Текст книги "Мои рыжий дрозд"
Автор книги: Шемас Маканны
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
Он пошел в другую сторону и повернул на Ратушную улицу, Ратхаузштрассе, как называли ее в городе. Может, кто-то будет в кафе? Никого. А впрочем, оно и к лучшему, незачем вовлекать посторонних людей.
На углу стоял полицейский и делал вид, что не смотрит на Шемаса.
Часы на протестантском соборе показывали 14.39. Можно ли им доверять? Неужели еще так рано? Он-то думал, что будет опаздывать. А теперь получились лишние двадцать минут. Вспомнил одно из первых правил, которым его учили; никогда не приходить раньше времени, чтобы не толочься на одном месте и не привлекать к себе лишнее внимание. Он быстро пошел по улице и резко остановился у витрины большого обувного магазина. А если войти и купить себе новые ботинки? Организация должна предусматривать расходы на создание алиби для ее членов, особенно – в такие ответственные моменты. За стеклом мелькали чьи-то длинные ноги. Он присмотрелся, девушка лет семнадцати сосредоточенно примеряла перед зеркалом ярко-голубые теннисные туфли. (Если туфли меряешь – зачем так платье задирать?) В соседнем доме был маленький магазинчик, в котором продавали пластинки. Тоже можно зайти. Правда, в последнее время здесь редко встретишь что-нибудь стоящее. Все больше разные кантри и прочий ширпотреб. А раньше он тут часто бывал, сидели, говорили о музыке, ну, покупали тоже, конечно, но не много. А потом иногда шли к кому-нибудь домой слушать записи. Теперь из тех его знакомых никого и не встретишь.
В тот день, когда убили Садата, он тоже был здесь. Всех тогда здорово встряхнуло. Чего только не напридумывали в тот день, сейчас и вспомнить смешно, конечно, сравнивать глупо. Там ведь все было иначе. А потом что было? Кинкора{18} и Мальвинские острова. Одна грязь… Это как в кости: бросаешь кубик, то шестерка тебе выпадет, то двойка, а кубик один и тот же, какой стороной ни поверни. А что случилось в его собственной жизни? Все, что и должно было случиться: окончил университет, остался без работы, набрел на ту компанию, теперь работает с ними… Как запрограммированный! А будь меньше свободного времени, как бы он тогда себя повел? Все едино, нищета и убийства, смерть и злоба, это уже в крови.
«Дешево – выгодно!» – было написано над входом в маленький универмаг на другой стороне улицы. Прямо под этим лозунгом стояли двое полицейских и нервно оглядывались по сторонам. Из универмага вышел какой-то человек, явно переодетый легавый, и начал что-то говорить им, показывая рукой внутрь магазина. Неужели там кого-нибудь засекли? Стало не по себе. Эх, теперь из-за всяких никчемных идиотов честный человек и шагу ступить не может спокойно по улицам родного города! Шемас улыбнулся, но автоматически посмотрел сначала налево, потом – направо: нет ли где-нибудь угрожающе пустой машины. Вроде бы ничего такого не было. Все вокруг было чужим и дышало враждой. А ведь он родился здесь, это его город. И он готов на все, чтобы его город стал свободным. А нужен ли он сам этому городу? Не думать!
Он перешел улицу. Надо спешить, пора уже. Все равно, пока сегодня все не решится, его мысли бессмысленны. Обез-мысленный, он свернул на улицу Эдин и быстро зашагал опять к реке.
Глаза его видят, не закрывать же их, правда?
Когда сестра Бонавентура в странном одеянии, состоящем из фланелевой ночной рубашки в крупный синий горошек и большой малиновой шали, появилась в спальне, нужды в ней уже не было.
– Это сам директор хотел с вами поговорить, понимаете? – оправдывался Бродяга. – Он меня послал, чтобы я вас сюда привел, потому что он хотел с вами поговорить о чем-то.
– В такой час?
– Ну, – Бродяга пожал плечами, – может, у него вдруг появилась какая-нибудь срочная мысль…
– Но почему он меня позвал именно сюда?
– Наверное, хотел, чтобы мы все вместе обсудили. Мы еще не спали.
– Но почему вы не спали?
– Не спалось, – спокойно сказал Лиам. – Вы его простите, он, наверное, не совсем понял, что имел в виду господин Хумбаба, простите нас. Уверяю, у нас полный порядок.
Обведя взглядом спальню, сестра Бонавентура молча вышла.
Оставшись одни, мальчики обступили кровать Гилли, предвкушая продолжение ночных событий: после случившегося необходимо было выработать какую-то тактику, договориться, что они завтра скажут Хумбабе, и так далее. Но Гилли неожиданно и резко прервал их, сказав, что уже поздно и лично он хочет спать. Разочарованные, мальчики стали расходиться по своим кроватям. Им было не только жалко, что «военный совет» так и не состоялся (все обсудить можно было и утром), но и страшно после всего, что они увидели, так вот сразу оставаться наедине со своими мыслями. Научиться думать в одиночку – это ведь совсем непросто.
Гилли было легче. Но думать и ему как-то не хотелось. Вправду хотелось спать. Он закрыл глаза и сразу увидел Анну. Она улыбалась ему и что-то говорила. Как тогда. Неужели он тоже нравится ей? А как же Салли? Глупости какие, какие глупости… Он засыпал, уходя куда-то далеко, где все совсем по-другому. И во сне они опять были вместе. Яблоки манили их своими блестящими боками с красными прожилками. И она смеялась… Анна? Или Салли?
Последние дни Гилли испытывал какое-то зудящее беспокойство. Он чувствовал, что Анна нравится ему все больше и больше, но не был уверен, имеет ли право в свои восемьдесят лет так позволять себе увлекаться четырнадцатилетней девочкой. К тому же, маскируясь под ее ровесника, он неизбежно обманывал ее, а любовь и ложь, как считал Гилли, точнее, как привык он считать долгие десятилетия, несовместимы. Другой причиной для беспокойства была Салли. Гилли постоянно тянуло к ней, но это влечение казалось ему самому противоестественным: какой интерес старуха может представлять для четырнадцатилетнего мальчика? Чисто исторический? Но, как ясно понимал сам Гилли, влекла не только возможность поговорить о поре его (ее? их) юности. Тогда что же? Одни проблемы накладывались на другие, и обоим, восьмидесятилетнему старику и мальчику четырнадцати лет, ничего не оставалось, как молча страдать в психологической ловушке, в которую попали они из-за этого вивисектора Макгрене.
Бродяга тоже страдал. Он, как и остальные, был влюблен в Анну и, как и остальные, не терял надежды. К тому же, он успел очень привязаться к Гилли. Ясно видя то, чего сам Гилли старался не замечать и не понимать, он жалел, что одновременно лишается и друга и надежды на взаимную любовь.
Покинув мальчиков, сестра Бонавентура, теряясь в догадках и опасениях, направилась к Хумбабе. Она застала его лежащим на диване в директорском кабинете.
– Вы меня звали?
– Ужасно… Все это так мерзко… Я… Мне сейчас так плохо…
– Что с вами? Сердце?
Он удивленно повернул к ней голову:
– Вы тут? Да, наверное, с сердцем плохо. Давит, как тисками.
«Ах, вот почему он послал за мной!» – мелькнуло в ее голове.
– Я сейчас, вы только не шевелитесь. Я ведь работала в больнице. – Она привычно захлопотала возле кровати больного, опять ощущая себя на своем месте. «Как хорошо, что он догадался послать за мной», – нежно думала она. И просидела с ним до пяти утра, пока ему не стало немного лучше.
Сразу после завтрака у двери директорского кабинета появились все восемь героев прошлой ночи, точнее – семь и один: в последнюю минуту Михал идти отказался, сказав, что он якобы вообще ни при чем. Бродяга, не надеясь на силу доводов, просто дал ему коленом под зад и толкнул в сторону ожидающего их судилища. Месть товарищей, видимо, решил для себя Михал, пострашнее директорского гнева, и он послушно побрел вместе со всеми к кабинету Хумбабы.
Гилли первым подошел к двери и решительно постучал:
– Да, да, войдите, я жду вас, – голос директора был слабым, но показался мальчикам более страшным, чем его вчерашний крик. Смущенно переглядываясь, они вошли в кабинет. Там все было точно, как в день поступления Гилли в школу, даже сумка с клюшками для гольфа, небрежно брошенная у стены. Вот только проигрыватель молчал.
Хумбаба с малиновым от злости лицом сидел в кресле. Им он сесть не предложил, впрочем, в кабинете было всего лишь два стула. Мальчикам ничего не оставалось, как обступить его кресло и, склонив головы к сухонькой фигурке директора, ждать вопросов.
Хумбаба взял со стола блокнот, открыл его, вынул из кармана ручку и, вздохнув, начал:
– Итак, в первую очередь, – он говорил медленно, будто с трудом, – я хотел бы узнать, чем вы занимались в вашей спальне, когда я вошел.
Гилли открыл рот и собрался ответить что-то очень дерзкое, но Хумбаба прервал его.
– Я тут ночью думал о том, что вчера увидел, – спокойно заговорил он, – и понял, что это было: вы решили устроить спиритический сеанс и вызвать какого-нибудь духа. Ну не так? – По растерянным лицам мальчиков он понял, что его догадки верны. – Не думайте, я успел заметить гораздо больше, чем вы предполагали. И позвольте теперь спросить вас: не приходилось ли вам когда-нибудь слышать, что тревожить покой души усопшего – это грех? Не бойтесь, в полицию я об этом сообщать не буду. – Он вздохнул. – Наказание за этот поступок назначит вам высшее правосудие. И самой страшной будет кара тому, кто был зачинщиком этого грязного занятия. Все, больше к этой теме я возвращаться не хочу. Надеюсь, эта история послужит вам уроком. Идите!
Мальчики поспешили к двери.
– Макгрене! Подожди. Я хочу поговорить с тобой. Мне кажется, ты во всей этой истории играл какую-то особую роль. Садись.
Когда прочие вышли в коридор, Гилли молча сел на предложенный ему низенький стул перед письменным столом, а Хумбаба занял кресло напротив.
– Ну, что же ты мне скажешь?
Гилли пожал плечами:
– А что я могу вам сказать?
– Пойми, дело не только в этой истории. Я давно заметил, у тебя взгляды, вкусы… слишком современные, что ли, для нашей школы. Подозреваю, ты оказываешь на других мальчиков не самое лучшее влияние. Я признаюсь тебе, не сразу вошел к вам в спальню. Многое успел услышать еще в коридоре. Вы сначала слушали Шона Маккормака. Я узнал его голос: я слышал, как он пел прямо в парке в 1932 году…
– Во время евхаристического конгресса он пел «Панис ангеликус», так, значит, вы тоже были там?
– Да, был. А ты откуда об этом знаешь?
– Мне отец рассказывал.
– Отец?
– Ну, мать, точнее. Но после всего, что вы вчера устроили, после того, как вы меня чуть не убили, я думаю, она не долго здесь задержится.
– Ты плохо, как я вижу, знаешь характер своей матери. Тут ты очень ошибаешься.
– Допустим, а вы зато ошибаетесь в другом: никакой это был не спиритический сеанс. Просто мы репетировали одну небольшую пьесу, которую потихоньку готовим, чтобы показать на Пасху.
– Что за пьеса?
Гилли смущенно потупился:
– Я сочинил. Скандал вы устроили совершенно зря. И если думаете, что ребята вам это забудут, то тут вы тоже ошибаетесь. И своему отцу про то, как вы себя ведете с учениками, я тоже обязательно расскажу. И он меня отсюда возьмет и всем вокруг расскажет, какие тут нравы среди учителей, и никто больше не захочет в эту вашу дрянную школу отдавать своих детей. И моя мать тоже уйдет от вас. Все, я кончил.
Гилли хлопнул дверью прежде, чем Хумбаба обрел дар речи.
Жидкое весеннее солнце освещало двор. Мальчики сидели на сваленных в кучу ящиках и ждали Гилли. Выйдя, он приветственно помахал им с крыльца рукой и побежал к ящикам, весело улыбаясь.
– Ну, опять тебя бил?
– Нет, все нормально. Я ему сказал, что мы будто репетировали пьесу.
– Думаешь, он поверил?
– Не знаю, против этого у него же нет никаких доказательств.
Он встал с ящика и молча пошел в сторону маленькой сосновой рощи, которая росла рядом со школой. Остальные последовали за ним.
– Знаете, – вдруг сказал он, останавливаясь, – мы должны объявить забастовку!
– Давайте! – воскликнул Бродяга, предвкушая новые приключения. – Будем сидеть в этой роще, пока не удовлетворят наши требования.
– А какие требования, политические? – спросил Лиам скептически.
– Да. И экономические тоже, – мысль о забастовке все больше воодушевляла Бродягу, – кормят нас одной тухлятиной. Все! На уроки мы не пойдем!
Сразу после этих слов до них донеслись громкие трели звонка.
– Ирландский сейчас, – вздохнул Михал. – Шемас нас искать будет.
– Что-то ты вдруг так заинтересовался этим предметом? – посмотрел на него Лиам. – Раньше в тебе особого усердия не было видно.
– Но ведь он еще не знает, что мы бастуем, и подумает, с нами что случилось. Надо сделать что-нибудь в знак протеста, чтобы все поняли, что это не просто прогул. – Слова Бродяги заставили всех задуматься.
– Ой, – Эдан даже замахал руками от радости, что и ему в голову пришла какая-то мысль, – надо срубить верхушку у самой высокой сосны, будет издали заметно.
– Ладно, – неуверенно согласился Бродяга, – можно и так.
– Но ведь у вас пилы нет? – Михалу план явно не пришелся по душе.
Гилли строго посмотрел на него:
– Значит, пил у нас нет? А ты видишь этот сарай? А? Знаешь, что в нем? И знаешь, что ты сейчас сделаешь? Пойдешь туда и прихватишь несколько пил. Только не пытайся сказать, что их там не нашел.
– Но… но…
– Так вот, пойди и принеси. Слышал? – Голос Гилли звучал металлически твердо, хотя на самом деле он не был уверен, что им действительно так уж необходимо в знак протеста пилить беззащитные сосны. Уж они-то ни в чем не виноваты, честно несут свою службу. Без них здесь был бы просто грязный пустырь, каких в городе сотни.
Хумбаба тоже любил эту сосновую рощу. Иногда, если у него было плохое настроение или он чувствовал усталость, то пододвигал кресло к окну и подолгу смотрел, вздыхая, на стройные розоватые стволы. Выстроившись за стеклом, этот безмолвный взвод охранял его от тоски.
В тот день его мысли были заняты в основном Гилли. Что на самом деле происходило ночью в той спальне и что случилось с ним – Хумбабой? Почему он вдруг так набросился на этого мальчика, который, по правде говоря, был не более виноват, чем остальные? Гилли вызывал у него какую-то особенную антипатию, причины которой Хумбаба сейчас безуспешно пытался объяснить себе. И эта сестра Бонавентура… Сколько всего она успела вчера наговорить ему, а ведь добрая, казалось бы, женщина. Ее послушать, так он просто не имеет права работать с детьми, причем не только по состоянию здоровья, но и по складу характера. «Детей надо любить!» Да что она вообще понимает в воспитании? Сердце, сердце его подводит. Так вдруг пугаешься, что сейчас начнется приступ, что готов выместить злость на ком угодно. Надо бы в клинику лечь на недельку. Но эти мальчики… Всего от них можно ожидать, вчерашнее еще ничего, могло бы быть и похуже. Вот ему недавно рассказывали… Что же он тогда так расстроился? Может, пение Маккормака подействовало? Ужасно неприятно было услышать его чистый сильный голос после перешептывания и хихиканья этих подонков.
Хумбаба достал из шкафа пластинку и поставил ее на свой замечательный проигрыватель. Кабинет наполнился музыкой Рахманинова, и скоро неповторимый голос Шона Маккормака начал тихий рассказ о том, как грустно, что дети вырастают и уходят, и их маленькие кроватки остаются пустыми…
Хумбаба медленно подошел к окну. Сначала он не понял, что случилось, потом вздрогнул и протер глаза. За окном явно чего-то не хватало. Почему вдруг так выросли те дома напротив, раньше их ведь почти не было видно? Тут он понял: деревья! Их стало меньше! Вот одно из них покачнулось от ветра, но не выпрямилось обратно, а, наоборот, стало падать и, глухо вскрикнув, повалилось куда-то за угольный сарай. Задыхаясь, он начал нервно дергать задвижку на раме, но она почему-то никак не хотела открываться. Наконец ему удалось справиться с ней, и он резко распахнул окно. Внизу среди деревьев мелькали какие-то фигурки. Он закричал, но никто даже не повернул головы в его сторону. Хумбаба почувствовал, что у него закружилась голова и глаза налились свинцовой болью, левое плечо, а потом и вся левая рука тупо заныли. Лицо стало красным и горячим.
Схватив клюшку для гольфа, директор выбежал в коридор и бросился вниз по мраморной белой лестнице. Выбежал на улицу, на мгновение остановился, сообразил, что надо было выходить с другой стороны, и, махнув рукой, кинулся в обход. Когда Хумбаба, запыхавшись, добежал наконец до школьного двора, еще один розоватый ствол, взмахнув ветками, рухнул навстречу. Директор закричал, но его словно никто не слышал. Мальчики подошли к следующему стволу и, деловито примерившись, начали пилить. Хумбаба заплакал. Откуда-то сбоку к нему подошел Гилли и, ядовито улыбаясь, сказал:
– Как видите, спиритических сеансов мы больше не устраиваем. – Потом он повернулся к мальчикам и крикнул: – Эй, хватит.
Повернувшись опять к Хумбабе, он открыл рот, но тельце директора школы уже лежало на асфальте.
Гилли холодно взглянул на него.
Жертвы
Пока Хумбаба лежал в больнице, мальчики не теряли времени даром. Пользуясь временной бесконтрольностью, устраивали спиритические сеансы почти каждую ночь, так что духи успели им порядком поднадоесть. Однако Вишес так и не удостоил их своим посещением.
Бродяга ходил мрачный. Он был уже не рад, что все это затеял. К тому же его одолели бессонница и головные боли, он начал бояться чего-то, вскрикивал, если к нему кто-нибудь неожиданно обращался. Гилли, видя это, не знал, как помочь. Пытался пару раз поговорить с Бродягой, советовал ему обратиться к врачу, пугал, что это может перейти в серьезное нервное расстройство и даже в шизофрению, но Бродяга молча слушал, даже не думая следовать этим «стариковским», как он говорил, советам. Он все меньше общался с другими мальчиками, Анну стал подчеркнуто избегать и время проводил в основном неизвестно где. Вечерами вдруг одевался и куда-то уходил. Возвращался обычно под утро. Как-то он признался Гилли, что ходит на вокзал и пьет там сидр с грузчиками или бывает на канале, где в это время обычно много народу и можно за так выпить пива или даже чего покрепче в какой-нибудь компании. Один раз он вернулся с подбитым глазом и на робкие вопросы Гилли ответил молчанием.
Внешне Бродяга тоже теперь выглядел иначе. Отрастил длинные волосы и тщательно следил за их чистотой, что раньше находил просто смешным. В одном ухе у него поблескивала маленькая серебряная сережка. Он продолжал носить серый форменный костюм, но дополнил его теперь ярко-красными ботинками, узким кожаным галстуком и массивным поясом с множеством металлических заклепок и пряжек. Он непрерывно курил и время от времени заливался резким лающим кашлем.
Учителя, конечно, не могли не заметить таких перемен, но занятиям он не мешал, сам тоже продолжал учиться довольно сносно, так что ни вопросов, ни замечаний с их стороны можно было не опасаться. Они только посмеялись, когда после традиционного обследования, которое министерство проводило в их колледже в конце каждого полугодия, обследования, впрочем, довольно поверхностного, инспектор написал напротив фамилии Поуэр: «Мальчик нуждается в срочной консультации психиатра». Никакого психиатра звать не стали, ведь Поуэр был явно безвреден для окружающих.
Гилли тоже ходил мрачный. Он видел, с Бродягой что-то происходит, но не знал, как помочь ему. Да и стоило ли помогать? Во время их долгих разговоров Бродяга часто говорил очень разумные вещи, на которые Гилли не знал что и отвечать, они говорили одновременно обо всем и ни о чем, обсуждали какую-то ерунду, за которой, как оба понимали, стоит что-то очень важное. Иногда, прямо в середине какой-нибудь длинной фразы Гилли, Бродяга вдруг вставал и, бросив на ходу «Мне в туалет надо», выходил из комнаты. И, как правило, не возвращался. Домой приходил лишь под утро, бледный, измученный, порой – не совсем трезвый. Гилли никогда не расспрашивал, где он был, но из каких-то отдельных реплик, оброненных днем, можно было догадаться, куда на этот раз занесла его ночная тяга к приключениям.
Бродяга не просил у Гилли советов и не очень-то прислушивался к его мнению. Это и понятно: в его глазах Гилли был лишь четырнадцатилетним мальчиком, а мы привыкли верить своим глазам. Часто Гилли думал, не стоит ли открыть Бродяге свою тайну. Это, безусловно, произвело бы сильное впечатление и, кто знает, могло удержать от бессмысленной игры с огнем, которым тот постепенно сжигал себя. Но решиться на это было трудно. К тому же Бродяга, просто не поверив, мог рассказать все другим мальчикам. Тогда Гилли мгновенно превратился бы в общее посмешище. В четырнадцать лет авторитеты обычно не очень стойки, как, впрочем, и позже. Чем доказать, что это не выдумки? Доктор Макгрене? Да он первым скажет, что Гилли врет. Был лишь один человек, знавший его по его прежней жизни – Салли Хоулм, но ведь тогда и ей придется открыться. Она поверит. Она уже, пожалуй, подозревает что-то. Во всяком случае, доказать Салли, что он говорит правду, будет легко. Но стоит ли такое затевать? Когда он был у нее, в глазах ее светилась любовь, он не мог ошибиться… Но… Внезапная мысль, мелькнувшая в голове Гилли (и в мозгу Патрика, если вы еще не забыли о нем), заставила его зло задвигать челюстями: если она так нежно смотрит на какого-то Гилли Макгрене, грош цена, значит, ее любви к нему, Патрику О’Хултаны. Да, «кричащее противоречие», как сказал бы Михал.
Однажды вечером, когда туман над футбольным полем из белого стал голубым и удары игроков уже начали терять свою точность, Гилли молча встал со скамейки, где сидел с Бродягой, сосредоточенно сдиравшим кору с какой-то веточки, и решительно направился к ней. Вот он, высокий Георгианский дом.
– А, это ты. – Она улыбнулась. – Ну заходи.
Гилли смутился. Опять смутился. Усевшись в кресло, он начал рассказывать о школе, о том, что Хумбаба попал в больницу («у него что-то с сердцем, вдруг почему-то случился какой-то приступ, мы все так волнуемся о нем»), но ее явно не волновало состояние здоровья почтенного господина директора. Она слушала Гилли как-то рассеянно, а потом вдруг встала и подошла к буфету. Он замолчал.
– Знаешь, – она повернулась к нему, – у меня тут есть бутылка хорошего французского вина. Мы такое пили раньше, когда я была молодая. Тогда было принято устраивать вечера прямо в саду, ну, летом, конечно. Я их ужасно любила. Ты такого, наверное, и представить не можешь. И, главное, любой мог подойти, так у нас было заведено. Отец тоже любил такие вечера, он обязательно сидел со всеми, пел, смеялся, танцевал и пил очень мало. Но мы тогда выставляли только сухое вино или сидр. Виски никогда.
– Сидром тоже можно напиться, – мрачно сказал Гилли.
– Сидром? Ты что?! Это же вода почти. Нет, ничего такого не бывало. И отец всегда веселился, а ведь вообще-то был человек очень мрачный, уж поверь. Я эти вечера в саду до сих пор иногда вспоминаю. Мы с братом в Англии учились, домой приезжали только на каникулы, но этих встреч ужасно ждали. И вот в нашу честь такие вечера отец и устраивал. Я тогда еще маленькая была, но Джордж все равно охотно со мной разговаривал, танцевал со мной. Мы очень любили друг друга и были как-то очень близки… Упокой, господи, душу его!
– Но, я думаю, – Гилли нервно глотнул, – я думаю, у вас, кроме брата, были и собственные друзья.
– Да, конечно, были. – Она вздохнула. – Но не всегда эти друзья тебя, оказывается, понимают.
Она протянула ему полный стакан и села рядом с ним, сжимая бледными пальцами малиновое стекло.
– Я думаю, и у тебя самого есть друзья. И будут еще…
– Ну, – Гилли осторожно сделал глоток из своего, слишком полного стакана и торжественно поднял его, – ну, давайте, за вас и за меня, и чтобы не в последний раз!
– Я знала человека, который всегда так говорил.
– В яблоневом саду, наверное?
– Да… Ты что, опять собираешься читать мои мысли?
– Нет, нет. Простите. Это я так сказал. Я просто много думаю о вас. Вчера вы даже снились мне.
– Да? И что же я делала в твоем сне?
Гилли покраснел:
– Точно не помню.
– Надеюсь, ничего плохого?
– Нет, конечно. А у вас так не бывало ни с кем, что вдруг совершенно одновременно думаешь одно и то же? Ну, вы понимаете меня? Это бывает, если с кем-то долго живешь вместе или если у людей одинаковый склад мышления. Ох, я плохо объясняю. Мне очень запомнился ваш сад, как вы о нем рассказывали. И я решил вам принести маленький подарок. Только не обижайтесь. Я думал, вам будет приятно.
Гилли понимал, что говорит очень нескладно, и от этого смущался еще больше. Впрочем, она поймет, в этом он был уверен. Сунул руку в карман куртки и медленно вытащил маленькое яблочко.
– Вот, может быть, это напомнит вам о вашей молодости.
Он положил яблоко на стеклянную поверхность журнального столика.
– Спасибо. – Она посмотрела на Гилли. – Нет, правда, спасибо. Я до сих пор все так хорошо помню. Мне кажется иногда, я только вчера была там, молодая, счастливая.
– Вы и сейчас там. Ведь вы вспоминаете, а это главное. Человек живет своими ощущениями, только они и есть правда. Простите, мне все хочется вас спросить, но я как-то не решаюсь… С этим садом ведь связано еще что-то?.. Да? Тут есть еще некто, о ком вы тоже вспоминаете. Правда?
– Да, ты прав. Тут и рассказывать, собственно говоря, нечего. Именно поэтому мне и хотелось тебе о нем рассказать. Я думала сделать это, когда мы будем знакомы получше, Гильгамеш. Но раз уж ты такой ясновидец…
– А хотите, я опять попробую?
– Посмотрим, что у тебя получится на этот раз. Давай, если не боишься.
– Я не боюсь, – испуганно сказал Гилли, понимая, что именно сейчас должно произойти что-то очень серьезное. – Пожалуйста, дайте мне две фотографии, которые висят у вас в коридоре. Мне надо прикоснуться к ним рукой.
Она вышла из комнаты и вернулась, бережно прижимая к груди фотографии. Гилли осторожно взял их и положил себе на колени.
– Да, вот они. Они оба любили вас, но по-разному. И сами они очень разные. Один из них умер молодым, а другой дожил до глубокой старости. Но разве это была жизнь! С одним из них вы хотели связать свою судьбу, но что-то помешало.
– Религия! Он был католик.
– Только это? – Гилли был потрясен. – Вы, правда, так думаете?! Нет, нет, дело было просто в его характере.
– Ах, милый мой, – она вздохнула, – не берись судить о том, чего еще не можешь понять. Ты думаешь, если тогда не было террористов, – она явно смотрела со своей точки зрения, – то и не было никакой вражды между католиками и протестантами? Да те всегда считали себя выше нас, не знаю уж на каких основаниях. А мне тогда и в голову не приходило думать о том, что у нас с ним разные религии. Ведь Христос у всех один.
– И сейчас не думайте. Это он. – Гилли коснулся пальцем своего (теперь – чужого) лица на фотографии. – Я угадал?
– Да. Но, я сейчас думаю, может быть, тебе кто-нибудь из мальчиков рассказывал уже. Помню, я, кажется, рассказывала Эдану про Джорджа. Вот он. – Она дотронулась до фотографии, лежащей на левом колене Гилли. – Он был убит во Франции во время первой мировой войны.
Он осторожно положил фотографию Джорджа на стеклянный столик, рядом с яблоком, и, взяв вторую фотографию двумя руками, поднес ее к глазам. Бледное лицо смотрело на него недоверчиво и как-то испуганно. Салли, волнуясь, ждала, что он скажет. Нет, этот человек определенно ему нравился. Какой глубокий взгляд больших темных глаз, какие правильные линии носа и лба! Неужели он был таким? Да, Салли, пожалуй, можно было понять. Вот бы посмотреть сейчас на ее фотографии того времени! Гилли незаметно скосил глаза на сидящую рядом с ним старуху. Нет, лучше не смотреть. Он опустил фотографию на колени, чтобы Салли не заметила, как дрожат у него ноги.
– Сейчас этого человека уже нет в живых, – неожиданно для себя сказал он. – И он не жил, а существовал, прозябал, влачился по этой земле. Вы понимаете меня? У него были и друзья, и родные, но все это не то. И работы интересной у него не было. А погиб он, потому что его сбил мотоцикл. – Она невольно вскрикнула. – Нет, не бойтесь, он не успел даже ничего почувствовать. И, я думаю, лучше ему было бы попасть под этот мотоцикл лет пятьдесят назад. Я сказал, что он умер, но это не совсем так. Он как бы продолжает жить в другой жизни, в другом теле. Вы еще встретитесь с ним, я уверен.
Салли вдруг засмеялась.
– Ты говоришь загадками, но я, кажется, все понимаю. Ты очень верно его описал. Знаешь, я ведь потом потихоньку собирала о нем сведения, – Гилли замер, – мне известно, что он так и не женился. Но потом я подумала, зачем это? Ты сказал, он продолжает жить в другом теле. То есть таких людей становится все больше и больше? Я и сама так думаю. Иногда говорю с каким-нибудь мальчиком и мне кажется: это он.
– И со мной?
– Ну, ты человек совсем другой, – сказала она, и Гилли не знал, радоваться ему этим словам или огорчаться.
– Послушайте меня, – серьезно сказал он. – Они оба сейчас уже умерли, но с этим человеком вам предстоит встретиться еще раз и совсем не в том смысле, как вы себе это представили. Это будет не кто-то, похожий на него, но именно он, а не его призрак. Видите это яблоко? Это – символ жизни. Теперь откусите кусок.
Она молча взяла яблоко, медленно поднесла ко рту и, не сводя с Гилли испуганного взгляда, откусила большой кусок яблочной плоти, жесткой и кислой.
– А теперь дайте его мне. – Гилли протянул руку и взял яблоко из ее слабых пальцев. – Я тоже откушу кусок, и он вложит мне в рот те слова, которые тот человек говорил вам.
Гилли откусил кусок яблока, тщательно прожевал и с усилием проглотил. Посмотрев ей прямо в глаза, он нежно : прошептал:
– Салли, радость моя…
Гилли опять протянул ей яблоко, и она снова вонзила зубы в это кисло-зеленое причастие, утратив, казалось, способность говорить. Гилли улыбнулся:
– Теперь все мы едины в одном, приобщены к одному чувству. Я, Гильгамеш Макгрене, и я, Патрик О’Хултаны… – Она молчала. – Налей мне еще вина, если тебе не трудно.
Она молча проглотила кусок яблока, который все еще продолжала держать во рту, и молча посмотрела на него. Потом встала, подошла к буфету, взяла бутылку и, не произнося ни слова, наполнила до краев его стакан. Гилли подошел к ней.
– Ну, вспомни, вспомни росу на траве, вспомни, как гуляли мы по этому саду, когда все яблони цвели, или, наоборот, осенью. Помнишь, ветки висели низко, мы рвали яблоки и ели. Помнишь? А помнишь то поваленное дерево? Мы часто сидели на нем.
– Патрик, – еле слышно прошептала она, – Патрик, это все какой-то бред. Ты же умер. Это час моей смерти? Я сейчас должна буду пойти за тобой туда, откуда уже не возвращаются? Я готова!
Он взял ее за руку.
– Салли, милая, мы оба живы. Все только начинается. Не спрашивай сейчас меня ни о чем, обещаю, расскажу все тебе потом. Это просто невероятная история! Я – единственный человек на земле, который не рожден женщиной, а сделан искусственно из разных отходов. Я как будто получил в подарок еще одну жизнь, понимаешь?