355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сигизмунд Кржижановский » Чужая тема » Текст книги (страница 2)
Чужая тема
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:43

Текст книги "Чужая тема"


Автор книги: Сигизмунд Кржижановский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Савл Влоб, вероятно, продолжал бы свой перечень, но я запротестовал. Он внимательно отслушал мои слова, качая в такт им головой:

– Ну, да, ну, да. Но элементы не могут быть не элементарны. Пусть реформы мои механистичны и мертвы, кик стук метронома, но только метрономом и можно вгвоздить ритм в аритмию, научить музыке духовно глухих. Приходится, так сказать, каждую мелочь на свечку, как увертливого клопа. Возьмем хотя бы эту нудную шарманку обольщений, брак, договор о неразлуке... В сказке о дураке, который, / встретив свадьбу, говорит "господи...",– для меня не ясно... кто же тут, собственно, дурак? Соединяя жизни, незачем соединять руки, и вокзальный колокол с успехом может заменить церковный. Иначе – двухспальная могила. Флорентийская синьория, прогнавшая Данта из своих стен, отторгнув его от praediletta Donna36, имеет большие заслуги перед любовью. Лишь пройдя через ад прощания, чистилище разлук к краю возврата, великий мастер мог построить из трех кантик свою божественную сонату, или Комедию, как хотите. О, мне не трудно было бы развернуть мою сложную, но стройную систему разлуковедения, но сейчас меня интересует искусство разлуковедения, не теория, а практика. Я расскажу вам о моих первых опытах по части...

– По части кражи собак,– просуфлировал .я, готовясь отпарировать резкость резкостью.

– Вы угадали,– отвечал Влоб с полной невозмутимостью,– но что же делать, если людей можно одарять лишь тем, что у них же отнято. Ведь, если человеку дать то, что не его, что не включено в его жизнь, как слагаемое в сумму, то оно окажется не для него. Правильность сложения проверяется только вычитанием, и я взял на -себя роль минуса. Ведь здоровый не ощущает своего здоровья, но как остро его ощущает выздоравливающий. Конечно, вычитанием – и притом в мировом масштабе – занимается давным-давно смерть, самая безутешная черная рамка вкруг имени, вычтенного ею из бытия, не в силах ее разжалобить, кроме того, смерть, скажете вы, не читает газет. У меня, оставляя в стороне вопрос о масштабах, то преимущество, что я умолим и не щажу пятаков на газеты. Я могу создавать целые столбцы прискорбных, почти похоронных объявлений с тем, чтоб, дав людям в меру поскорбеть, услышать их молитвы, смягчиться и вернуть им их .дающие, мяукающие и тявкающие утехи. При этом, как я убедился вскоре, не следует лишать их возможности быть приличными... ну, хотя бы в вознаграждении. Да, бывают дни, когда я чувствую себя маленьким добрым богом, который, придя, как евангельский "тать в нощи", похищает их никлую и скудную поросль счастья лишь с тем, чтоб, утаив от земной суши и града в своих райских садах, возвратить ее, цветущей пышным цветом на...– и Влоб вдруг весело рассмеялся. ,

Через две-три минуты мне уже трудно было понять, к чему относился его смех: к риторической фразе или к первому опыту разлуковедения, который привел экспериментатора, действительно, к довольно комедийным последствиям.

Первым псом, отозвавшимся на свист Влоба, оказался неопределенной породы и столь же неопределенной масти четырехлапыш, изъявивший быструю готовность приблудиться. Устроителю разлук особенно понравились умные глаза собаки, которые, казалось, понимали весь смысл затеи, до метафизических предпосылок включительно. Проглотив половину влобовского завтрака, пес стал следовать за добрым богом по пятам. Они провели, бог и пес, ночь на холодной скамье бульвара. Наутро последняя страница газеты жаловалась десяткам: "Ушел – сбежал – пропал".

Влоб стал тщательно сличать приметы: он плохо разбирался в собачьей геральдике, а неопределенная масть приблудной собаки делала ее сходной чуть ли не с любым описанием. Влоб стал проверять клички, но, преисполненный готовности, пес опять-таки откликался на любую, топыря уши и отвечая хвостом, "да". Вообще это была жадная и неприхотливая натура, бросавшаяся на каждое имя и всякую пищу – до помойных объедков включительно. После долгих колебаний экспериментатор отчеркнул одну из газетных клеток и, свистнув псу, направился по указанному адресу. Они уже были в сотне шагов от цели, когда устроителя разлук остановила мысль: можно ли так ускорять темп? подменять томление stentando37 торопливым vivace38? Тоске надо дать вызреть, недаром в Es-dur'ной сонате вторая часть, недаром ей приданы тропы задержания – Quieto39 и Ritardondo40. Слишком быстрый возврат не даст полноты реакции. Влоб повернулся на каблуках. Прошли сутки. Тосковал ли тот, сигнализировавший в газете, неизвестно, но Влоб стал испытывать несомненную тоску: прожорливое животное выпросило добрых две трети снеди, закупленной своим похитителем, и продолжало нагло выклянчивать еще. Наутро Влоб отдал последний медяк за газету и увидел: объявление исчезло., Наступал момент, когда пойманную эмоцию надо быстрым рывком – из тьмы на свет. Человека, впадающего в отчаяние, надо вовремя подхватить: "Пс-с, Дэзи, за мной". И через дюжину минут Савл Влоб нажимал кнопку указанной вчерашней газетой квартиры. В ответ на звонок – за дверью лай. Потом глухое: "Назад, Дэзи", потом – неспешные шаги и голова, просунувшаяся меж створ. Не успел Влоб заговорить, как голова, крикнув: "Здесь не живодерня!" – и презрительно фыркнув, захлопнулась дверью. Влоб утверждал, что у лже-Дэзи был обескураженный вид. Думаю, что и у него – не менее. Только теперь, оглядев своего четырехлапого спутника, -увидел он всю мизерабельность его собачьих статей. Это была бездомная уличная дворняга, на которой больше грязи, чем шерсти. Устроитель разлук попробовал было оставить лже-Дэзи в подъезде, но разлучиться с ней оказалось не так-то легко. Уже за первым же поворотом улицы собака с радостным лаем догнала его. Влоб топал на приблудную собаку и гнал ее прочь. Ничего не помогало.

– Тогда я подумал,– досказывал Влоб,– что проблемы ведь еще неотступнее... притом, оба мы были нищи, и пес, и я. С того времени мы не расстаемся. Лже, сюда!

Из травы шарахнулся кудлатый клубок и лапами – к коленям хозяина. Глаза клубка с религиозным восторгом ловили взор господина.

– Ну, будет, Лже, куш. И знаете, как это почти всегда бывает, добрый поступок оказался самым практичным. Лже не ест даром хлеб: поскольку собачья выхоленная в комнатах аристократия склонна заинтриговываться простонародными суками, то... ну, одним словом, она мне много облегчает работу.

Да, дело повинуется тому, кто не смущается неудачами, длит и длит его. Понемногу я приобретал нужные навыки. Сердце имеет свой завод, как и любой механизм: если заставить человека ждать слишком долго, он перестанет ждать, механизм эмоций, размотав свою пружину, станет. "Ничего слишком", как говорил древний гномист. Я изучил все повадки собак, кошек и их хозяев, особенно последних. И уверяю вас, немного найдется людей, которых встречают так приветливо, подчас со слезами восторга на глазах, как меня. Иные из них, может быть, подозревают и догадываются, но эмоция встречи двуногих с четырехногими обычно смывает все – за нее-то, за прибавку ударов к их пульсу, люди и отдают свои рубли и рукопожатия. Да, профессия поставщика маленьких обыденных радостей настраивает оптимистически: я готов верить дело вскоре развернет свои масштабы. Вот только б мне скопить необходимую сумму, и я открываю торговлю, так сказать, специальных пособий: на вывеске черными четкими буквами: "Всё для самоубийства", по стеклу витрины: "Справки о небытии от 11 до 4". Вы говорите, не связано с предыдущим? Очень даже связано: если организовывать дело разлук, то в первую голову – помощь всем, желающим разлучиться с жизнью. Да-да, это та же тема о копеечных огоньках, которые надо – под удар ветром. Тот, кто, явившись в жизнь, топчется меж "не быть" и "быть", лишь задерживает общее движение; бытие не разрешает бывать у него "без серьезных намерений". Пусть сору из бытия не выметают, но если сор сам хочет себя вымести, моя контора всегда будет готова служить всем необходимым. О, вы увидите – рано или поздно мои опыты перейдут с последней страницы газет на первые; разлуковедение будет читаться с кафедр всех .университетов; мы расселим женщин и мужчин по разным континентам; мы доведем разлуку классов до предела. Потому что, пока метроном истории не отстучит последнего такта в Abwesenheit'e41, ликующее vivacissimamente возврата всех – всех – всех к всем – всем – всем, панпланетное Wiederleben42 не свершится, и кода сонаты разлук не прозвучит!

Через минуту длинная фигура Влоба, с прыгающим вокруг него псом, удалялась, взблескивая темно-желтым гуталином над светло-желтым песком бульвара.

На свидание я, конечно, опоздал. Это была, если хотите, маленькая дань теории разлук. Весь этот вечер я провел один. Может быть, именно этот вечер, сейчас я уже не помню точно, открыл передо мной логическую перспективу, которая привела к решению: разлучиться с литературой. Но это произошло, конечно, не сразу. И после, тут много личного, и мой рассказ пройдет, не задерживаясь на... полустанках. Так или иначе, я чувствовал, что попал на топкое место, где думается с мысли на мысль, как с кочки на кочку. Еще много лет тому, читая записи, опубликованные одним знаменитым французским скульптором, я наткнулся на следующее наблюдение мастера: красота не есть атрибут, постоянное свойство, она – лишь момент в развитии объекта, ее нельзя созерцать, а надо застигнуть, бить ее резцом влет, как птицу стрелой; например, у девичьего тела, утверждал старый художник, свой период цветения, почти столь же краткий, как цветение яблони или тысячелистника. Глазу и резцу надо долго выслеживать и ждать, пока тело модели, профессионально обнажаемое изо дня в день извне, от платья, в один из дней внезапно не обнажится и изнутри, из себя. Тогда резцу и глазу надо не терять ни единого сеанса, чтобы кончить свое прежде, чем отделится то вот, единственно нужное, ради чего только и стоит утончать и совершенствовать свой апперцептирующий аппарат. Ведь мы спрашиваем вещи бессчетно, снова и снова, но вещь отвечает только один раз. Пропустить его, этот единственный раз, значит – пропустить все. Подъем, перевал, спуск. И юность уже отьюнела, нагое стало просто голым, я бы сказал – обнаженным от наготы. Это понимали и Роден, и Альтенберг. Но, если додумать, то получается так: художник – это человек об одном; встретиться со своим одним, затерянным в множествах – это уже не легко; встретиться с ним в момент его цветения, когда оно исполнено самого себя, полноценно – это уже очень трудно. И встретиться с ним, когда ты в полноцветье сил, то есть так, чтобы максимум в субъекте совпал с максимумом в объекте,– это попросту невозможно. На меньшее, чем максимумы, я не согласен. Это ступенькой ниже искусства, следовательно, не искусство. Втискиваясь в эти вот несколько фраз, я, конечно, упрощаю свои, мысли. По мере того как число линий на этой грубой схеме увеличивалось, в меру того как схема зачерчивала в себя все больше и больше, она оказалась достаточно сложной, по крайней мере – для меня, чтобы пренеблагополучнейшим образом запутать в своих углах и линиях! Начав думать о том, как выброситься на берег из этого изборожденного тысячами перьев чернильного моря, я, естественно, выбросился и в другую, более широкую тему. Это произошло потому, что литература для меня больше, чем литература. Савл Влоб, говоривший и о разлуках с жизнями, не досказал о большей разлуке: с самим собою. Ведь бывает же так, что вот это вот самое, с однобуквным именем "я", отобьется от человека, как пес от хозяина, и бродит, дьявол его знает где. И вот, когда "я" в отлучке, когда ты только переплет, из которого вырвали книгу... это невозможно объяснить, потому что не хватает... "потому". Только один человек, я знал, мог вернуть мне прежний статус, но в наших газетах не принято печатать объявлений, вроде: "Сбежала душа, умоляю за приличное вознаграждение..." Это было б уж слишком не по-марксистски. Да, отыскать способ для отыскания Влоба – это не так просто. В адресных столах лица его профессии обычно не дают никаких отражений своего бытия. Случайная встреча в городе с двухмиллионным населением и восемью тысячами перекрестков по теории вероятностей равна одной восьмимиллионной, умноженной на... Одним словом, и теория вероятностей была против меня. Я стал расспрашивать знакомых литераторов: на одних два слога – Савл Влоб – действовали, как резкий свет,– они опускали глаза; другие при звуке их начинали оглядываться и торопились уйти, как если б это было имя кредитора; желая быть справедливым и объективным, должен признать, что один из писателей покраснел. Впрочем, это был самый молодой и, так сказать, непрочерниленный. Несомненно, экс-критик был кое в чем прав.

Прошло четырнадцать месяцев, придвигающих и нас к концу. Я таки встретил его, Влоба. Три недели тому. И знаете, я так перестал верить в помощь случая, что не сразу признал продавца метафизических систем. Да и трудно было в тощей, запрятанной в тряпье фигуре угадать прежнего Влоба. Только знакомый шарф, концы которого, как крылья птицы, бились в колючем октябрьском ветре, остановили мое внимание и шаг. Но Влоб, не заметивший меня, быстро шел своей дорогой. Я бросился вслед. Сначала я видел только его узкую спину. Затем, услыхав, вероятно, стук нагоняющих его подошв, он оглянулся, отдернул взгляд и тотчас же резко наддал шагу. Я тоже. Влоб свернул в переулок. Я вслед. Ему, в его одежде из дырьев и шарфа, было легче идти, чем мне в тяжелой шубе, но я из тех, кто обедает каждый день,и это давало мне преимущество. Набирая последние метры, я видел, что шаг его затухает, что раз или два он покачнулсл, что еще десяток-другой толкающих ноги усилий, и он станет, как истративший свой завод часы, и я шел, расталкивая встречных. Иные из них останавливались: со стороны это, вероятно, было похоже на преследование карманщика собственником потревоженных карманов. Постовой милиционер в некоторой нерешительности поднял свисток ко рту. Двое или трое бросились Влобу наперерез. Но тот уже не мог дальше: он стоял ладонью в кирпичи стены, с мокрым от пота лицом, странно оскалившимся мне навстречу. Частый пар наших дыханий пересекся в луче фонаря.

– Что вам надо? Я не должен вам ни пса. Оставьте меня!

Голос, прерываемый вспрыгами сердца, был лающим и сиплым; сам он, ощетиненный, в встопорщенных ветром лохмотьях, на мгновение бросил мне в мозг ассоциацию о Лже. Но не было времени заниматься ассоциированием. Круг из зевак готов был замкнуться. Я крикнул извозчика. Влоб, очевидно, предпочитал прижатую к лопаткам стенку. Я с трудом .оторвал его от мерзлых кирпичей и втолкнул под одернутый извозчиком полог,– и пара полозьев помогла нам выскользнуть из уличной нелепицы. Через десять минут я размораживал Влоба чаем, вскипяченным на примусе, и электрической грелкой, пододвинутой к его жухло-желтым, с прорванными носами ошметанным штиблетам. Дверь моего кабинета была плотно прикрыта. Влоб глотал кипяток и ломал красными, раззябшимися пальцами куски хлеба. Не размерзались только слова, пауза к паузе, как кирпичи, срастающиеся в стенку. Наконец я решил попытаться.

– Дорогой Влоб, – сказал я, заглядывая не без волнения в его запавшие, будто вдавленные в мозг, глаза,– молчание, в конце концов, неплохой ответ на вопрос об одном человеке, служащем в прислугах у слова, то есть литературы. Но я убежден, что вы, именно вы, и только вы, можете предложить мне и нечто большее, чем молчание или даже... философская система. Я прошу вас, вы единственный, у кого мне не стыдно просить: помогите мне в одном трудном умозаключении, и...

Глаза гостя отдернулись в сторону:

– А помог ли кто мне в моем заключении? Без "умо", понятно? Или вы думаете, что оно было легким? Что четыре закона мышления плюс четыре сомкнутых стены с решеткой – это мало?

На этот раз пауза затянулась по моей вине. Наконец, не без усилия я собрал горсть слов, чтобы бросить их через молчание:

– Я хотел только помочь вам помочь мне. Вы это уже сделали однажды. Но раз вы говорите через все ваши восемь стен, раз я вам, по той или иной причине, несимпатичен...

Влоб, с терпеливой иронией следивший за моей, в порядке отступающей из фразы в фразу, просьбой, вдруг начал преследование:

– "Несимпатичен"? О, это б устроило нас обоих. Но в том-то и дело, что вы мне симпатичны, поймите, чрезвычайно сим-па-тич-ны, что меня и отталкивает.

– Раньше вы шутили иначе, Влоб.

– Да. Но теперь я вообще не занимаюсь шутками. Мягкий юмор, добрая улыбка, -приклеенная к лицу, – это стиль симпатичных людей. Я же твердо решил порвать – раз навсегда – эту позорную интрижку с симпатичностью, доброжелательностью, гуманностью и прочей мякотью. Встреча с так называемым добрым человеком меня компрометирует. Ясно?

– Признаться, не совсем. Что вам сделали?..

– Самомнение. Поймите вы, симпатичный человек, что ни вы, ни вам подобные вообще ничего нигде ни для кого и никогда не можете сделать. В самом вашем наименовании, сцепленном из ??? и ?????, нет ни малейшего намека на делание. Мы, не вы, мы, несимпатичные, только совсем недавно научились точно переводить это имя с греческого на русский: сочувствующие. Мы не отнимаем у вас, граждане симпы, того, что можете вы, отнюдь: и через тысячи лет после того, как наука вытравит последний след понятия "душа", вы, симпатичные с симпатичными, все еще будете "отводить душу" и "говорить по душам", ходить друг к другу "на огонек", называть друг друга "другом" на это-то вас станет. Еще столетия и столетия вы будете предлагать теплый чай и душевное тепло, лезть в "жертвы вечерние" – притом всегда на утренней заре эпох, тыкаться своим со в сопролетарские, собесклассовые и соклассовые, со... о, черт! вы будете топтаться вокруг пожаров, предлагая их тушить слезинками из ваших глаз; пока другие будут бить в барабаны, вы будете колотить себя в грудь, распинаясь за гибнущую культуру, за... ну, и вообще за за, а не за против. Ненавижу!

– Но есть и другой глагол, добрый Савл. И первое лицо его единственного числа произносится так: люблю.

– Чепуха: юлбюл – это если наоборот, слово на языке моллюсков, и притом ровно столько же смысла. Я там, в тюрьме, имел достаточно времени, чтобы все это – из конца в конец. Христианство провалилось, говорю я, единственно потому, что не провалился мир. Да-да, вдумайтесь в такты Четвероевангелия. Все строится из расчета близкой, не за годами – за месяцами, может быть, днями, гибели мира. Секира у корня – горе косцам, которые – и тот, кто будет в поле, когда и прогремит труба, и небо свернется, как свиток, ну, и так далее, и... вернее, не далее, а конец, земля, сброшенная с орбиты в смерть. И вот, при допущении близкой гибели, любовь к ближнему, как к себе самому,– это вполне разумно и, главное, единственно. Иного выхода нет. Если ты сегодня для меня "я", то завтра... но от завтра христианство и рассеивается, как туман от дня, потому что, согласитесь, любить другого, как себя, день, ну, два – это так, но любить его всю жизнь и из поколения в поколение две тысячи лет кряду – это психологический нонсенс. Только светопреставлением можно поправить дела христианства. Хотя, боюсь, что сейчас и это бы не помогло.

К притче о разумных девах можно б присочинить вариант о слишком разумных девах, которые сберегали свое масло в светильнях до самого утра, когда их коптилки обессмыслило солнцем. Любить изо дня в день христовой любовью – это все равно что чистить бритвой картофель. Под грязную и шершавую кожуру – незачем с такими утонченностями. Если хочешь сколотить что-нибудь прочно – ящик, общество, все равно,– надо бить по доскам, по людям молотом, пока... но мы уклонились от темы. Потому что так называемый симпатичный человек – даже не христианин, не существо, пробующее втащить Нагорную проповедь в кротовые ходы катакомб,– нет, это эпигон в тридцатом поколении, жалкое охвостье, которое положительно .не знает, к чему себя пришить: он вежливо уступит свое место в раю, но не уступит места в трамвае; он не раздает своего имущества нищим, но говорит им: "Бог даст"; ударьте его в левую щеку, и он подставит вам... право, статью закона... Но вы скажете, что это шарж, что симпатичные миллиардеры жертвуют миллионы на благотворительность, что вы сами раздаете нищим пятаки, а меня вот напоили чаем, но тем хуже для вас. Потому что, чем симпатичнее вы все, чем добротнее ваша доброта, тем скорее с вами покончат!

– Влоб, вы, кажется, грозите?

– Больше того. Я хочу предложить властям принять реальные меры. Всех симпатичных надо истребить. От первого до последнего. Всех добродушных, сердечных, прекраснодушных, милейших, сочувствующих, сострадающих – под "пли!" и из счета вон. Варфоломеевская ночь, говорите? Пусть. Дело не в названии. Я изложил все вот это здесь.

В руках у него забелели вынырнувшие из-под отстегнутой на груди пуговицы листы. Влоб начал их читать.

Не стану передавать абзац за абзацем все сложное содержание этого примечательного документа. Мелькали слова: "психическая вязкость" "чужеглазие" – "сопафосники" – "жалостничество" – "сердцевизм". Вначале проект начерчивал биологическую природу симпов, рассматривая их как клетки некоего социального рудимента: всех их, подобно слепому отростку, отклассовому аппендиксу, необходимо ампутировать, не дожидаясь нагноения; руки не для рукопожатий – для работы: рукопожиматели отменяются. Далее перечислялось: симпы, по чувству сочеловечия, не склонны убивать – ввиду возможности новых войн это создает некоторые неудобства; симпы жалостливы, слезные железки их рефлектируют только в пользу так называемых униженных и оскорбленных, их сочувствие всегда вызывают только побежденные, следовательно, рабочему классу для того, чтобы вызвать сочувствие симпов, надо быть побежденным. Из этого явствует...

Но я не следил уже за сменой листков. Внимание мое постепенно перемещалось с движения строк на лицо их сочинителя. Запавшие щеки Влоба горели больным румянцем, в глазах его, изредка вскидывающихся на меня, черными огнями горел страх. Его мчащиеся от точек к точкам фразы вызвали во мне, может быть, заразили меня странной ассоциацией: ось колесницы над межой, так что одно колесо еще здесь, в логике, другое же кружит уже там, за чертой.

И хотя обвинительный акт, направленный против меня, грозил высшей мерой, я, как, впрочем, и полагается презренному симпу, испытывал закоренелую и нераскаянную жалость... к своему прокурору. Ведь все-таки скамья подсудимых, на которой сидел я, чувствовалось, очень и очень длинна,– он же, человек, идущий по солнечной стороне, но ночью, был предельно одинок.

Наконец листки кончили свое. Савл Влоб собрал их припухшими от непривычного тепла руками:

– Ну, что?

Я не мог не улыбнуться:

– Мнение симпа не должно бы вас интересовать. Вы предлагали свой документ тем, для кого он предназначается?

Влоб молчал.

– Ну, вот видите: за сочувствием плану истребления сочувствующих приходится обращаться к умеющему сочувствовать. Круг. Не так ли?

– Ничуть. Мне ничего этого не нужно.

– Допустим. Но я не только сочувствующее, я и предчувствующее существо. И мне не трудно предсказать, что этот документ так и не разлучится со своим автором.

– Почему?

– Очень просто: потому что он написан симпатичным человеком. Да-да, не пугайтесь, я знаю – для вас это удар, но перенесите его мужественно, Влоб: вы безнадежно симпатичный, вы, скажу вам больше, до трогательности милый человек.

– Вы не смеете...

Я видел – судорога продернулась сквозь его лицо; он хотел встать, но я держал его, как тогда – у стенки,– за руку. Ситуация эта доставляла мне какое-то жестокое удовлетворение.

– Успокойтесь. Поверьте, что, если б вы не были мне так симп...

– Клевета. Вы нагло лжете! Это невозможно.

– Но тогда лгут и другие. Все, кто ни встречал вас (я бросил ряд имен), все говорили: какой симпатичный чудак этот Савл Влоб!

Вовлеченный волей рефлексов в эту странную игру, я начал действительно лгать. Истребитель симпов сидел совершенно подавленный, с бледным и как-то сразу осунувшимся лицом. Он пробормотал еще, раз или два, что-то в защиту своей несимпатичности и замолчал.

Вглядевшись в него внимательно, я уже тогда усумнился, правильно ли я расчел дозу.

Внезапно он резко встал. Он овладел своим голосом, и только пальцы его руки, нервически втискивающие пуговицу в петлю над спрятанными под одежду листками, выдавали волнение:

– Итак, вы продолжаете утверждать?..

И, не дождавшись моего ответа, он шагнул к двери. Я было попробовал его удержать. С неожиданной силой он оттолкнул меня. И через минуту в комнате не осталось ничего от Савла Влоба, кроме двух широко расползшихся влажных пятен на паркете у передних ножек кресла, на котором он сидел.

Прошло несколько дней, и впечатление встречи стало стираться в моем сознании. Мы очень требовательны к чужим мышлениям: стоит логике заболеть хотя бы легкой формой паралогизма, как мы отдергиваем от нее свой мозг, боясь инфекции. Образ Влоба как-то сразу снизился в моем представлении: человек, от которого я ждал помощи, сам нуждался в обыкновенной помощи... врача. Воспоминание о том, как я отпарировал его последнюю идею, было для меня почти приятно: вслед за последней отодвигались, ставились под подозрение и предыдущие. Психологически это меня устраивало.

И вдруг в одно из недавних утр произошло нечто, нечто... не приищешь, право, и слова. Я получил по почте пакет. Внутри его – это для меня было совершенно неожиданно – лежали те самые влобовские листки, которые еще так недавно, вместе с их автором, были у меня в гостях.

Недоуменно перебирая их пальцами, я перечитал всю эту фантасмагорию о симпах от строки до строки. Странно, что нужно листкам от меня еще? И я хотел уже втолкнуть их назад в конверт, когда на последней из страниц в самом низу – непрочитанная карандашная строка:

"Вы правы: я симп... следовательно..."

И дальше какое-то неразборчивое слово. Не хотите ли взглянуть? Листы при мне. Вот тут. Какой странный почерк, не правда ли? Что? Кафе закрывается? Одиннадцать? Хорошо, мы сейчас уходим. Я расплачусь, и... возьмите рукопись: на морозе мне неудобно будет вам ее передавать. Зачем? Не премину объяснить. Ну, вот, заранее благодарю. Идем.

Какая скрипучая пружина! И – этот сизый клуб навстречу – совсем как тогда. Люблю, когда снежный скрип считает тебе шаги. И вообще, люблю мороз. Логика и мороз, несомненно, в свойстве.

Ну, вот почти все досказано. Осталось покончить с почти. Карандашная строка, которая сейчас у вас в кармане пальто, не стану скрывать, сыграет некоторую роль в моей... впрочем, сыграть роль в сыгранном – это плохой стиль, даже для экс-писателя. Помню, прочитав ее впервые, я бросился к телефону, пробуя вызвонить хоть какие-нибудь факты о Савле Влобе. Телефонное ухо ничего о нем не слыхало, никто и нигде – за последний десяток дней – его не встречал. Затем, вдумавшись пристальнее в смысл приписки, я понял то, что вначале упорно не хотел понять: Влоб навсегда выключен из встреч, и даже на кладбище искать его уже поздно, так как могилы бродяг бывают обычно безымянны.

И сразу же на мозг рухнуло – всею тяжестью – сознание вины. Ведь, в сущности, что я сделал: толкнул беспомощного и больного человека на смерть. И за что? За то, что он дарил мне мысли, не требуя ничего взамен, мысли, которые, во всяком случае, лучше моих. Не я один, говорите вы, да-да, может быть, и так. Все вместе одного. И теперь, вам покажется это странным, теперь, когда нельзя уже встретить щедрого даятеля философских систем, афоризмов, формул, фантазмов, раздатчика идей, замотанного в нищенский шарф, всей литературе нашей конец,– так вот мне чувствуется – конец. Впрочем, меня вся эта "перьев мышья беготня" уже и не касается. И единственное, что прошу у вас, у литератора, избранного мною: вместе с рукописью принять и тему. Вы говорите – чужая? Ну, так что ж! Этому-то я успел научиться у Влоба: отдавать, не требуя взамен. В память о нем вы должны это сделать. Ваши слова достаточно емки и сплочены, чтобы поднять груз и не замолчать под ним. Ну вот, остается пожелать теме счастливого пути.

В дальнейшем чтение настоящей рукописи представляет некоторую опасность. Обязанность пишущего – предупредить: при малейшей неосторожности в обращении с текстом возможно перепутать несколько "я". Отчасти это объясняется тем, что я – последняя буква алфавита, так что дальше идти, собственно, некуда; отчасти же – некоторым недосмотром со стороны автора, который, . разрешив своему персонажу вести рассказ от первого лица, одолжив ему, так сказать, свое личное местоимение "я", не знает теперь, как его получить обратно, чтобы закончить от своего имени.

В действующем праве принято, что владение вещью,– разумеется, добросовестное, bona fide,– по истечении известного срока превращает вещь в собственность владетеля. Однако в литературе не удалось еще установить, на которой странице "я", попавшее от автора к персонажу, переходит в неотъемлемую собственность последнего. Единственный человек, который мог бы ответить на этот вопрос, Савл Влоб, не может уже отвечать.

Итак, поскольку право человека, овладевшего рукописью и темой, на местоимение первого лица спорно, придется в этих последних абзацах, несмотря на всю стилистическую невыгоду позиции, довольствоваться словом "он".

Чужая тема, вселившись в круг "своих" тем, нескоро добилась площади на бумажном листе. Занятому человеку, в портфеле которого очутились формулы Влоба, надо было сначала закончить свою повесть, разделаться с двумя-тремя договорами. Теме пришлось стать в очередь, в самый конец хвоста. И когда, наконец, пододвинулось ее время, она почувствовала себя как-то совсем отбившейся от пера и не захотела даться чужому человеку. Человек этот, достаточно опытный в обращении с сюжетами, знал, что насильничать в таких случаях бесполезно и что попытка с недостаточными стимулами приведет лишь к окончательному отчуждению от чужого. Он отложил перо и стал дожидаться стимулов.

Прошел ряд недель. Однажды, двигаясь вместе с толпой по одному из наиболее людных тротуаров Москвы, он заметил впереди себя знакомый контур. Это был тот, вручивший ему бесполезные листки. Нельзя было упускать благоприятный случай: возвратить тему по принадлежности. Тот, кто называет себя здесь он, сделал уже движение – догнать и окликнуть, но в это время что-то в самом очертании, наклоне и шаге впереди идущего контура заставило писателя повременить. Сутулый контур двигался как-то странно, напоминая труп, несомый течением реки; ритмически раскачиваясь под толчками надвигающихся сзади и с боков людей, он скользил подошвами по. тротуару, наклоняя то вправо, то влево застывшие плечи; он не смотрел вперед и не оглядывался, когда его поворачивало круговоротом перекрестка, и на оплывшем лице его, на секунду подставленном под взгляд наблюдателя, было выражение выключенности и бессловия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю