Текст книги "Недоразумение в Москве"
Автор книги: Симона де Бовуар
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Он с утра был не в духе. Вчера был чудный день. Ему нравился Владимир, его церкви, фрески Рублева, и неважно, что ели они кое-как, мать хорошо его вышколила. Но начавшийся спор с Машей раздражал его. До сих пор он был твердо убежден, что она разделяет его взгляды.
– Не так легко будет искоренить ваш национализм, – продолжал он, выходя из церкви. – В сущности, ты мне только что объяснила, что вы больше не революционная страна, и это очень хорошо.
– Ничего подобного. Революцию совершили мы, и это не подлежит пересмотру. Но вы во Франции не знаете, что такое война. А мы знаем. И мы не хотим ее повторения.
Маша говорила гневно, и Андре вновь ощутил раздражение.
– Никто ее не хочет. Я тебе говорю, что если вы развяжете руки Америке, если не остановите эскалацию, вот тогда-то ее и надо бояться. Мюнхен же ничему не помешал.
– Ты думаешь, если мы вздумаем бомбить американские базы, США не нанесут ответный удар? Нам незачем так рисковать.
– А если они нападут на Китай, вы тоже не почешетесь?
– Ах! Не начинайте снова, – вмешалась Николь. – Уже два часа вы спорите: вам друг друга не переубедить.
Некоторое время они шли молча. На улицах толпилось полно народу. Сегодня был праздник берез, видимо, заменивший Троицу. Люди танцевали до полуночи на большой танцевальной площадке под открытым небом (ни столов, ни стульев, просто площадка, обнесенная забором). Рано утром по центральному проспекту проехали грузовики, в которых сидели девочки в белых платьях и мальчики в красных галстуках с березовыми ветками в руках. Они пели. В парке один павильон был превращен в буфет: снаружи стояли маленькие столики, внутри – большие, на которых возвышались горы пирогов и булочек.
– Сядем здесь и поедим чего-нибудь, – предложила Маша.
– Ах! Да. Если можно поесть, поедим, – подхватила Николь.
Вчера во Владимире было голодно. В ресторане не подавали ни рыбы, ни баранины, ни птицы, ни овощей, ни фруктов – только рагу, которое Николь и Маша сочли несъедобным. Серый хлеб отдавал клеем. Перед гостиницей стояла очередь за галетами, о которые можно было сломать зубы. А вот сегодня утром женщины выходили из павильона, нагруженные гирляндами кренделей, их хозяйственные сумки раздувались от снеди. Они заказали пирожки, бутерброды с яйцами и сыром, все было очень вкусно.
– В городе нечего есть, а здесь такое изобилие – как это может быть? – спросил Андре.
– Я же тебе говорила: не надо пытаться понять, – ответила Маша. Послушать ее, так не следовало удивляться никаким несуразностям, никакому абсурду. Страна по-прежнему была отягощена закоснелым бюрократическим аппаратом, ответственным за колоссальное разбазаривание средств и парализующие меры. Правительство всеми силами старалось преодолеть эту инерцию; но времени, чтобы с ней справиться, понадобится много.
– Вспомни историю со школьными стульями, – добавила она.
Вчера утром она вышла из гостиницы, согнувшись пополам от смеха, из-за передачи, услышанной по владимирскому радио. Одна фабрика производила спинки стульев, другая сиденья, третья их собирала. Но, с одной стороны, всегда не хватало либо сидений, либо спинок, с другой, когда пытались соединить две части, одна из них ломалась. После шагов и демаршей, дознаний, контролей, докладов наконец заключили, что хромает процесс сборки. Но надо было пройти бесчисленное множество бюрократических инстанций, чтобы получить разрешение его изменить. «Это чистый абсурд», – сказала Маша, не преминув заметить, что передача этой истории по радио тоже была проявлением антибюрократической борьбы. Она судила режим очень свободно, была критична, учитывала нюансы. Стало быть, если она одобряла его внешнюю политику, то не из слепой покорности, и Андре от этого было еще более неловко. Но он не хотел снова заводить об этом речь, не сейчас. Он посмотрел на толпу вокруг: лица сияли радостью, как будто люди по доброй воле участвовали в этих шествиях, церемониях, во всем этом празднике. Однако было видно, что ими командуют: они повиновались приказам. Веселье и дисциплина – одно другому не противоречило. Но он хотел бы знать, как это увязывается. Должно быть, по-разному, в зависимости от возраста и положения. Если бы только он понимал, что они говорят!
– Ты бы давала нам уроки русского, – сказал он Маше.
– Ах! Нет уж, – воскликнула Николь. – Я даже не знаю алфавита. Чему я, по-твоему, научусь за месяц? Но ты займись, если тебе интересно, – добавила она.
– Ты в это время будешь скучать.
– Да нет, я почитаю.
– Что ж! Завтра в Москве начнем, – решил Андре. – Может быть, я не буду чувствовать себя таким потерянным.
– А ты чувствуешь себя потерянным?
– Совершенно.
– Это будут твои первые слова, когда ты попадешь в рай – или в ад: я чувствую себя совершенно потерянным, – ввернула Николь, нежно улыбаясь.
Она всегда улыбалась этим его замешательствам. Сама она в поездках принимала вещи такими, каковы они есть. «Это Африка и это колония!» – говорила она ему в Гардае[4]4
Город в Алжире.
[Закрыть]. (Первая встреча Андре, еще совсем молодого, с Магрибом. Там были верблюды, женщины в покрывалах, но в магазинах – консервы и скобяной товар: это была далекая Аравия и французская деревня одновременно. Они не могли понять, как встреченные ими люди ощущают эту двойную принадлежность.) Причины его нынешнего смятения были куда серьезнее. Как советский человек чувствует себя в своей шкуре? До какой степени эта молодежь, что идет, распевая песни, по аллеям, похожа на нашу, чем она от нее отличается? Как смешаны в них стремление строить, социализм и национальный эгоизм? От ответов, которые можно дать на эти вопросы, зависело многое.
– Напрасно ты говоришь об эгоизме, – сказала ему Маша несколькими часами позже. В номере, где они отдыхали за чашкой чая после долгой прогулки, она продолжила утренний разговор в более спокойном тоне. – Атомная война касается не только нас, но и всего мира. Пойми, что мы разрываемся между двумя императивами: помочь социализму на всей земле и сохранить мир. Мы не хотим отказываться ни от того, ни от другого.
– О! Я отлично знаю, что ситуация непростая.
– Остановитесь-ка на этом, – живо вмешалась Николь. – Маша хотела, чтобы я посмотрела с ней ее перевод: если мы не займемся этим сейчас, потом не будет времени.
– Да, надо заняться, – согласилась Маша.
Они уселись рядом за стол. Он открыл путеводитель по СССР, привезенный из Парижа, и сделал вид, будто поглощен им, но в голове крутились все те же мысли. Действительно, нельзя исключать гипотезу чудовищного американского отпора любой попытке эскалации. И что тогда?
Бомба в 45-м была лишь довольно абстрактной угрозой: сегодня же она стала пугающей реальностью. Но некоторых людей она не беспокоила: «Когда я умру, будет существовать земля или нет, мне все равно». Один друг Андре даже сказал: «Уж коли на то пошло, я испытаю меньше сожалений, если буду знать, что после меня ничего не останется». Он же покончил бы с собой тотчас, если бы знал, что земля полетит в тартарары. Или просто, что вся цивилизация будет уничтожена, ход истории прерван, и выжившие – наверняка китайцы – начнут с нуля. Они, быть может, воцарят социализм – но он не будет иметь никакого отношения к тому социализму, о котором мечтали его родители, его товарищи и он сам. Однако если СССР проводит политику мирного сосуществования, социализм наступит не завтра. Сколько обманутых надежд! Во Франции Народный фронт, Сопротивление, освобождение третьего мира ни на пядь не заставили отступить капитализм. Революция в Китае – привела к китайско-советскому конфликту. Нет, никогда будущее не казалось Андре таким беспросветным. «Жизнь прожита зря», – подумал он. Чего бы он желал – чтобы его собственная жизнь с пользой вписалась в историю, которая станет для людей путем к счастью. Наверно, когда-нибудь так и будет; Андре слишком долго в это верил, чтобы не верить еще хоть немного; но путь будет таким непростым и долгим, что история перестанет быть его историей.
Голос Николь прервал его размышления:
– У Маши очень правильный французский; даже слишком правильный, немного чопорный, я бы сказала.
– Я так боюсь наделать ошибок, – вздохнула Маша.
– Это чувствуется.
Они снова склонились над отпечатанными страницами, улыбаясь друг другу и перешептываясь. Николь, обычно такая строгая к женщинам, была искренне расположена к Маше; их согласие радовало Андре.
– Я тоже хочу взглянуть на этот перевод, – сказал он.
Пусть будущее казалось беспросветным, не стоило портить этот момент нежной задушевности. Он отогнал невеселые мысли.
* * *
– Я бы присела, – сказала Николь.
Узбекский ресторан был очарователен, с маленькими павильончиками под открытым небом и экзотической публикой: плосколицые мужчины с раскосыми глазами в квадратных шапочках, женщины в пестрых шелковых платьях с тяжелыми черными косами. Здесь подавали лучшие в Москве шашлыки. Но – везде одно и то же – от грохота оркестра пришлось бежать, едва доев последний кусок. Маша предложила прогуляться. Днем они много ходили, и Николь чувствовала себя усталой. Это было досадно; когда-то она отмеривала километры так же бодро, как и Андре! Теперь же каждый вечер после их долгих прогулок у нее подкашивались ноги. Она не подавала виду. Но в сущности, глупо было себя насиловать. Они проходили мимо пустой скамейки, редкое везение, надо воспользоваться. Они сели.
– Так мы все-таки сможем поехать в Ростов Великий или нет?
– Боюсь, что нет, – сказала Маша.
– А прокатиться по Москве-реке?
– Я могу спросить…
– О! Почему бы просто не остаться в Москве? – вмешался Андре. – Нам столько всего нужно увидеть снова!
– Как бы то ни было, обязательно увидим.
Увидеть снова. Было время, лет в сорок, когда это приводило ее в восторг. Прежде – нет, она жаждала новизны. Теперь тоже. Так мало осталось жить: топтаться день за днем на Красной площади – потерянное время. Она была великолепна – просто шок три года назад. И в этом году тоже, в первый день. Но Николь уже слишком хорошо ее знала. Вот в чем была большая разница между первой поездкой и этой. В 63-м все было ново, в этот раз – почти ничего. Отсюда, должно быть, это легкое разочарование.
– А где мы проведем вечер? – спросила она.
– Почему бы не здесь? – отозвался Андре.
– На этой скамейке, весь вечер?
В этом году они не знали, чем заняться вечерами. Юрий был очень мил – он не говорил по-французски, и отношения с ним сводились к «здравствуйте – до свидания», – но он работал в своей комнате, Василий – в своей. Чтобы им не мешать, приходилось понижать голос до шепота, и все равно Андре и Николь чувствовали себя лишними. В гостиничном номере было неуютно. Кафе – их построили много за эти три года; снаружи они, со стеклянными стенами, выглядели неплохо, но внутри смахивали на молочные лавки – увы, им не хватало комфорта и интимности; впрочем, в этот час они были уже закрыты. Значит, оставалась эта скамейка в сквере, пропахшем бензином, у станции метро?
– Здесь хорошо, – сказал Андре. – Приятно пахнет зеленью.
Ему везде было хорошо. Во фланелевом костюме он не мерз; Маша вообще, если было выше десяти градусов, считала, что жарко; но Николь дрожала в своем легком платье. И потом, сидеть целый вечер на скамейке – чувствуешь себя бродягой.
– Мне холодно, – пожаловалась она.
– Можно пойти в бар «Националя», – предложила Маша.
– Отличная мысль.
Бар был открыт до двух часов ночи; там принимали иностранную валюту, можно было заказать виски, американские сигареты; она обратила на это внимание Андре и Маши в тот день, когда они завтракали в «Национале», но они ничего не ответили. Маша, однако, взяла это на заметку и теперь вспомнила об этом. Они поднялись.
– Это далеко?
– Полчаса пешком. Можно поймать такси, – сказала Маша.
Николь хотела такси: у нее болели ноги. Обычно найти машину было легко: их число удвоилось с 63-го. Но в этот вечер машины проезжали мимо, зеленые огоньки зазывно горели; но, сколько им ни махали, они безжалостно проносились, не замечая поднятых рук: на больших проспектах им было запрещено останавливаться. Ближайшая стоянка находилась довольно далеко, и там наверняка стояла длинная очередь в ожидании свободных машин. Идти пешком, время от времени присаживаясь на скамейки, – режим довольно тяжкий. Для москвичей Москва, может быть, и хороша; Маша, например, не хотела бы жить больше нигде и уж никак не в Париже (что было все-таки удивительно). Но – как она сурова к иностранцам! «Наверно, я постарела за эти три года, – сказала себе Николь, – я уже не так легко переношу неудобства. А дальше будет только хуже». «Мы в цвету пожилого возраста», – говорил Андре. Тоже мне цвет – чертополох.
– Я падаю от усталости, – пожаловалась она.
– Мы уже пришли.
– Стареть отвратительно.
Маша взяла ее под руку. «Полноте! Вы оба такие молодые!»
Ей часто это говорили: вы молодо выглядите, вы молоды. Двусмысленный комплимент, предвещающий тягостное завтра. Сохранить жизненную силу, веселье, присутствие духа – значит оставаться молодым. Удел старости, стало быть, рутина, уныние, маразм. Некоторые говорят: какая старость, старости нет! Или даже так: это прекрасно, это так трогательно; но, встретившись со старостью, стыдливо маскируют ее проявления лживыми словами. Маша говорит: «Вы молоды», но она взяла Николь под руку. В сущности, это из-за нее с самого приезда Николь так остро ощущала свой возраст. Она сознавала, что ее сформировавшееся представление о самой себе остановилось на сорока годах, – и узнавала себя в этой сильной молодой женщине; тем более что Маша так опытна, так уверена в себе, она вполне зрелая женщина, как и Николь: да, они похожи. А потом вдруг жест, интонация, предупредительность напоминали ей о разнице в двадцать лет – ей шестьдесят.
– Ну и толчея! – поразился Андре.
В баре было дымно и шумно. Нашелся единственный свободный столик, зажатый между молодыми американцами, заливавшимися звонким смехом, и французами зрелого возраста, которые громко шутили. Немцы из ФРГ – здесь принималась только западная валюта – пели хором. На проигрывателе крутилась пластинка – джаз, но его было едва слышно. И все же приятно было вновь ощутить вкус виски, вкус парижских вечеров с Андре, с Филиппом. (Там жарко; они сели бы на террасе где-нибудь на Монпарнасе.)
– Приятно тебе вновь оказаться на Западе?
– Да, хотя бы ненадолго.
Он сжег все мосты. Никому не писал – разве что торопливо нацарапал несколько слов на последнем письме Николь, адресованном Филиппу. Улыбался утром, когда она упорно покупала «Юманите» недельной давности. Он всегда был таким, когда они путешествовали. Легко забывал Париж; там у него не было корней.
– Делегации гуляют! Это похуже свадьбы цирюльника[5]5
Очевидно, аллюзия на комедии Бомарше «Севильский цирюльник, или Тщетная предосторожность» и «Безумный день, или Женитьба Фигаро».
[Закрыть]! – мрачно отметил он.
– Хочешь, уйдем?
– Конечно, нет.
Он оставался, чтобы доставить удовольствие Николь; но вернуться сюда ему не захочется; как, впрочем, и Маше, ей было явно не по себе. (Русских здесь не было, кроме двух ярко накрашенных женщин, явно ловивших денежных клиентов.) Место, однако, было славное, открытое – или, по крайней мере, приоткрытое в мир. Высокий негр в красной рубашке танцевал один, и люди отбивали ритм, хлопая в ладоши.
– Отлично танцует, – сказала Николь.
– Да.
Андре сидел с отсутствующим видом. Уже несколько дней он то и дело прижимал палец к щеке на уровне десны.
– Болит? Покажись дантисту.
– У меня ничего не болит.
– Тогда почему ты все время щупаешь щеку?
– Проверяю, не болит ли.
Был период, когда он считал себе пульс по двадцать раз в день, уставившись на стрелки часов. Мелкие безобидные причуды, и все-таки знак. Чего? Что жизнь перестает радовать вас, что вас подстерегает сенильность. Сенильность. Она помнила наизусть определения из Ларусса[6]6
Имеется в виду энциклопедия, выпущенная издательством Ларусс (Librairie Larousse).
[Закрыть], поразившие ее своей асимметричностью. Ювенильность: юность. Сенильность: ослабление тела и ума, вызванное старением.
* * *
Юрий и Николь ушли сразу после завтрака, а Андре остался с Машей на урок русского языка. Он протянул руку к графинчику с водкой:
– Хватит на сегодня работать. – И добавил с досадой: – Память у меня совсем сдала.
– Нет, что ты; ты отлично справляешься.
– Я не запоминаю того, что учу. Выучу и тут же забываю.
Он отхлебнул водки, и Маша неодобрительно покачала головой:
– Никогда не привыкну к такой манере пить.
Она осушила свою рюмку залпом.
– Действительно, выучить язык за месяц – это смешно, – вздохнул он.
– Почему за месяц? Вам ведь особо нечего делать в Париже?
– Нечего.
– Так останьтесь подольше.
– Почему бы нет? Я поговорю вечером с Николь.
В эти прекрасные летние дни Москва радовала глаз. Люди толпились вокруг цистерн на колесах, из которых продавали квас и пиво; осаждали автоматы, выплевывающие за одну копейку более-менее прохладную воду, а за три копейки содовую со слегка фруктовым вкусом; на их лицах читалось хорошее настроение.
Они были далеко не так дисциплинированны, как представлялось Андре: переходили улицу на красный свет так же спокойно, как и на зеленый. Ему вспомнился разговор за завтраком с Юрием.
– Юрий меня не убедил, – сказал он.
– Нет, уверяю тебя, он прав, – ответила Маша.
Они говорили о недавно заключенных соглашениях с «Рено», и Андре удивился, что СССР планирует выпустить 600 тысяч автомобилей для личного пользования, вместо того чтобы улучшить дорожную сеть и работу общественного транспорта. Но общественный транспорт и так хорошо работает, говорил Юрий, а строить дороги, прежде чем население ощутит в них потребность, было бы неверной политикой: оно само их запросит, когда появится достаточное количество машин. Даже при социалистическом режиме граждане имеют право на удовлетворение некоторых личных потребностей. Правительство прилагает грандиозные усилия, развивая производство товаров потребления: это достойно всяческих похвал.
– Ты думаешь, вы сможете построить социализм, приумножая уступки частной собственности?
– Я думаю, что социализм строится для людей, а не наоборот, – ответила Маша. – Надо немного заботиться и об их насущных интересах.
– Да, конечно.
А что он, собственно, себе воображал? Что здесь у людей другие интересы? Что они не так привязаны к материальным благам? Что социалистический идеал для них заменяет все остальное?
– Китайцы обвиняют нас в ренегатстве, это абсурд; и речи нет о возвращении к капитализму. Но, пойми, этот народ столько перенес: в войну, в период восстановления. Мы и сейчас не избалованы. Нельзя бесконечно держать нас на голодном пайке.
– Не в голодном пайке дело. Мое детство было труднее, чем у Василия. И моей матери нелегко пришлось в жизни. Она счастлива – ну, насколько это возможно в восемьдесят три года, – но оттого только, что ей немного надо.
– Почему ты говоришь: насколько это возможно в восемьдесят три года? Знать, что у тебя за плечами долгая, наполненная жизнь, – это должно греть душу.
Маша нарочно перевела разговор в другое русло. Она не любила говорить с Андре об этой стране, которую считала своей: критиковал он СССР или хвалил, она привычно одергивала его с ноткой раздражения.
– Ты слишком абстрактен, – часто говорила она.
Он оставил тему.
– В восемьдесят три года у тебя больше нет будущего; это лишает всякой прелести настоящее.
– Мне кажется, что если я доживу до этого возраста, то буду целыми днями сама себе рассказывать свою историю. Это потрясающе: восемьдесят три года за плечами! Сколько она повидала!
– Даже я повидал немало. И что от этого осталось?
– Да не счесть! Все, что ты рассказывал мне вчера: про твое пребывание у Красных соколов[7]7
Молодежное движение, в том числе и во Франции.
[Закрыть], про избирательные стычки в Авиньоне…
– Я рассказываю – но не помню.
Было бы прекрасно, часто думал он, будь прошлое пейзажем, в котором можно гулять в свое удовольствие, открывая мало-помалу его сокровенные уголки. Но нет. Он мог называть имена, даты – так школьник отбарабанивает хорошо выученный урок; кое-какое знание у него было; и образы – искаженные, поблекшие, застывшие, как картинки в старом учебнике истории; они сами собой возникали на белом фоне.
– Все-таки с возрастом мы обогащаемся, – сказала Маша. – Я чувствую себя богаче, чем в двадцать лет. А ты?
– Немного богаче; и гораздо беднее.
– Что же ты потерял?
– Молодость.
Он налил себе рюмку водки. Третью? Четвертую?
– А я терпеть не могла быть молодой, – сказала она.
Андре посмотрел на нее, ощутив укол совести. Он ее породил, а потом бросил на дуру мать и какого-то посла.
– Тебе не хватало настоящего отца?
Она замялась:
– Разве что неосознанно. Меня больше занимало будущее. Вырваться из своей среды. Построить крепкую семью. Хорошо воспитать Василия. Быть полезной. А потом, став более зрелой, я ощутила потребность в – как бы это сказать? – корнях. Стало важным прошлое – то есть Франция. И ты.
Она смотрела на него с доверием, и он чувствовал себя виноватым, не только из-за прошлого, но и потому, что сегодня ему хотелось бы, чтобы ее отцом был более яркий человек.
– Ты, наверно, немного разочарована, что я – всего лишь засушенный плод?
– Что за мысли! Во-первых, еще не все потеряно.
– Нет. Ничего стоящего я уже никогда не сделаю. Разве что в каких-то экстраординарных обстоятельствах, если уеду из Парижа. Но Николь больше нигде не сможет жить. А уж вдали от Франции – и подавно.
Он заговорил об этом однажды, в шутку. И так же в шутку Николь ответила: «Ты умрешь от скуки, и я тоже». Нет. Он часто об этом мечтал. Его мать никого не обременяет своим присутствием, она им не помешает. Он бы садовничал, ловил форель в зеленых водах Гара, прогуливался с Николь по пустошам, читал, бездельничал, а может быть, и работал бы. Может быть. Как бы то ни было, это его единственный шанс. В Париже его не предоставится.
– Все равно, не важно, – сказала Маша. – Я согласна с Николь: надо жить так, как хочется.
– Я не уверен, что она на самом деле так думает. И ты же сама сказала: жаль!
– Я сказала просто так.
Она наклонилась к нему и поцеловала.
– Я люблю тебя таким, какой ты есть.
– А какой я?
Она улыбнулась:
– Напрашиваешься на комплименты? Хорошо! Что меня поразило в 60-м – и поражает до сих пор, – как ты можешь одновременно раздавать себя другим и быть самодостаточным. И потом, твое внимание к любым мелочам: с тобой все становится важным. И ты веселый. Клянусь тебе, что ты остался молодым: моложе всех, кого я знаю. Ты ничего не потерял.
– Коль скоро я нравлюсь тебе таким…
Он тоже улыбался, но сам-то знал, что кое-что все-таки потерял – этот пыл, эту жизненную силу, которую итальянцы зовут таким красивым словом: stamina. Он осушил свою рюмку. Наверно, потому он и искал веселого тепла алкоголя. Слишком много, говорила Николь. Но что еще нам остается в наши годы? Он тронул десну. Чуть-чуть чувствительно. Все-таки чуть-чуть. Если дантист не сумеет спасти зуб, на котором держится мост, светит вставная челюсть: вот ужас-то! Он больше не стремился нравиться – но пусть хотя бы, глядя на него, думают, что он нравился когда-то. Но стать совсем уж асексуальным существом – нет уж! Едва он начал привыкать к тому, что повзрослел, как не успел оглянуться – уже старик. Нет!
– А Николь тоже тяготит старость?
– Думаю, меньше, чем меня.
– Она разочарована, что мы не едем в Ростов?
– Немного.
Неукротимая Николь, с нежностью подумал он. Такая же энергичная и ненасытная, как в двадцать лет. Без нее он бы попросту гулял по улицам Москвы, болтал о том о сем, присаживаясь на скамейки. И может быть, так он лучше проникся бы атмосферой города. Но скажи он ей это, она огорчится, а этого он не хотел ни за что на свете.
– Пять часов! А она ждет нас в пять, – встрепенулась Маша. – Идем скорее.
И они пулей вылетели из квартиры.
* * *
Квартира Маши очень нравилась Николь. Двор был унылый, лестница грязная, ржавый железный лифт часто застревал; но три небольшие комнатки – по одной на каждого плюс кухня и ванная – со вкусом обставлены: несколько фотографий на стенах, хорошо подобранные репродукции, красивые ковры, которые Юрий привозил из Средней Азии, вещицы, собранные Машей в пору ее кочевого детства. Спускаясь по лестнице, Николь вдруг затосковала по своей квартирке, своей мебели, своим вещам. Она стояла у нее перед глазами – такая, как в то утро, когда они уехали в Москву, – с большим букетом свежих и наивных, как пучки латука, роз на столе. Здесь она никогда не видела роз. И с самого приезда – десять дней – не слышала музыки: ее отсутствие она ощущала почти физически. Она свернула за угол, на большой проспект, который вел к гостинице. В Париже она знала все магазины на бульваре Распай; многие лица были ей знакомы, все с ней заговаривали. Здешние лица ничего ей не говорили. Почему она оказалась так далеко от своей жизни? Был чудесный июньский день. Летел пух с тополей, в пушистых ручейках у тротуаров копошились голуби. Белые хлопья кружили вокруг Николь, лезли в нос, в рот, цеплялись за волосы, не давая покоя. Вот так же они кружили в библиотеке и цеплялись за волосы в тот день, когда она, в каком-то смысле, простилась со своим телом. Да, и раньше уже были знаки. В зеркале, на фотографиях ее изображение поблекло – но она еще узнавала в нем себя. Беседуя с друзьями-мужчинами, чувствовала себя женщиной. А потом этот незнакомый мальчик – такой красивый – пришел с Андре; он пожал ей руку с рассеянной учтивостью, и что-то рухнуло. Для нее он был самцом, молодым и привлекательным; для него она была такой же асексуальной, как восьмидесятилетняя старуха. Этот взгляд так и жалил ее; она больше не совпадала со своим телом: то была чужая оболочка, жалкий маскарад. Может быть, времени на эту метаморфозу ушло побольше, но память сконцентрировала ее на этой картине: два бархатных глаза, равнодушно от нее отвернувшиеся. С тех пор в постели она стала ледышкой: надо хоть немного любить себя, чтобы получать удовольствие от объятий. Андре не понял ее, но мало-помалу и он заразился ее холодностью. Воспоминание возвращалось каждое лето, в это самое время, но оно уже давно не ранило ее. Она обычно противилась этой смутной весенней ностальгии, которую пробудил в ней танец пушинок, мысленно возвращаясь в ту пору, где каждый прекрасный день был полон обещаний. Сегодня же она чувствовала себя одновременно томной и взвинченной: не в своей тарелке. «Почему?» – спросила она себя в гостиничном номере. Она села на подоконник, посмотрела на машины, которые устремлялись в туннель, чтобы вынырнуть по другую сторону улицы Горького. «Думаю, мне немного скучно», – сказала она себе. Она не находила в Москве особой прелести. Поскучать немного – ничего страшного. Они поедут в Ленинград, увидят Псков и Новгород. Она взяла книгу. Обычно, чтобы избавиться от плохого настроения, ей достаточно было себе его объяснить; но слово «скука» прозвучало, а дискомфорт не проходил. «Унылая эта комната», – сказала она себе. Унылая комната – что это значит? Когда Филипп сообщил ей о своей женитьбе, яркая гармония подушек, грация гиацинтов, прекрасная репродукция Никола де Сталя не помогли. И все же в обычные моменты, вот как сейчас, веселого цвета, изящной формы, красивой вещицы достаточно, чтобы подстегнуть ваш вкус к жизни. Здесь же – ничего. Ни зрелище улицы, ни стены, ни мебель ее не утешали. О чем печаль? «Андре! – вдруг сказала она себе. – Я вижу его постоянно. Я его вообще не вижу». В 63-м Маша была занята своей работой; в этом году она не оставляла их ни на минуту. С ее стороны это внимание было естественно. Но Андре – разве ему никогда не хотелось остаться наедине с Николь? Неужели он так изменился? Когда-то, очень, очень давно из них двоих он был более пылким. Она тогда еще не созрела для страсти; страсть ведь подразумевает ущерб, надрыв, что-то нуждающееся в компенсации: у него это было тяжелое детство, сухость матери, неудачная любовь с Клер. На нее же, наоборот, родители не могли надышаться, и любовь не была главным в ее жизни: она хотела самореализоваться. Это она после любви первой вскакивала с постели. Он пытался удержать ее, шепча: «Не уходи: мне плохо без тебя». (Она часто, немного нехотя, уступала.) А потом, на всем протяжении их долгой жизни, ее потребность в нем и радость, которую он ей приносил, лишь росли. И не скажешь, кто из них двоих сегодня больше дорожит другим. Спаяны, как сиамские близнецы: он – моя жизнь, я – его. И вот ведь: он не страдает, не стремится остаться с ней наедине. Неужели его чувства остыли? Случается, что вместе со старостью приходит равнодушие: его не так потрясла смерть родной сестры, как когда-то смерть отца. Сказать ему об этом? Это может его огорчить. Она отложила книгу и легла на кровать: слишком плотный завтрак, слишком много водки, ее сморило.
«Где я, кто я?»
Каждое утро, еще не открыв глаза, она узнавала свою кровать, свою комнату. Но иногда, уснув после обеда, испытывала при пробуждении эту детскую оторопь: почему я – это я? Как будто ее сознание, вынырнув из тьмы безымянным, не сразу решалось воплотиться. Ее удивляло – словно ребенка, когда он осознает себя как личность, – что она оказалась в своей собственной жизни, а не в другой: по какой случайности? Она могла не родиться – тогда не было бы и вопроса: «Я могла бы быть другой, но тогда эта другая задавалась бы вопросами о себе». Голова шла кругом от сознания случайности и одновременно необходимого совпадения со своей историей. Николь шестьдесят лет, она преподаватель на пенсии. На пенсии: ей с трудом в это верилось. Она вспоминала первую должность, первый класс, опавшие листья, хрустевшие под ногами в ту провинциальную осень. Тогда выход на пенсию, отделенный от нее промежутком времени вдвое большим – или почти, – чем тот, что она прожила, казался ей нереальным, как сама смерть. И вот он настал. Порой она с тоской вспоминала эту дверь, в которую ей больше не войти, натертый пол в коридорах, топот и смех, которых она уже никогда не услышит. Она пересекала и другие границы, но более размытые. Эта же была четкой, как железный занавес. «Я по другую сторону». Она встала, причесалась. Решительно, она набирает вес. Как раздражает, что нет весов. Половина шестого. Почему он еще не вернулся? Он же знает, как она ненавидит ждать.
Она ненавидела ждать, но, когда он появился, у нее так потеплело на сердце, что ожидание забылось.
– Мы не смогли найти такси. Шли пешком.
– Ничего страшного, – сказала она.
– Мы хорошо поработали, – сообщил Андре.
– И выпили несколько рюмок водки.
Она безошибочно подмечала этот чуть заплетающийся язык и слегка неуверенные движения, говорившие о том, что Андре немного выпил. Это еще не были отчетливые признаки: она называла их предпризнаками.
– У тебя предпризнаки, – добавила она.
– Я выпил немного водки, но никаких предпризнаков у меня нет.