355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сигизмунд Кржижановский » Москва в первый год войны (очерки) » Текст книги (страница 2)
Москва в первый год войны (очерки)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:55

Текст книги "Москва в первый год войны (очерки)"


Автор книги: Сигизмунд Кржижановский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

– Вчера вот холодом загнало в кино. Дай, думаю, посмотрю и на смотрящих, и на смотримое (голос завхоза чуть запнулся на искусственном слове). И что же мне было предложено? Что вот эта скатерть, что экран – как родные сестры. Да-да. Показывали "Грозу" по Островскому, ну, и не знаю еще по кому. И представьте себе: Катерина – любовь – волжская ночь, все это вполглаза; а вот как дошло до свадебного ужина: бутылка да тарелки, ну и вареное-жареное,– темнота загудела, все – в оба глаза. Да, изголодался народ. И не столько брюхом, сколько мозгом. Вот вам, писателям, об этом надо бы... Или в другом фильме: "Пастух и свинарка". Лозунг там: "И свиньям никак без теплого помещения". В таком роде, н-да. А человека надежда греет.

Илья Ильич не любит неплательщиков. Особенно "жидких"."В пшене вера,говорит он,– в пшеничной нет". Да у нас и водка некрещеная...

– То есть?

– В воду ее не окунали. Чистая. Выпил – заплатил. По платью встречают, по плате провожают. А то... Вот возьмите крематорий. Я там неподалечку живу. Выйдешь из дому утром, глянешь: дымит? Дымит. И все там аккуратно. Наведался в контору: на столе стеклянные урны, для показу – сквозь стекло прах, натуральный, с упрямой косточкой, что никак тебе недосгорает. "А это вы за что же их,– спрашиваю,– по столу мытарств?" – "Неплательщики",отвечают. Вот это молодцы. Так бы и у нас. А то...

Иногда завхоз появляется на чтениях и докладах. Сядет в уголку, молчит. Впрочем, один раз заговорил.

Обсуждали только что прочитанную рукопись. Одни находили, что автор смотрит на мир сквозь розовые очки, другие, что не сквозь розовые; кто-то процитировал Льва Толстого, якобы предлагающего миросозерцателям синие очки рассудка.

Илья Ильич встал и негромко спросил:

– А не попробовать ли простым глазом?

И, не выжидая даже паузы, направился к двери. Несколько голосов останавливало его: "То есть как?" – "Развейте мысль!" – "Возражаю!"

На пороге оратор задержался:

– Слышите, гудит. Грузовик гудит. Привезли консервы. Мне туда. Извините.

И скрылся за тщательно прикрытой дверью.

Девушки у воды

Вода стала в трубах. Что ж, если вода не идет к человеку, человек идет к воде. Домашние хозяйки взяли ведерца и тазы. Я, по своей неодомашенности и нехозяйственности, разыскал в углу боржомную бутылку и отправился на поиски.

По синему полю – белые буквы, обещающие влагу. В виде фруктовых соков, минеральных вод и т. п. За прилавком у трех пустых стеклянных цилиндров с тремя краниками внизу сидит, спрятав ладони в обшлага рукавов, девушка № 1. Поверх шубки с наставленным меховым воротником чистый белый халат.

– Пожалуйста, бутылку газированной.

– Только стаканами.

– Хорошо, пусть стаканами. Оно бы проще леечкой...

– Не держим. И не разрешено.

– Что не разрешено?

– Уносить воду. Пейте здесь.

– Тогда мне придется и умыться здесь. Поймите, в нашем доме...

– Мне нет дела до всяких там ваших и наших. Пьете – нет?

– Невозможно.

На шум наших голосов из внутреннего помещения выходит девушка № 2. Она делает пояснительный жест: возможно.

Только сейчас я замечаю: у стены, возле столика, сидит мальчишка лет двенадцати. Перед ним четыре стакана. Два из них еще пузырятся, третий утих, а четвертый льет в рот, как в лейку, очевидно, холодную, до обжига, влагу.

Что тут скажешь. Стенограмма (по памяти) первого разговора закончена.

Второй разговор.

Держу бутылку запрятанной в кармане пальто. Передо мной девушки № 1 и № 2. И еще одна: №3. Будто перед судилищем:

– Один стакан. Нет, четыре, а я уж сам...

– Стаканы вот. А воды нет. Магазин закрыт.

– Но ведь дверь открыта?

– Дверь открыта, а магазин закрыт.

– Но ведь дверь же в магазин, как же?..

Я чувствую, что запутываюсь в нитонисётине:

– Ведь вы же тут сидите.

– Посадили – сидим.

– Но ведь...

Последнее слово принадлежало громко хлопнувшей двери.

Третий разговор.

Магазин погружен в полумрак. У прилавка, возле качающегося огонька коптилки, голова девушки № 2 и раскрытая книга. Слышу бульканье воды слава те господи.

– Ну вот, я и свою лейку принес. Пожалуйста.

– Не могу отпустить.

– Да ведь вода же есть.

– Вода есть, свету нет. Магазин закрыт.

– Однако вы читаете книгу. Какого черта?..

– Гражданин, попрошу вас уйти, от вас фитиль потухнет.

А читаю я или не читаю – посторонних не касается. Сказано ясно продажи нет.

Из приоткрывшихся дверей встревоженно выглядывали № 1 и № 3.

Четвертый разговор.

Темно. Ни лампочки, ни коптилки. Спрашиваю в темноту:

– Вода есть? Темнота отвечает:

– Есть.

– А где же коптилка?

– Выгорел.

– Кто?

– Керосин.

– Тогда... – и, вернувшись к порогу, я открываю наружную дверь: в ярком свете зимнего дня вспыхивают лица трех девушек у воды, крашенный под мрамор прилавок и стеклянные трубы капельников.

В ответ три злых кричащих голоса:

– Закройте дверь! Сейчас же. А еще культурный!

– Налейте воды. Вот под самое горлышко. Тогда закрою.

Клубы морозного воздуха, точно толпа призрачных видений, охваченных жаждой, врываются вслед за мной.

Теперь уже я слышу не крик, а мерзлый шепот:

– Слушайте. Закройте. Ведь вы же видите... Так не делают.

– Воды.

Через минуту я кладу три гривенника на прилавок. Отяжелевшая бутылка скользит в карман пальто.

Плотно прикрывая за собою забитую в диктовый панцирь дверь, я слышу тихое, как шуршанье шелка:

– Пятачок сдачи.

Человек при книге

Не знаю, как его и назвать. Читатель? Нет, это слово ассоциируется с книжной полкой, доской столика и лампочкой читального зала. А тут кирпичная стена, а перед носом читающего вместо пюпитра спина человека, которого он только что, перед тем как раскрыть свою книжку, спросил: "Вы последний?"

Они неразлучны: книга и ее читалыцик, скажем так. На самом деле, конечно, книги сменяют друг друга в расщепе спрятанных в перчатку пальцев руки. Как свечи в подсвечнике. Но всегда как-то так выходит, что и читальщик, и его книга одинаково затрепаны, одинаково молчаливы и шевелят лишь – он губами, помогающими глазам запомнить текст, она – страницами...

Что породило читалыцика? Ответить и трудно и легко. Может быть, перемена быта, переставившая фигуры на шахматнице Москвы, перетасовавшая часы занятий, удлинившая очереди, может быть... Но не стану сейчас заниматься этиологией типа. Опишу только внешние его признаки.

Читальщик не очень многочислен, но чрезвычайно устойчив в формах своего поведения, в точности рефлексов на те или иные воздействия среды.

Прежде всего что характерно для него: он почти не меняет своего хабитуса и навыков в связи с переменами температуры и освещения. Читальщик читает и в закрытом помещении, и на вольном воздухе. И лежа, и сидя, и стоя, и на ходу...

Пойдите в театр. Антракт. Все уходят в фойе или заполняют проходы, наконец – оставаясь на месте, обмениваются через ряды кресел словами и поклонами. Читальщик, отогнув пружинное сиденье своего номера, не дает ему распрямиться до конца спектакля. Закрылся занавес – раскрылась книга; открылся занавес – меж страниц недочитанной главы уже ждет просунутый палец: долго ли они там еще?

Читальщик читает на почте, в трамвае и троллейбусе, на вокзале, сидя на чемодане или стоя у билетной кассы, в очереди у столика в столовой. Суп стынет, дожидаясь рассеянной ложки. Но рвение читальщика не остывает. И до еды, и во время еды, и над пустой тарелкой.

Его будят толчки в спину: "Не задерживайте!" – "Не вы один!" "Смотрит в книгу, видит фигу". На слова любой степени обидности читальщик не отвечает: его ум в мире молчащих, черных, в белое втиснутых слов.

Спросите его: который час? Он ответит первой попавшейся цифрой. А то и не цифрой.

Заглядывать в раскрытую книгу в то время, как текст ее сквозь глаза проходит в чужое сознание,– значит, пристроившись к строчкам, залезать в душу к незнакомому соседу. Не в моих правилах.

Впрочем, несколько раз я все же замечал, что глаза читальщика в большинстве случаев бегут по диагонали страницы, покрытой дробными абзацами и тире. Очевидно, беллетристика.

Но как-то – помню, это было в одной из уличных очередей – я увидел листок, выскользнувший из книги стоящего передо мной человека. Подхватив его на лету, я обнаружил, что это лицевой лист учебника "Курс сопротивления материалов. Ч. П.". Оставалось передать его владельцу. Тот принял, сунул на прежнее место, кивнул, подпер большим пальцем левой руки книжный обрез и продолжал чтение.

Могильщики

Март 1942-го. Ваганьково кладбище. Ворота широко распахнуты. Прислонясь к одной из их железных створ, стоит женщина. Издали она похожа и по контуру, и по неподвижности – на изваяние рыцаря в пластинчатом шишаке, с рукой, упершейся в трапециевидный поножный щит. Подойдя ближе, видишь: не шишак – а рогожный куль, не щит, а отделенная от гроба крышка. Фигура просит на погребение.

Внутри ограды, как всегда,– с одной стороны кладбищенская контора, с другой – куцая церковь, специалистка по панихидам. На снегу – примерзшие ветви хвои и группа людей: живых и мертвых, вертикальных и горизонтальных,но и те и другие неподвижны, и эти и те ждут своей череды и очереди.

Вслед за мною в ворота входят и въезжают трупы и провожающие. Вместо прежних катафалков – грузовик, на площадке которого в темной раме из живых, на красном ящике – покойный; вслед грузовику тихо вкатывается детская колясочка, подталкиваемая матерью; в колясочке – некрашеный шестигранный ящик; еще одного везут на двуколке, похожей на тележку рикши.

Прохожу меж шпалер нищенок в церковь. Тут за санитара мороз: он проступил инеем сквозь толстые каменные стены, замедлил гниение и прогнал вонь. Можно ждать. И ждут: по два, три и четыре дня. На безмогильи.

Литию правит стриженый поп с бритым лицом. Синяя камилавка его кажется посиневшей от холода, а ладанный дым над кадилом неотличим от клубов вашего мерзлого дыхания. Слева у стены свалена дюжина стоек, подкатываемых – в меру надобности – под новую и новую ношу.

Когда выходишь из церкви, руки нищенок, как по команде "На руку", перегораживают тебе путь колючими острыми ладонями: "Подайте – покойничку вашему на упокоение, а вам – на доброе здоровьице". Это – формула.

Впереди по межмогильной стежке – череда людей, отбывающих в страну, "где несть печали", и провожающих до отправной станции. Впрочем, лица провожающих отнюдь не печальны – скорее, озабоченны; кой-кто взглядывает на часы.

Иду следом.

Номера участков. Повороты тропы. "Тут вот слева могила Есенина видали?"

Галки, сутулящиеся на почернелых ветках белых берез.

Пришли.

Вот и они. Могильщики. Их двое: шекспировская традиция. Один, постарше, сидит, свесив ноги в яму. Другой, плечистый парень с расстегнутым воротом, очищает лопатой с лопаты землю: помещение готово.

Одеты могильщики в живописные лохмотья. Хоть на сцену. Им не холодно: лопата и водка греют. Кстати, лопата – точнее, ее железная ладонь – служит здесь мерою тех вещей, которые подлежат погребению. Лишь только гроб стал куцыми ножками на землю, молодой могильщик прикладывает плашмя лопату к его краю и считает, сколько раз она уложится в длину.

У могилы сейчас речей не говорят: время дорого и, главное, дороги могильщики – меньше чем за два кило черного хлеба, пятьсот граммов колбасы и полулитра или, взамен ему, пачки махорки земля не раскроет своей вертикальной двери новому постояльцу. Все-таки на всю вечность.

Советские гробокопатели вежливее шекспировских: подравнивая звонкими лопатами края последнего обиталища, они не поют веселых песен, не говорят вам, что ваша новопреставленная, может, и была еще недавно женщиной, а сейчас, мол, не женщина и не мужчина, а так, труха. Но равнодушия у них за эти три столетия, пожалуй, прибавилось. Для них – для этого вот матерого закапывателя, да и для его широкоплечего и длиннорукого помощника – все сведено к промеру глубины и емкости могилы и длительностей ее рытья: они живут в мирке чистого количества. Качеству нет сюда допуска.

Вот и сейчас. Отждав краткое время, пока родственники и знакомые обнажением голов и молчаливым стоянием выразят свое почтение праху, могильщики, тоже молча, забрасывают на гроб веревочную петлю, а под узкий его конец подводят другую, вольно скользящую веревку. Затем старший просит о гвоздочках: хорошо бы четверку, можно и три, ну, ничего, обойдется и двумя, лишь бы до дна не соскочить крышке, а там земля удержит.

Гроб – по веревкам вниз, и тяжи возвращаются назад – на новую работу. Заступы в руках могильщиков на несколько секунд задержались в воздухе. И здесь еще жив старый обычай, перед ним, древним стариком, нехотя, но смиряются: провожаешь живого – перед дорогой надо присесть, мертвого минуту постоять. Так и теперь – очередь за последней горстью земли.

И лопаты приходят в мертвое движение. Теперь часть официальная окончена, и профессионалы могильного заступа перебрасываются короткими, как удары земли о землю, словами:

– До часу еще двоих закидать. Гляди, не поспеешь.

– Чего там. Маломерки. Управимся.

– А земля? Вынешь сысподу мягкость, а через час кора корой...

– Ничего, размочим...

– Землю-то?

– Не.

И, разменявшись улыбками, могильщики скоро и споро заравнивают яму, а там приделывают к заплечью могилы и традиционный земляной горб.

Венку из металлических незабудок, свитых лентами из черного суррогатного шелка, младший могильщик оказывает некоторое внимание:

– Ну, этот дорожку назад в магазин знает. А ленты, хоть и с именем-фамильем,– им тут долго не лежать.

Вношу мысленно некоторую поправку в характереологию московского могильщика наших дней.

Припоминается мне и старое, еще нэповских времен, кладбище. Тогда здесь же, на Ваганьковом, можно было пригласить на могилу к своему покойнику так называемый "прокатный венок". Это обычно был весь в дорогих, хотя и потертых, лентах, черных и красных, из матерчатых прокрахмаленных роз с высеребренными лепестками добротный, солидный венок-гастролер. За умеренную плату он совершал небольшое турне от конторы до очередной эстрады, наспех сработанной двумя лопатами. Он чинно плыл вслед за траурным шествием, мягко ложился на глину могильного взгорбия и лежал достойно, с выражением неутешной печали, качая чашечками своих цветов на проволочных стеблях, шевелимых ветром,– пока не истекал оплаченный срок. Тогда он продолжал свое странствие, этот скромный труженик кладбищ, столь пышный и в то же время недорогой...

Теперь венки стали юрче и податливее. Не проплывают, а ускользают, пользуясь темнотой и безлюдьем.

Провожающие, отпровожав, нахлобучили шапки и ушли. Пора и мне.

Но наша литературная братия повсюду таскает за собой, как шарманщик шарманку, свою литературу.

Мне бы уйти, но мысль не уходит от еще мягкого, постепенно затвердевающего нового могильного холмика. Сперва вспоминаю флоберовского кладбищенского сторожа – огородника Лескободуа, который рядом с "нивой мертвых" развел и свой огород: по мере того как население кладбища увеличивается, капустным головам и картофельным султанам приходится потесниться – и мосье Лескободуа, получающий доходы и на рынке смерти, и на обыкновенном овощном рынке, мучительно размышляет, выгодна ли для него конкуренция двух товаров или наносит ущерб.

Черные ветки на белой березе чуть вздрагивают. Безветрие: отчего бы это? Ну да, конечно, это там, шагах в двухстах правее, застучали кирка, подготовляя лопатам грунт помягче, для новенького. Еще раз вспоминаю могильщиков: да эти, попадись им череп, скажем, шута Балакирева, отнеслись бы к нему иначе, чем те двое шекспировских к королевскому шуту Йорику.

Филозоф

Солнце – после долгой отлучки – стало хоть изредка заглядывать в Москву. На заснеженных окнах трамвая нет-нет появляется сквозящая светом надпись: "Меняю зиму на весну". И даже на плечах и воротниках этих вот людей, ставших вдоль стены в очереди, снежинки, подумав минуту-другую, превращаются в капли: довольно снега – мы за дождь.

Очередь эта запрятана во внутренний двор, тянется сперва вдоль грязного брандмауэра, потом огибает сарай и ныряет по склизким ступенькам в подвал. Оттуда изредка появляются люди, бережно несущие бутылки, бутылки, банки, бидоны. Кто закутал жидкую ношу в платок, кто в газетный лист, а кто просто так – меж зажатых ладоней. Ступают "получившие" осторожно, глаза их почти не разлучаются с горлышком бутылок, а на лице такое выражение, будто несут они не водку из винного подвала, а пасхальные свечи с паперти церкви. На тревожные вопросы: "Много ли там еще?" – иные отвечают непонимающей улыбкой глухого, другие: "На всех хватит", а иные: "Последнее, с донышка слизнул".

Несколько в сторонке от очереди стоит девочка лет тринадцати, около нее группа только что подошедших, торопящихся в хвосте. Левые руки их заголены у запястья и нетерпеливо протянуты к химическому карандашу, которым девочка нумерует новоприбывающих.

Протягиваю руку жестом нищего-профессионала и я. Карандаш, споткнувшись о вытянутую контрабасной струной длинную кость, вчерчивает в кожу: 101.

И тотчас же над ухом у меня глухой и низкий голос:

– Похоже, будто гражданина Нуля меж двух штыков уводят.

Оборачиваюсь: маленькие кротовьи глаза, сочный бугристый нос, вылепленный алкоголем, выпяченный острый кадык, безвольно свисшие прокуренные усы:

– Вы последний, я последнее, и все мы по самому последнему делу. Не так ли?

Я не тороплюсь отвечать.

Пристроившийся к моей спине сто второй номер заматывает свою шею в серое кашне, вздергивая кадык и глаза кверху, будто ища вбитого в воздух крюка, годного на еще более последнее дело, прижимает руки к бокам и устанавливает попрочнее массивные ступени отливающих медью сапог, с видом человека, решившего превратиться в монумент. Все в нем теперь постепенно обездвиживается, как остывающий металл. Кроме верхних конечностей: войдя пястьями в карманы пальто, они оползают все ниже и ниже: сперва в карман нырнула пуговица на обшлаге, за ней погружается распоротый под локтем шов, вот ныряет в карман левый, затем правый локоть. Заметив мой удивленный взгляд, монумент цедит сквозь усы, как сквозь проволоку:

– Советую и вам. Ножичком по дну карманов – и потом погружайтесь хоть до подмышек. Сберегает калории. Практично: особенно для карманов, раззнакомившихся с мелочью. Ну, и с перчатками.

С минуту мы стоим в полном молчании. Потом в голове очереди возникает шум и клекот, напоминающий голоса вороньей стаи, спорящей из-за добычи. А там опять тихо.

Раздатчица номеров проходит вдоль бечевы людей, проверяя руки. К очереди прирастает номер 103. С ним некоторая задержка. Это маленькая, вся почти упрятанная в длинную черную шаль старушка, протянувшая сейчас к химическому карандашу свою сухонькую, узкую пергаментную ручку. Девочка-разметчица недоуменно пожимает плечами: трехзначное число никак не хочет уместиться на тонкой полоске старушечьей руки. На помощь приходит человек-монумент. Сперва он приводит в движение только губы:

– Не поперек, а вдоль. Так хватит и на триллионный. Хоть всю землю очередью обвивай. Не так. Надо умеючи.

И в работу включаются, вынырнув из карманных прорубей, сперва одна, затем другая рука советчика. Химкарандаш он держит, как скальпель, распластанная левая ладонь хирурга заменяет операционный стол. Затрепыхавшаяся было ладошка пациентки пробует выдернуться, но средний и безымянный пальцы вписывателя трех цифр взяли ладонь в зажимы – и через секунду операция кончена. И цифры и люди стоят по местам.

Мимо торопливым шагом проходит женщина с бидоном и тремя кошелками:

– За чем стоите? За картошкой? Или?..

Очередь молчит.

– Не допросишься. Языки у них заместо талонов поотрывали или что?

Человек, стоящий в философическом раздумье, делает подзывающее движение пальцем. Женщина подходит ближе.

– За смертью. Нет, не ослышались. Становитесь сто четвертой, гражданка. Правда, тара у вас неподходящая. Завещание необязательно.

Женщина отходит, раз или два оглянувшись на моего монументального соседа.

– Гм... да. Как это: "Передний заднему – мост на погост"! Народная мудрость, ничего не поделаешь. Война – только ускорение. Смена анданте на акчелеранде. А там и престиссимо...

Я ощущаю, что последние слова обращены непосредственно ко мне, но уйти от них и их произносителя можно лишь с пустой литровкой. Остаюсь. А голос продолжает:

– Впрочем, ускорение плюс перестроение всеобщей явной и тайной очереди за смертью. Кончай молодых, дай пожить пожилым. Таков закон войны. Представьте себе, что я вот, хотя еще и не пьян, скомандую (голос набавляет силы): "Очередь, кру-гом, правое плечо вперед, направление на небытие, арш!" И получится нечто, грубо напоминающее...

Ни говоривший, ни я не ожидали того эффекта, какой произведет примерная команда. Притихшая было очередь вдруг загудела растревоженным роем:

– Это что ж такое?..

– Виданное ли дело... задние чтобы передние, а передние..? Чего захотел!

– Тоже, командир отыскался. Разгуделся, будто пустая бочка.

– А носина-то, носина – соборное гасило.

– Милиционера позвать, вот и весь разговор.

И даже стотретьевая старушка откуда-то из-под локтя человека-мишени подтянула высоким тоненьким голоском:

– Про крестиссимо какое-то обиняком завел, да про акч... про пропаганду, что ли?

– Уж не немец ли, прощупать бы надо,– откликается мужской голос из того конца очереди.

Он стоит, человек, прерванный меж малой посылкой и умозаключением своего силлогизма, терпеливо ссутулив плечи и опустив голову.

Но в это время из подвала раздается лязг сброшенного болта, передние номера очереди ныряют под землю, за ними двигаемся и мы – и центр внимания мгновенно смещается: "Уже?" – "Похоже, что так".– "Сбоку не пускать!" "Этот вот не стоял – встрял, как заноза". Мой "следующий" снова распрямился, как трава из-под проехавшего колесного обода. Обод прокружил, и голос ожил: правда, сейчас он чуть ниже и тише, будто примят.

– Ну вот, некое движение воды, а там и... водки. Промыть горло, и в голове посветлеет. В Шотландии особо изготовленную, на горных травах отстоянную пятидесятиградусную так и называют: "Утренняя горная роса", "Mountain dew"... И все-таки, война – это некое кругом марш: первые места на приеме у смерти не старым и хилым, а юным и сильным. Сперва "а мы с тобой располагаем жить", а потом приходит к тебе, в один прекрасный день, эта самая жизнь и, глотая года, бормочет: "Вот я и вся: до рассвета, до боя, созрей, перезрей и состарься; а мне некогда, мне дальше; много у меня вас таких..." Однако мы двигаемся, чую аромат спирта. Ну-ну. Опять стали? Будто на "Максиме Горьком": сколько шпал, сколько полустанков.

От переднего десятка очереди отделилась вихрастая фигура в куцем тулупчике, на хлипких ножках, завитых в зеленые обмотки. Человек, припрыгивая на зеленых спиралях, движется по извиву очереди к ее верховью (скажем так), проверяющим взглядом всматриваясь в лица, как если б на них, а не на запястьях рук были проставлены номера. Около моего соседа человек-витуша останавливается с видом счетчика, сбившегося со счета:

– На всех не хватит,– вздыхает он, улыбаясь,– на нас станет, а до вас дойдет да и станет, х-хы. Нам – фонтан, вам – пуст барабан.

Мой монументальный сосед молча отворачивается. Но пружинный человечек продолжает:

– Теперь что. Водки мало, считаны капли, а закуси – на-ко выкуси, сухарь да соль вприсыпку. А вот, бывало, в воскресенье летом с солнышком встанешь, в одном кармане бутылочка, в другом закуска, и куда-нибудь в Сокольники или в Нескучный сад; первая – колом, вторая – соколом, а дальше – мелкими пташками.

– Уйди, не скрипи,– отмахивается сосед движением локтя,– ступай к тому, кто тебя звал, а тут нечего...

– Я что ж, уйду, только помяните слово мое: на нас хватит, а на вас...

– Ну и ступай к вашенским, а нас, нашенских, не тронь,– вырывается вдруг резкий женский голос. И после короткой паузы добавляет глуше: "Оно, правда, водка здесь на сторону текст, придешь с пустым бидоном – уйдешь с порожним. А вот в Охотном ряду, в номере девятом, там очереди чуть-чуть, а вина сколь хошь".

– Ну и шла бы в Охотный.

– Далеко, а боты дырявы.

Очередь снова продергивается на несколько номеров.

Сосед мой воспрянул духом. Подбородок его вынырнул из кашне, руки из карманов, и даже усы, двумя удилищами опущенные книзу, оглаженные пальцами, чуть поднялись: клюет.

"А знаете, – обращается он ко мне, переходя от полузнакомства к знакомству, – допустим, что условия, поставившие нас в затылок друг другу, отпадут. Их нет. А привычка осталась, есть, наличествует. Мозги привыкли, пятки привыкли, нос, как гвоздь к доске, притерся к затылку "ближнего своего". Что из этого воспоследует? Мало ли что. Например – на правах, так сказать, сновидения, не поймите ложно,– планируется, разбивается, строится новый город: Взатыловск. Не звучит? Ничего, дайте уху привыкнуть. Прилипнет, как марка. В городе Взатыловске все только по очередям: захотел взглянуть на летучее облачко или на лунный серп – становись в очередь. Сперва созерцай затылок, после луну. "Вы, гражданин, отойдите, я впереди стоял, все видели – впереди".– "Ну куда вы лезете, соблюдайте очередь, луны на всех хватит".– "Как же хватит, видишь, последняя четверть?" Вариант об облачке: "Еще ветром унесет", и тому подобное. Или симфонический концерт: сперва для первого ряда, потом для второго...

– Нет, неподобное вы тут, господин хороший, разводите,– поворачивается вдруг к нам лицо человека, стоящего пятым или шестым впереди, – это когда у людей и спереди и сзади одни затылки будут, как вот у стульев (откуда ни глянь – спинка), тогда вы свой Взатыловск и стройте. А вот я сейчас к вам свое лицо повернул – и вы ему, лицу, хоть оно, вижу, вам не нравится, а все же отвечайте...

Лицо, внезапно и круто повернувшееся к нам, действительно не из приятных. Узкое и острое, землистого цвета, в башлыке, напяленном прямо на голову, как кулек на пластину стирального мыла.

– Я предупредил... в порядке сновидения.

– Вот и я предупреждаю. Хоть ты и филозоф, а... за такие сновидения можешь проснуться там, где тебе и не снилось быть.

Я ждал реплики. Ее не последовало.

Тем временем очередь наша продолжала продергиваться довольно быстро. Минута-другая, и правая нога "филозофа" уже нащупывала первую ступеньку, спускающую его тело в вожделенный подвал, к стойке и бочкам с водкой. В пальцах его уже поблескивала зелеными искрами литровая бутылка.

И вдруг оттуда, снизу:

– Кончилась. Расходитесь. Закрываю магазин.

И в ответ на глухой гомон голосов оттуда же, из подземелья, напоминающий концовку хора теней из "Франчески" Чайковского,– железный лязг задвигаемых болтов и с четкой точкой на конце одно-единственное равнодушное слово продавца: "Кончено".

Очередь разбилась на группы. Кой-кто уходил медленным, тяжелым шагом. Большинство продолжало топтаться на месте. Женщина, жаловавшаяся на худые боты, придвинулась вплотную к "филозофу":

– Может, пойдем в Охотный, а? Я покажу.

Тот не отвечал.

– Ишь, как заскучал. Будто и не слышит. Пойдем, чудачина, жаль мне тебя, в Охо...

И рот и усы моего недавнего соседа были уже запрятаны в кашне. Но все-таки я различал звуковой контур его слов:

– Нет. Что уж там. И вообще,– зеленая бутыль рассеянно скользнула в карман пальто с тем, чтобы через долю секунды стукнуться о каменную ступень и со звоном разбиться в мелкий дребезг,– и вообще вся ваша Москва для меня – Скучный сад и Неохотный ряд. Только и всего.

."Филозоф", даже не взглянув на стеклянный прах своей бутылки, повернул спину к ступеням подвала и медленными, пудовыми шагами направился к воротам.

Пещерный житель

Представьте себе человека, который к приказу о противобомбной заклейке окон отнесся с такой сверхпоследовательностью, что заклеил тоненькими бумажными крестиками и стекла своих очков. На всякий случай.

Такого человека – по крайней мере среди москвичей – не сыскать, но образ его может сослужить вам службу в том психологическом экскурсе, который нам сейчас предстоит.

Убежденный убеженщик. Уже по прелюдии зениток, предвозвещающей воздушную тревогу, впрягается в свое "mecum porto66" . С этого мгновения это уже не просто человек, а человек-сумма, состоящая из ряда слагаемых. Как-то: два чемодана на куцем ременном коромыслице; подушка и плед через левую руку; мешок в правой; дождевой плащ; меховая шапка и голова на плечах; одна пара галош на ногах, другая, вместе с противогазом, под мышкой.

Человек-сумма идет, тычась то тем, то другим слагаемым, сперва о стены лестницы, потом о спины и плечи соседей, всыпающихся, как зерно в элеватор, в убежище.

Мысль его направлена туда же, куда повернуты острия элейских стрел, красных, с черной прорезью, указывающих путь в подземелье. Забота его об одном... остаться равным "самому себе, не распасться на части; пока земля не сомкнется над ним; а там пусть бомбы разлетаются на куски.

Вот, например, и она, пещера. Низкая навись ее подоткнута деревянными сталагмитами. Она, конечно, мало похожа на те пещеры, в которых "отцы-пустынники" спасались от земных сует и слагали, в тех или иных вариантах, "похвалу матери-пустыне". Здесь уместнее не похвалы, а нарекания, и не на пустоту, а на малую кубатуру.

Так вот и сейчас. Кто-то, новичок, что ли (откуда его принесло?), расселся на закрепленном двадцатью семью тревогами привычном, обжитом месте человека-суммы. Правда, билеты и абонементы здесь не заведены, но пещерный житель ссылается на право давности, призывает в помощь показания свидетелей – и этот "заяц", или как там его, покорно перетаскивает себя и свой портфель на другое, неименное место на нарах.

Убежище постепенно заполняется. Шщерный житель требует закрыть двери на болт. Еще, чего доброго, впустят бомбу или там осколок.

С ним, как со старожилом, если и спорят, то робко, с примесью почтения: даже в ругани.

Теперь можно осмотреться по сторонам, освободить руки и плечи от. груза и разменяться кивками с завсегдатаями подземелья.

Как и взвешенные в сосуде частицы осаждаются слоями, в определенной постепенности, так и люди, которых ступеньки ведут сюда, ко дну каменного вместилища. Вслед за человеком-суммой (кстати, занятым сейчас перестановкой мест своих слагаемых) приходят женщины с детьми и узлами; их ждет небольшая, оклеенная даже обоями комната с доской на дверях: "Дети от 0 до 5". Сюда же – таков закон пещеры – проходят и матери с детьми в возрасте меньше ноля. Далее – шествие стариков, у которых ноги уже отстают от воли. А воля все же ясно оттиснута внутри глазниц, в щелях ртов и беспокойно шевелящихся морщинах лица: дополучить жизнь полностью, и крупными и мелочью, без всяких начаёв природе и скидок на масштаб войны. За ними, отделенный дистанцией в минуту или две,– под стук палок и костылей арьергард хромых, слепых и калек. Они уже ранены жизнью, выбиты из строя еще до всяких войн. Идут они, эти правильные дроби человеческих лет, с поводырями и без, щупая стены ладонями, ступеньки – резиновыми наконечниками и кожаными протезами, с трудом вволакивая себя сюда, в этот склеп живых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю