Текст книги "Фру Марта Оули"
Автор книги: Сигрид Унсет
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Сигрид УНСЕТ
Фру Марта Оули
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
«Я была неверна своему мужу», – я записываю на листке бумаги эту фразу и с удивлением смотрю на слова: в них то, что не дает мне покоя. Рука выводит имя, и я пристально вглядываюсь в буквы: Отто Оули, Отто Оули, Отто Оули.
26 марта 1902 г.
По вторникам и субботам неизменно приходят письма от Отто. Он в хорошем расположении духа и пишет, что дела его идут на поправку. Но после прочтения этих писем всегда остается чувство разочарования, они такие безликие, хотя он постоянно рассуждает о наших детях, о нашем доме, однако то, что он пишет о детях и доме, вполне могло относиться к каким угодно детям и к какому угодно дому. В то же время он совершенно ничего не пишет о своей жизни в санатории. Мне так стыдно, что я обращаю внимание на всякие мелочи, на то, что почерк у него типичный для коммерсанта и что его послания ко мне написаны в стиле деловых бумаг; ведь я же вижу по этим письмам, как он скучает по всем нам, живя там, среди гор, бедный мой мальчик, ведь он так любит всех нас.
Да и сама я никак не могу написать ни одного непринужденного письма. Я пишу ему только о детях и вижу, какие ужасные письма у меня получаются, как будто они обращены вовсе не к Отто.
2 апреля 1902 г.
Сегодняшнее письмо от Отто было самым грустным из всех. Он страшно скучает по дому. Он пишет, как целый вечер сидел и перечитывал мои письма, а также письма от наших мальчиков, как смотрел на наши портреты. «Каждый вечер, задувая свечу, я целую маленькое фото, которое висит над моей кроватью, то самое, где Хенрик запечатлел тебя и Эйнара около нашего летнего домика».
Он молит Бога о том, чтобы я могла навестить его на Пасху; конечно же, друг мой, я обязательно приеду. Ведь я тоже так тоскую по тебе, Отто. Но больше всего меня гложет другое – я отдала бы свою жизнь и бессмертную душу только для того, чтобы иметь чистую и незамутненную совесть. И если бы она у меня была, ничто не могло бы повергнуть меня в уныние и ты мог бы черпать поддержку, надежду, жизненную силу в каждом моем слове, написанном или высказанном тебе, а я смогла бы стать детям и матерью и отцом, пока тебя нет с нами.
Тогда бы у меня не было ни единой мысли о себе, только о вас, моих дорогих, близких, только о том, чтобы ты, Отто, был здоров. Я так корю себя за то, что постоянно погружена в собственные мысли и грезы и не могу отделаться от этого даже на мгновенье. Теперь осознавать прошедшее так же тяжело, как тогда, когда все это случилось, даже еще хуже. Ведь я должна нести все это одна, это как кровоточащая рана в моем сердце. Я вспоминаю об этом по двадцати раз на дню – и до чего же невыносимо читать в письмах Отто вопросы о том, не довелось ли мне случайно встретить Хенрика и часто ли он навещает нас. Почти в каждом письме он спрашивает о нем. И потом, все эти приветы Осе, «нашей прелестной малышечке, которую папе почти не довелось видеть», о ней он хотел бы знать как можно больше.
О боже, что будет, если я когда-нибудь скажу Отто: «Осе не твое дитя, мы с Хенриком – самые близкие тебе люди, те, кому ты верил больше всех на свете, – мы предали тебя; это Хенрик отец Осе».
Я не знаю, что он может тогда сделать, просто не представляю, но знаю одно: его жизнь будет вконец загублена, ибо он не снесет это безмерно ужасное оскорбление. А наше предательство сквозит во всем, в каждой мелочи. С тех пор как мы поженились, Отто жил только ради семьи и ради детей, мы его должники, ведь каждый час его жизни, каждое эре, которое он зарабатывает, принадлежит нам. Он никогда даже и не задумывался о таких вещах, как измена, крах супружеской жизни, лично его никак не могло коснуться такое. Временами до него доходили слухи о том, что «кто-то приволокнулся за дамой», а у кого-то жена оказалась «шлюхой», его мнение было всегда однозначно: такого или такую надо пристрелить или сбросить в реку.
Бедный мой Отто, и я тоже бедная.
3 апреля 1902 г.
Я снова стала вести дневник – я вела дневник и в то время, когда была влюблена в Отто, но тогда я писала не так много, мне тогда было не до того, чтобы сидеть и подолгу размышлять о себе.
В те времена я просто приходила в ярость, когда читала в книгах о том, что женщина бывает счастлива «раствориться в другом человеке». А теперь я уже согласна с этим полностью, как и со многими прописными, избитыми истинами, которые так решительно отвергала в дни своей молодости. Теперь-то я прекрасно понимаю, почему преступник способен на явку с повинной, почему католички так любят ходить на исповедь. Когда-то я имела неосторожность заявить, что могла бы совершить убийство и продолжать жить дальше со спокойной совестью, не мучаясь мыслями о возможном приговоре суда. Боже мой, теперь я только и думаю о том, как бы признаться, открыть перед кем-то душу; предположим, мои дети уже стали взрослыми и кто-то из них в минуту душевного смятения пришел довериться своей матери, и вот тут-то я и могла бы все рассказать ему в назидание, чтобы помочь и поддержать…
Какое это счастье – стоять на коленях перед окошком исповедальни, за занавесочкой которой сидит священник и слушает тебя, а потом, облегчив душу, идти домой. Или искупить свой грех в каком-нибудь исправительном заведении.
А вместо этого я сижу здесь и строчу страницу за страницей. Боже, какое я ничтожество. Убедила себя в том, что надо меньше думать обо всем этом днем и не позволять бессоннице одолевать меня по ночам. Вот в каком состоянии я пребывала, пока меня, слава богу, не отвлекла от всего этого уборка дома перед Пасхой.
Завтра еду в Лиллехаммер.
22 июня 1902 г.
Снова начинаю вести дневник, потому что мысли переполняют меня. Как будто какая-то ужасная сверхчеловеческая фантазия сделала все вокруг таким невыносимым и мучительным. Я близка к тому, чтобы вновь обратиться к вере в Провидение.
Я обманывала своего мужа, такого молодого, красивого, милого, преданного, обманывала с его лучшим другом, компаньоном и моим кузеном, которого я хорошо знаю с детства и который когда-то и познакомил нас. И вот теперь Отто находится на излечении в санатории Грефсене, у него чахотка, а мой любовник оплачивает его лечение и содержит всех нас. Отто же вовсе ничего не подозревает и беспрестанно говорит о своем несравненном друге Хенрике и о своей несравненной жене. И в довершение всего, из четырех наших детей именно эта девочка, которую мы навязали ему, стала самым дорогим его сердцу ребенком, о котором он готов слушать без конца.
Всю глубину постигшего меня несчастья я осознала, только побывав у Отто на Пасху. Он рвался домой, а я его удерживала, говоря, что ехать нужно только тогда, когда выздоровеешь окончательно, и тогда он заявил, что не может принимать таких огромных жертв со стороны Хенрика, ведь, отправляясь в санаторий, он надеялся, что через пару месяцев вылечится и продолжит работу в конторе. В тот же раз я впервые узнала, что, когда была образована компания, Хенрик вложил весь свой капитал в маленькое предприятие Отто. А я-то была уверена, что Отто унаследовал кое-что после смерти своего отца, теперь я знала, что отец не оставил ему ничего. Дело росло, приобретались все новые связи, но оборотного капитала недоставало, и даже такому хорошему предпринимателю, как Отто, было трудно работать, и Хенрик при всех этих обстоятельствах поступил как настоящий друг.
«Пока я был здоров, я работал как вол, – объяснил Отто. – И совесть мне вполне позволила поехать в санаторий, когда Хенрик предложил мне это, но я отнюдь не намеревался целый год находиться в одном из наших самых дорогих санаториев».
В ответ на это я чуть было не призналась ему во всем, все это было так ужасно. И мне ничего не оставалось, как согласиться с ним, я предложила, чтобы мы сняли квартиру за городом и там я смогла бы ухаживать за ним так хорошо, так хорошо… Одному Богу известно, как я умоляла Отто согласиться. Я была просто одержима порывом что-то сделать для него, и он был очень тронут, плакал, положив голову мне на плечо и беспрестанно гладя мои щеки и руки. Но он не соглашался из-за детей – бедненький мой, он не осмеливался вести прежнюю семейную жизнь. Ужасно было видеть, как он напуган, страдает и цепляется за жизнь.
Но он все же поехал со мной из санатория и три недели пробыл дома. Я была так рада его приезду, потому что далее находиться одной было невыносимо, но, боже мой, как все это было ужасно. Видеть, как он боится заразить детей, в то время как он тянется к ним, а они тянутся к нему.
Каждый день он ходил в свою контору, а возвращаясь, беспрестанно рассказывал о Хенрике, приводил его к нам то к обеду, то к ужину. Хенрику это тоже было тяжело, что служило для меня утешением. Я чувствовала себя такой несчастной, наедине с собой я постоянно размышляла о том, не поседел ли Хенрик за последние два года, но ни малейших признаков перемены в нем после его поездки в Англию я не заметила.
Сейчас Отто в Грефсене, по возвращении туда у него открылось сильное кровохарканье, и потому он лежит в постели.
После окончания каникул я получила место в своей прежней школе. Конечно же, я была несказанно рада этому. Теперь и я, и дети почти полностью сможем существовать на мое жалованье безо всякой помощи со стороны фирмы. С другой стороны, я уже отвыкла ходить на службу, за последние годы у меня сложилась привычка большую часть времени проводить дома.
Честно говоря, я предпочла бы просто сидеть целые дни в кресле, предаваясь своим размышлениям, мне и в самом деле боязно снова приступать к работе.
В тот самый вечер, когда было решено, что Отто снова поедет в санаторий, в детскую, где я находилась в это время, пришел Хенрик.
«Пока Отто болен, давай постараемся вести себя так, как будто между нами ничего нет, Марта, – сказал он. – Это просто необходимо».
Ничего себе, такого, как Хенрик, следует повесить.
25 июня 1902 г.
Завтра Осе исполняется годик. Этот год был самым длинным в моей жизни. Меня мучает совесть перед моей малышечкой, мне кажется, я не была хорошей матерью для нее, впрочем, как и для троих старших. В последнее время они отнюдь не получали от семьи то, на что имели полное право.
Милые мои детки, я возьму себя в руки и сделаю все, чтобы дома вас окружал только солнечный свет, улыбки и ласковые слова. В последнее время все – увы! – разладилось. И не потому, что мальчики подросли и не подходят ко мне приласкаться, как прежде, когда в послеобеденное время я собираю их всех вокруг себя; они уже больше не прижимаются к моей груди своими головками и не ссорятся из-за того, кто будет ближе к мамочке. Я страшусь завтрашнего дня. У меня нет денег на традиционный шоколад для детей. Эйнар и Халфред подходили ко мне и просили помочь вытрясти деньги из копилок. Они хотят купить подарки нашей крошке. Я старалась изо всех сил выглядеть спокойной, чтобы они не заметили мое состояние, но они все равно заметили и ушли прочь такие грустные. Бедняжки… Ко всему прочему завтра мне предстоит поездка к Отто.
3 июля 1902 г.
Сегодня день нашей свадьбы.
Троих старшеньких я взяла с собой, просто не отважилась ехать одна. Я заметила, что сегодня Отто не очень-то обрадовался, что я привезла с собой детей. Шел проливной дождь, и, по мнению Отто, хотя бы по этой причине их было совершенно ни к чему брать с собой. «Хорошо ли они одеты? Пощупай у них ноги – не озябли ли? А как ты сама, Марта? Милая моя, дорогая, будь очень осторожна, ведь ты понимаешь, как это важно. Ради бога, смотри, чтобы никто из вас не простудился».
Отто встал с постели и сидел в кресле. Всякий раз, когда я смотрела на него, я была готова разрыдаться, ведь он совсем исхудал и одежда прямо-таки болталась на нем. Он пытался говорить о чем-то со мной и детьми, но беседа не клеилась. Эйнар, Халфред и Ингрид сидели опустив голову, каждый на своем стуле. Мы собрались выпить немного вина, чокнулись, и тут Отто взял мои руки в свои и тихо поцеловал их. «Спасибо, Марта, милая», – это единственное, что он сказал мне, я расплакалась, а тут и Ингрид подняла крик и спрятала лицо у меня на груди. Я взяла ее на руки и прижала к себе, чтобы успокоить. Когда я вновь взглянула на Отто, он сидел, откинувшись в кресле с закрытыми глазами, у губ залегла скорбная морщинка.
Понемногу распогодилось, и детей можно было отослать в парк. Из окна были видны три маленькие фигурки, которые трусили по березовой аллее. «Зачем же ты все-таки привезла их сюда, Марта, – упрекнул меня Отто. – Не очень-то веселое место для них!»
Я ничего не ответила.
«Невеселое место для детей», – повторил он раздраженно.
Пожалуй, самым грустным во всем этом был тот болезненно-раздраженный тон, каким он произносил эти слова. Когда он был здоров, подобный тон никогда ему не был свойственен.
"Нам с тобой надо было предвидеть это еще одиннадцать лет назад, – сказал он тихо. – Если бы мы все это предвидели, тебе бы не пришлось оказаться в положении матери четверых детей, у которой муж калека.
Да, как все это не похоже, Марта, на то, что мы ожидали от будущего года. Помнишь, – сказал он, сжимая мне руки так, что стало больно. – Одиннадцать лет назад в тот же самый день… Как быстро пролетели эти годы, Марта, милый мой дружочек. Ты ведь понимаешь, как много значишь для меня? Как я благодарен тебе за все".
Снова пошел дождь, и дети вернулись из парка. Было уже поздно, и с вечерним обходом пришел доктор. Когда мы собрались уходить, Отто притянул к себе детей: «Надеюсь, что вы все это время вели себя хорошо. Никогда, никогда не огорчайте маму, дети. Ты слышишь, Эйнар, ты самый старший, запомни, что папа говорит тебе, всегда будь добрым и хорошим мальчиком, всегда старайся ради мамы и младших, и ты, Халфред, мой малыш».
Они плакали, и я плакала. Жалкой процессией шли мы гуськом к трамваю, каждый держа свой зонтик. Ингрид промокла, и мне пришлось взять ее на руки, иначе мы вообще никогда бы не добрались до города. Я шла, держа на руках ребенка, боялась уронить зонт, да еще надо было подбирать подол, а позади меня шлепали по бездонным лужам и размытой проливным дождем дороге двое моих мальчуганов.
В этот же самый день ровно год назад я лежала в постели после родов. Отто сидел рядом и старался развлечь меня. «Все будет хорошо, – успокаивал он меня, – и мы с тобой еще доживем до золотой свадьбы». Он ни на секунду не допускал мысли, что может не дожить до этого дня.
А два года назад в годовщину свадьбы, как всегда, мы были в нашем летнем домике, выпили там шампанского, пожелая здоровья друг другу, и Отто заявил, что считает себя самым счастливым мужем в Норвегии. А я сидела и размышляла о том, как бесконечно несчастлива я, как бесконечно мы чужды друг другу, при том что он этого не понимал. Тогда я даже и не представляла, что такое настоящее горе!
На следующий год я, верно, стану вдовой.
Наш летний домик решено продать, и мы уже дали объявление. Но я надеюсь, что в это ужасное для нас время домик не будет продан чересчур быстро, по крайней мере, при жизни Отто.
Когда я размышляю о нашей с Отто супружеской жизни, то понимаю, что все сложилось так, как должно было сложиться. С другой стороны, все это так нелепо. И вся моя печаль обращается в гнев и горечь, а излить их я могу только на саму себя. Собственно говоря, изменить что-либо в этом мире невозможно. Если бы мы хотя бы догадывались о будущем, о том, что нам предстоит, когда мы стали отдаляться друг от друга, мы, наверное, могли бы жить так, чтобы быть счастливыми вплоть до сегодняшнего дня. И тем не менее, если бы мне вновь предстояло прожить последние пять-шесть лет, оставаясь такой, какой я была раньше, я уверена, что эти годы были бы именно такими.
Моя первая встреча с Отто произошла второго сентября. В сиянии солнечного света шла я по Церковной улие в своем черном шелковом платье и студенческой шапочке. Я шла отметить окончание учебного года вместе с сокурсниками. По дороге я встретила Хенрика, и он пошел провожать меня. Мимо нас стремительной походкой прошел какой-то господин, он поклонился. Копна огненно-рыжих волос, лицо, покрытое веснушками, и внушительный вид – таково было мое первое впечатление. Я спросила у Хенрика, кто это такой.
«А, да это Оули, – ответил Хенрик. – Он служит в Берга и Бахе, „Древесные отходы“, ты знаешь».
«Какая у него красивая походка», – сказала я и повернулась в сторону господина. Он тоже остановился и посмотрел нам с Хенриком вслед.
«Это удивительно милый, славный парень», – заметил Хенрик.
«Тебе привет от Оули, – сказал мне Хенрик через пару дней. – Кажется, ты произвела на него сильное впечатление».
Через два дня Хенрик пригласил меня к себе на кофе и пунш. И первое, что бросилось мне в глаза в его комнате, это рыжая шевелюра Отто. Хенрик ушел, и мы были вдвоем с Отто и еще с какой-то дамой.
Мне было тогда двадцать два года, и я еще ни в кого не была влюблена. Я много и усердно занималась, и учеба шла вполне успешно. Многие считали меня чересчур заносчивой, а я была тихой и неразговорчивой, просто-напросто застенчивой.
В обществе Отто я впервые ощутила уверенность в себе, я поняла, что Хенрик был прав: я действительно произвела глубокое впечатление на Оули и внезапно осознала, что он нарочно попросил Хенрика познакомить его со мной. Когда я поблагодарила его за переданный мне привет и наилучшие пожелания, он покраснел. «Вы не рассердились на меня тогда? – несколько раз переспрашивал он меня. – Я столько слышал о вас, все говорят, вы ужасно способная, уже успели получить аттестат и сдать кандидатский экзамен».
В тот вечер он проводил меня до дому. Засыпая, я поняла, что с удивительной отчетливостью помню все детали его внешности. Его резко очерченное скуластое лицо, рыжие волосы, большие ореховые глаза, множество темных веснушек, красивые пухлые губы, великолепные зубы, правда, один передний зуб находит на другой. Я помню, как отчетливо видела его рот перед собой. Еще при первой встрече я отметила, как хорошо он сложен, до встречи с Отто мне никогда не доводилось видеть мужчину со столь хорошей фигурой, такого стройного, изящного, гибкого, было что-то очень изысканное в его манерах, что неожиданно навевало мысль о породистом животном.
Он казался моложе своих лет, хотя ему через несколько месяцев должно было исполниться двадцать семь; но в тот вечер у Хенрика, глядя на его сияющее лицо, я думала о том, что ему не может быть больше двадцати двух – двадцати четырех.
Через день я встретила его, возвращаясь с занятий в школе. С тех пор мы стали встречаться ежедневно. Поначалу как бы случайно, а потом договариваясь о встречах. «Господи, ну что в этом особенного, разве я не могу просто так встретиться с приятелем», – повторяла я самой себе.
Как-то днем мы отправились погулять, и начался страшный ливень. А мы как раз оказались на той улице, где он жил.
«А что, если я приглашу вас заглянуть ко мне, – спросил он неуверенно. – Между прочим, у меня довольно уютно».
В углу стояла высокая железная кровать и жестяной умывальник на ножках. У стены в центре располагался плюшевый диван, стол и два кресла, как в кондитерской. В углу стояло зеркало с жардиньеркой и цветком в горшке, кроме того, в комнате у него было пианино. Прежде чем провести меня в комнату, в передней он долго совещался с хозяйкой, немного погодя она появилась с кофе и булочками. На ней был передник с хардангерским [1]1
Хардангер – область на западе Норвегии. (Здесь и далее прим.перев.)
[Закрыть] узором, да и вообще вид у нее был весьма почтенный. Отто представил меня ей: «Фрекен Беннеке, кандидат философии».
В качестве хозяина Отто держался очень торжественно. Когда я разливала кофе, мои руки слегка дрожали. Кажется, и у него они дрожали, когда он подносил огонь к моей сигарете. Взглянув на себя в зеркало, я заметила, что щеки у меня пылают, а волосы совсем растрепались и из-за дождя пошли мелкими кудряшками. Я нашла, что мне это идет, и по лицу Отто увидела, что и он того же мнения.
Потом я попросила его спеть. Я знала, что он посещает хоровой кружок при «Торговом союзе». «Собственно, я почти ничего не знаю», – сказал он, усаживаясь за пианино. Он запел «Я изумлен увиденным вокруг…». У него был очень красивый тенор, а манера петь слегка сентиментальная.
Все это время я ощущала легкую дрожь внутри, как будто от какого-то напряженного ожидания. Мне хотелось ходить по комнате, прикасаться к вещам, которые постоянно окружают его. И хотя мы успели так мало сказать друг другу, я чувствовала, насколько мы с ним уже близки.
Надевая шляпу перед зеркалом, я украдкой сорвала цветок комнатного растения и спрятала его в перчатку. Потом Отто вставил этот цветок в маленький золотой медальон, и этот день стал для нас как бы священным, мы стали отмечать его как праздник. Когда Отто подал мне жакет, у меня неожиданно возникло желание наклонить голову назад и прижаться шеей к его руке. И тут я осознала, что дальнейшее развитие наших отношений целиком зависит от меня. Меня охватила бурная, всепоглощающая радость оттого, что я могу сдержать себя – сегодня больше ничего не должно произойти.
Потом Отто пригласил меня к себе на день рождения. Было еще несколько гостей. Но я их не замечала. Я сидела у окна на складном стуле, Отто принес маленькую скамеечку и сел у моих ног, да так и просидел весь вечер: его лицо постоянно было внизу, рядом со мной. О чем мы говорили в тот вечер, ни он, ни я не помнили.
«Однако, Оули, – воскликнул Хенрик. – Мы тут хотим выпить за твое здоровье».
«О, да, конечно», – сказал Отто и подошел к столу. Я откинулась на спинку стула, как после долгого напряжения, и сразу не догадалась, что мне стоит подойти к столу и чокнуться со всеми.
Немного погодя Отто вновь сидел на маленькой скамеечке у моих ног. У меня было чувство, что воздух вокруг нас накален и трепещет, как вокруг пламени костра.
Уходя от Отто, мы договорились, что на другой день пойдем все вместе кататься на санях.
Отто хотел прокатить меня непременно по всем холмам. Я сидела на санях, глубоко погрузившись в собственные мысли и пристально вглядываясь в плечи Отто. «Какой он сильный», – думала я и ощущала прилив счастья внутри себя. Последние месяцы я, собственно говоря, жила в постоянном нервном напряжении, но только теперь по-настоящему поняла, как сильно люблю Отто, – это чувство переполняло меня, оно лишало меня сил, в нем одновременно уживались и страх, и робость, и гордость, и блаженство.
В «избушке» было множество людей, воздух был насыщен табачным дымом и чадом из кухни, люди разговаривали так громко, как будто кругом были одни глухие, впрочем, все это, казалось, находится далеко от меня. Отто сидел напротив. На нем была нансеновская куртка, а под ней синяя фланелевая рубашка с мягким отложным воротником. Он выглядел разгоряченным, здесь и в самом деле было жарко. Я в смущении не осмеливалась взглянуть на его шею пониже кадыка, хотя меня так и тянуло это сделать.
«За твое здоровье, Марта!» – произнесла одна из дам.
«Ну что вы», – пролепетала я. Тут и меня бросило в жар.
Когда мы вышли на свежий воздух, Отто заговорил каким-то странным глухим голосом, поскольку хранил молчание все это время: «Садитесь, я прокачу вас». Мы взобрались на вершину Фрогнерсетерена, и он сел за мной в санки. Я откинулась назад и прижалась к нему, чувствуя, что тем самым отдаю себя целиком и полностью в его власть.
Со всей компанией мы распрощались на улице Спурьвей. «Я намерен проводит фрекен Беннеке домой», – сказал Отто. Он довез меня до входа в мой дом. Когда я поднялась с саней, оказалось, что я забыла ключ от входной двери.
«А может быть, мой подойдет?» – спросил он срывающимся голосом и открыл уличную дверь.
«Спокойной ночи!»
«Спокойной ночи», – он зашел со мной в парадное. Здесь он неожиданно обнял и поцеловал меня. Меня еще никогда не целовал мужчина. И мне показалось, что я унеслась куда-то далеко-далеко.
Войдя в свою комнату, я долго сидела на краю постели, не снимая промокшего лыжного костюма. Я была словно в состоянии опьянения, меня била дрожь, и я чувствовала, как прерывисто бьется мое сердце. Боже мой, какая я счастливая! Я проснулась, когда хозяйские часы пробили четыре. Раздеваясь, я почувствовала, что вся горю и мне страшно. Несколько раз я задавала себе вопрос, а что, если он не любит меня так, как я люблю его, что, если это просто порыв страсти? На миг в моем сознании возникали слова и мысли других людей, но тотчас мгновенно исчезали как не имеющие никакого значения, и счастье вновь опьяняло меня.
На следующее утро, когда я шла по улице, держа под мышкой стопку учебников и тетрадей, на углу улицы я встретила Отто Оули. Он взял у меня из рук тетради и произнес: «А что, если бы ты стала моей возлюбленной, Марта?!»
Я звонко рассмеялась: «И вправду, а что, если?..»
Он признался мне, что очень долго думал, как именно сказать это мне: «Я так расстроился, когда, придя домой, понял, что так ничего и не сказал!»
В тот же день в два часа мы снова встретились. Через день, прогуливаясь по Пилестреде, мы встретили Хенрика, и Отто буквально обрушился на него: «Поздравь нас, дружище!»
Всякий день после окончания занятий в школе Отто провожал меня до дому, а вечером я заходила за ним в контору. Мы решили пожениться летом, во время школьных каникул. Отто зарабатывал восемьсот крон, а я намеревалась продолжать учительствовать и дальше. Все складывалось просто замечательно.
Я была застигнута врасплох, со мной что-то происходило. Я не просто встретила Отто: в глубине моего существа забили какие-то новые родники. Я сидела и прислушивалась к этой новой музыке внутри себя; долгими вечерами, после того как мы пожелали друг другу «спокойной ночи», я просто сидела и слушала эти незнакомые мне звуки.
То, что мы с Отто такие разные, казалось мне великим счастьем, и я пребывала в постоянном восторженном изумлении, что мы, столь несхожие, нашли друг друга в этом мире.
Учительница рисования из моей школы была помолвлена с одним из моих сокурсников. Она приходила в мою меблированную комнату и буквально изводила меня своими разговорами о любви.
«Это просто замечательно, когда у тебя есть человек, который до конца понимает тебя, с которым можно говорить обо всем, совершенно обо всем!»
Вот они с женихом имеют обыкновение прогуливаться по Киркевейен и говорят при этом обо всем – абсолютно обо всем.
«Ты знаешь, Марта, я считаю, что главное в любви – доверие, только тогда любовь можно назвать идеальной. К тому же если между любящими нет духовного общения, что же тогда им остается, скажи-ка мне на милость!»
«L'amour sans phrase» [2]2
Безмолвная любовь (франц.).
[Закрыть], – произнесла я и с гордостью засмеялась.
«Эта сторона любви просто-напросто мучение, это животные чувства, ты уж извини меня, Марта!»
«Ах, оставь!» – смеялась я еще громче.
«L'amour sans phrase», – все повторяла я, оставаясь наедине с собой.
Любовь, любовь – ничего другого для меня тогда просто не существовало, это единственное, ради чего стоило жить. Я любила так страстно, что буквально сгорала от любви.
Я чувствовала, как день за днем эта любовь делала меня красивей, здоровей, моложе, заставляла светиться, давала мне совершенно неожиданное жизненное восприятие, делала меня мудрой, жизнерадостной, бесконечно гордой собой. Боже ты мой, раньше, вплоть до сегодняшнего дня, я была всего-навсего по-стариковски умным ребенком, пока не ощутила, что значит быть по-настоящему юной.
Я всегда получала удовольствие от книжных знаний, но теперь поняла, что все они только средство, а отнюдь не цель, это, если можно так выразиться, оружие в жизненной борьбе, оно помогает жить, а вот любовь – это сама жизнь.
Я ощущала себя такой сильной и уверенной, что у меня не было ни малейших сомнений ни в своей любви, ни в любви Отто. Я ощущала потребность любить и быть любимой, в этом, наверное, мужчины никогда не поймут меня. Да, насколько все же я была права, относясь с отвращением к этой примитивной бабьей болтовне о «взаимопонимании» – ведь многим женщинам просто хочется, чтобы мужчина был как бы часовщиком, который постоянно приводил бы в движение их куриные сумасбродные мозги и тратил бы свое время на удовлетворение их тщеславия.
Ах, все эти «непонятые женщины», которые кружат головы целой толпе поклонников, а потом, когда их сердце окончательно зачерствеет, начинают искать какого-то «взаимопонимания».
Я тогда очень хорошо понимала Отто, даже сама не осознавала, насколько хорошо понимала, каков он есть на самом деле. И отнюдь не требовала от него того, чего он не мог бы мне дать.
Он вырос отнюдь не среди каких-то там малокровных кабинетных людей, обитающих в душных комнатах, сплошь заставленных мебелью красного дерева, среди вышитых тетушками подушечек; его отец был торговец лесом, и сам он предприниматель до мозга костей, спортсмен и любитель вольной жизни на природе; и лес, в котором я искала перемены пейзажей и игры света, для него такая же естественная исконная среда обитания, как для другого детская комната. Войдя в мою жизнь, Отто принес в нее солнечное тепло и порыв свежего ветра, и я стряхнула с себя книжную пыль и выбежала навстречу стихии.
Вряд ли можно было сыскать другого такого мужчину, который более нежно и бережно обращался бы с молодой девушкой, влюбленной в него, чем Отто обращался со мной, даже тогда, когда мы оба теряли голову. И так продолжалось все годы, которые мы были вместе.
Если бы он хоть на минуту задумался о том, что между нами нет достаточного взаимопонимания, он бы с готовностью пошел мне навстречу с той искренней добросовестностью, на которую способен только он, мой Отто. Но в то время он никак не вмешивался в мои дела. Просто восхищался всеми моими увлечениями – интересом к женскому вопросу, просвещению народа и прочему, – все это было для него так естественно. Он восхищался моей «удивительной интеллигентностью», так же как восхищался всем, что ему было дорого в этом мире, – детьми, мной, Хенриком, домом, садом.
Впоследствии меня стало раздражать его неизменное слепое восхищение всем тем, что он считал принадлежащим ему; но в то время я была права, видя только одно: как он искренен в своей наивной радости.
Порой он не был способен понять что-либо, и суждения его бывали резки и ограниченны. Но ведь это был добрый, здоровый, сильный человек, а таким людям всегда свойственно судить поверхностно, не пытаясь проникнуть глубоко. Сейчас я отношусь ко многому гораздо снисходительней, просто потому, что чувствую себя соучастницей. Когда же я была молода и совсем неопытна, я судила строже.
Век живи, век учись – но, Господи, если бы ты мог избавить нас от этого. Все понять – значит все простить, но, Боже, избавь меня от тех, кто способен прощать все на свете. Подобная терпимость – самообман, и за нее мы прячемся, когда жизнь скручивает нас в бараний рог, и мы успеваем натворить такого, чего стыдились бы в лучшие времена. А быть может, у нас просто не хватает мужества и напора прожить жизнь по-своему. Вот мы и начинаем занижать свои претензии, но в конце концов человек и получает в этой жизни в соответствии со своими требованиями. Существует всегда один прямой путь к блаженству, а юность бескомпромиссна, и если она чего-то стоит, то идет напролом. Потом, с годами, человек начинает видеть разные пути в жизни, но порой и они кажутся ему схожими – и он не решается идти ни одним из них. Рассуждать о терпимости, понимании могут лишь те, кто уже более не способен ни на что в жизни; только прямолинейность и напор имеют значение, а они присущи только юности.