Текст книги "Джейн Эйр"
Автор книги: Шарлотта Бронте
Жанры:
Зарубежная классика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)
Разумеется, нет! Между ней и Джорджианой нет ничего общего и никогда не было. Она ни за что на свете не обременит себя ее обществом. Джорджиана пойдет своим путем, а она, Элиза, – своим.
Джорджиана, когда не изливала мне свое сердце, почти все остальное время лежала на кушетке, ворчала на царящую в доме скуку и без конца твердила, как бы ей хотелось, чтобы тетушка Гибсон пригласила ее в Лондон.
Ей бы только уехать отсюда на месяц-другой, пока все не будет кончено!
Я не спросила ее, что она подразумевает под «все», но, полагаю, она имела в виду кончину матери и мрачный ритуал похорон. Элиза обычно не замечала ни лени, ни жалоб сестры, будто никто не лежал на кушетке и не сетовал с утра до ночи. Однако настал день, когда, отложив молитвенник и взяв рукоделие, она внезапно прочла сестре следующую нотацию:
– Джорджиана, земля, безусловно, не видывала более тщеславной и безмозглой курицы, чем ты. Ты вообще не имела права родиться, так как и не пытаешься сделать свою жизнь полезной. Вместо того чтобы жить для себя, в себе и с собой, как положено разумным существам, ты только и думаешь, как бы обременить своею слабостью чужую силу. А поскольку не находится никого, кто был бы готов посадить на шею такую жирную, распухшую, никчемную бестолочь, ты вопишь, что с тобой обходятся скверно, что ты всеми брошена и несчастна. Ну да, конечно, жизнь ты представляешь лишь как непрерывную смену удовольствий, а иначе объявляешь мир темницей. Тебя должны окружать восхищением, поклонением, лестью, тебе необходимы музыка, танцы, светское общество, не то ты зачахнешь. Неужели у тебя не хватает здравого смысла составить план, который сделал бы тебя независимой от всего и вся, кроме твоей собственной воли? Возьми день, раздели его на части, каждой части назначь занятие, не оставь пустыми четверть часа, десять минут, даже пять! А заданное себе выполняй усердно, со строгой пунктуальностью. И день пройдет прежде, чем ты успеешь заметить, что он начался. И тебе не понадобилась ничья помощь, чтобы избавиться от пустых минут, не пришлось искать чьего-то общества, разговоров, сочувствия, снисходительности – короче говоря, ты прожила этот день так, как положено независимому существу. Послушайся совета, который слышишь от меня в первый и в последний раз, и что бы ни случилось, впредь ты обойдешься и без меня, и без кого бы то ни было еще. Пренебреги им, продолжай и дальше мучиться желаниями, хныкать, бездельничать – и терпи последствия своей глупости, какими бы тяжкими и невыносимыми они ни оказались. Предупреждаю тебя прямо! Так слушай – хотя я и не повторю того, что скажу сейчас, но поступлю именно так. После смерти нашей матери я отрекусь от тебя: с того часа, когда ее гроб опустят в склеп гейтсхедской церкви, мы станем друг другу чужими, как будто никогда даже знакомы не были. Не думай, что я позволю тебе предъявлять на меня хоть какие-то права из-за того лишь, что мы дети одних родителей. Вот что я тебе скажу: если бы весь род людской, кроме меня и тебя, погиб бы и мы остались на земле только вдвоем, я бы бросила тебя в Старом Свете, а сама отправилась бы в Новый.
Она плотно сжала губы.
– Ты напрасно утруждала себя этой тирадой, – ответила Джорджиана. – Кто же не знает, что ты самое эгоистическое, самое бессердечное существо в мире! И уж мне-то известно, какую завистливую ненависть ты затаила на меня. Ты показала ее в полной мере, когда устроила мне такую подлость с лордом Эдвином Виром. Не стерпела, что я стану выше тебя, буду носить титул, буду вращаться в кругах, куда тебе нет доступа, а потому не постеснялась сыграть роль шпионки и доносчицы, лишь бы навсегда погубить мое будущее. – Джорджиана достала носовой платок и сморкалась в него еще добрый час. Элиза продолжала прилежно вышивать, храня свою холодность и неуязвимость.
Некоторые люди ставят ни во что истинную чувствительность, но ее отсутствие сделало одну из этих двух натур невыносимо кислой, а другую – нестерпимо пресной. Чувствительность без рассудительности – напиток, бесспорно, водянистый, однако рассудительность, не сдобренная чувствительностью, – кусок слишком горький и сухой, чтобы его можно было проглотить.
День выдался ветреный и дождливый. Джорджиана заснула на кушетке над романом, Элиза отправилась на службу в новую церковь, ибо строго соблюдала внешние требования религии. Никакая погода не могла помешать ей пунктуально исполнить то, что она почитала своим религиозным долгом: по воскресеньям она трижды посещала церковь и в дождь, и в вёдро, а также и все службы по будням.
Я поднялась наверх узнать о состоянии умирающей, которая лежала там почти без присмотра. Даже слуги только делали вид, будто ухаживают за ней, а нанятая сиделка, за которой никто не следил, ускользала из комнаты при каждом удобном случае. Бесси хранила верность, но должна была заботиться о муже и детях, так что отлучаться в господский дом ей удавалось не очень часто. Как я и ожидала, сиделки в спальне не оказалось. Больная лежала неподвижно, словно в забытьи. Свинцово-бледное лицо тонуло в подушках. Огонь в камине почти погас. Я подложила угля, поправила одеяло, постояла некоторое время, глядя на ту, что уже не могла ответить мне взглядом, а потом отошла к окну.
Струи дождя хлестали по окнам, ветер гнул деревья.
«Тут в комнате лежит женщина, – думала я, – над кем буйство земных стихий вскоре не будет иметь никакой власти. Дух, который сейчас тщится вырваться из своей бренной оболочки – куда он улетит, когда наконец обретет свободу?»
В размышлении над этой великой тайной я вспомнила Хелен Бернс, вспомнила ее предсмертные слова, ее неколебимую веру, ее доктрину о равенстве бестелесных душ. И я все еще мысленно слышала ее незабвенный голос, все еще словно видела ее бледное, осунувшееся, исполненное такой одухотворенности лицо, ее ясный взгляд, когда на тихом смертном одре она шептала о нетерпеливом желании воссоединиться со своим Небесным Отцом… как вдруг с кровати у меня за спиной донесся слабый голос:
– Кто тут?
Я знала, что уже несколько дней миссис Рид не произносила ни слова. Так ей полегчало? И я подошла к ней.
– Это я, тетя Рид.
– Кто – я? – отозвалась она. – Кто ты? – Она посмотрела на меня удивленным, слегка тревожным, но не бессмысленным взглядом. – Я тебя не знаю. Где Бесси?
– В сторожке, тетя.
– Тетя? – повторила она. – Кто называет меня тетей? Ты ведь не Гибсон, и все же я тебя знаю. Лицо, глаза, лоб мне хорошо знакомы. Ты похожа… да-да, ты похожа на Джейн Эйр!
Я промолчала, опасаясь, что, назвав свое имя, могу повредить ей.
– Однако, – продолжала она, – боюсь, я ошибаюсь. Мои мысли вводят меня в заблуждение. Я ведь хотела увидеть Джейн Эйр и вижу сходство там, где его нет. Да и за восемь лет она должна была очень измениться.
И я мягко постаралась заверить ее, что я именно та, кем она меня сочла, кем хотела, чтобы я оказалась. Убедившись, что она понимает мои слова, что она в полном сознании, я объяснила, как Бесси послала своего мужа за мной в Тернфилд-Холл.
– Я знаю, я очень больна, – сказала она затем. – Я пыталась повернуться на другой бок и не могла пошевельнуть ни рукой, ни ногой. И мне надо облегчить душу перед смертью. То, о чем мы забываем в здравии, гнетет в часы, какие настали для меня теперь. Сиделка здесь? Или в комнате ты одна?
Я заверила ее, что мы в спальне одни.
– Ну, так я дважды поступила с тобой нехорошо, о чем сейчас сожалею. Во-первых, нарушила обещание, которое дала мужу, вырастить тебя как собственного ребенка. А во-вторых… – Она сделала паузу. – Впрочем, это, возможно, особой важности не имеет, – пробормотала она самой себе. – И ведь я могу выздороветь, а унижаться перед ней мучительно.
Она попыталась повернуться, но не сумела. Лицо у нее изменилось – видимо, она почувствовала что-то: возможно, предвестие последнего вздоха.
– Нет, я должна пройти через это. Меня ждет Вечность. Лучше сказать ей… Подойди к туалетному столику, открой шкатулку и достань письмо, которое в ней лежит.
Я сделала все, как она велела.
– Прочти письмо, – сказала она.
Оно оказалось коротким и содержало вот что:
Милостивая государыня, не будете ли вы столь любезны прислать мне адрес моей племянницы Джейн Эйр и сообщить, как она. Я намереваюсь в ближайшее время выписать ее ко мне на Мадейру. Провидение благословило мои труды преуспеянием и достатком, а так как я не женат и бездетен, то хотел бы удочерить ее, пока жив, и оставить ей после моей смерти все, что смогу оставить. Примите, милостивая государыня, уверения и т. д. и т. п. Джон Эйр, Мадейра.
Послано письмо было три года назад.
– Почему я ничего об этом не знала? – спросила я.
– Потому что я питала к тебе слишком сильную и неколебимую неприязнь и не желала способствовать твоему благополучию. Не могла забыть, как ты вела себя со мной, Джейн, – ярость, с какой ты однажды набросилась на меня, тон, каким ты объявила, что ненавидишь меня больше всех на свете; твой недетский взгляд и голос, когда ты крикнула, что тебе тошно от мысли обо мне и что я обходилась с тобой жестоко и бессердечно. Я не могла забыть, что я почувствовала, когда ты вдруг вспылила и выплеснула весь яд своих мыслей. Мне стало страшно, будто собака, которую я ударила или пнула, вдруг посмотрела на меня человеческими глазами и прокляла меня человеческим голосом… Подай мне воды! Поторопись!
– Милая миссис Рид, – сказала я, подавая ей воду, – не думайте больше обо всем этом, забудьте. Простите меня за мою несдержанность, но ведь я тогда была ребенком, и с того дня прошло восемь-девять лет.
Она не слышала меня и, отпив воды и переведя дух, продолжала:
– Говорю тебе, что я не могла этого забыть и отомстила: мне была невыносима мысль, что твой дядя тебя удочерит и ты будешь жить в довольстве и радости. И я ему написала. Объяснила, что очень сожалею, что причиню ему горе, но Джейн Эйр умерла, скончалась от тифозной горячки в Ловуде. А теперь поступай как хочешь. Напиши и опровергни мое утверждение, разоблачи мою ложь, когда пожелаешь. По-моему, ты родилась, чтобы терзать меня: мой последний час омрачен мучительным воспоминанием о поступке, который, если бы не ты, я никогда не соблазнилась бы совершить.
– Если бы я могла, тетя, убедить вас больше об этом не думать и посмотреть на меня с добротой и прощением…
– У тебя очень скверный характер, – сказала она. – Я и теперь не способна его понять. Почему девять лет ты спокойно сносила любое обхождение, а на десятом году вдруг пришла в такое исступление… Нет, для меня это непостижимо.
– Мой характер не такой скверный, как вы думаете. Я вспыльчива, но не мстительна. В детстве я много раз готова была полюбить вас, если бы вы мне позволили, и я искренне хочу, чтобы мы помирились. Поцелуйте меня, тетя.
Я приблизила щеку к ее губам, но она не пожелала к ней прикоснуться, сказала, что, нагибаясь над кроватью, я мешаю ей дышать, и снова потребовала воды. Когда я опять уложила ее на подушки – мне пришлось приподнять ее и поддерживать, пока она пила, – я прикрыла ладонью ее ледяную липкую руку… Слабые пальцы отодвинулись от моего прикосновения, стекленеющие глаза смотрели в сторону.
– Любите меня или ненавидьте, как вам угодно, – сказала я наконец, – а я вам прощаю по доброй воле и от всего сердца. Попросите прощения у Бога и обретите покой.
Бедная страдающая женщина! У нее уже не было сил перемениться: живая, она всегда меня ненавидела и, умирая, не могла не ненавидеть по-прежнему.
Тут вошла сиделка, а за ней Бесси. Я помедлила там еще полчаса, надеясь на какой-нибудь знак примирения, но напрасно. Она быстро впадала в глубокое забытье и больше уже не приходила в сознание. В полночь она умерла. Меня там не было, чтобы закрыть ей глаза. Как и ее дочерей. На следующее утро нам сказали, что все кончено. К тому времени ее уже обрядили. Мы с Элизой поднялись проститься с ней. Джорджиана, которая сначала разразилась громкими рыданиями, сказала, что у нее нет сил пойти с нами. Тело Сары Рид, когда-то крепкое и полное сил, теперь вытянулось в окостенелой неподвижности. Холодные веки закрывали кремневые глаза, лоб и резкие черты лица еще хранили отпечаток ее неумолимой души. Странным и пугающим казалось это мертвое тело мне. Я смотрела на него со скорбью и болью, но никаких кротких чувств оно во мне не вызывало – ни мягкой жалости, ни надежды, ни благоговения: я испытывала не горе от потери, а лишь муку от соприкосновения с ее муками да отчаяние без слез перед ужасом подобной смерти.
Элиза смотрела на свою мать с полным спокойствием. Несколько минут спустя она сказала:
– С ее конституцией она могла бы дожить до глубокой старости. Несчастья сократили ей жизнь. – Тут на миг спазм перехватил ей дыхание, а едва он прошел, как она повернулась и вышла из комнаты. Я последовала за ней. Ни она, ни я не уронили ни слезинки.
Глава 22

Мистер Рочестер отпустил меня всего на неделю, однако прошел месяц, прежде чем я покинула Гейтсхед. Я хотела уехать сразу же после похорон, но Джорджиана умоляла меня остаться, пока она не отправится в Лондон, куда наконец ее пригласил дядя, мистер Гибсон, который приехал, чтобы распорядиться погребением сестры и привести в порядок семейные дела. Джорджиана твердила, что боится остаться наедине с Элизой: ведь она не посочувствует ей в горе, не поддержит в унынии, не поможет собраться в дорогу, а потому я, как могла, терпела ее глупые жалобы и эгоистичные сетования, а сама приводила в порядок и упаковывала ее гардероб. Разумеется, пока я трудилась, она сидела сложа руки, и я думала про себя: «Если бы нам суждено было жить вместе, кузина, мы бы начали все совсем по-другому. Я бы не смирилась покорно с тем, что вся работа взваливается на меня. Я бы оставляла тебе твою долю обязанностей и вынуждала бы выполнять их, либо ты сама и страдала от последствий своего безделья. И я бы настояла, чтобы ты держала при себе свои хнычущие, наполовину неискренние причитания. Только потому, что оставаться нам вместе очень недолго, а в доме траур, я веду себя так терпеливо и услужливо».
Наконец Джорджиана уехала, но теперь Элиза, в свою очередь, попросила меня задержаться на неделю. Она сказала, что ее планы требуют всего ее времени и внимания, так как она намерена отправиться в места, ей неизвестные. Все дни напролет она оставалась у себя в комнате и, заперев дверь, укладывала дорожные сундуки, опустошала ящики, сжигала ненужные бумаги и ни с кем не разговаривала. Мне же она поручила вести дом, принимать посетителей и отвечать на письма соболезнования.
Затем, как-то утром, она объявила мне, что я свободна.
– И, – добавила она, – я весьма обязана тебе за ценную помощь и тактичное поведение. Есть некоторая разница в том, чтобы жить с такой, как ты, или с Джорджианой. Ты сама управляешь своей жизнью и никого не обременяешь. Завтра, – продолжала она, – я отправлюсь на континент и поселюсь в религиозном приюте под Лиллем – в женском монастыре, если тебе так больше нравится. Там я буду жить спокойно, никем не тревожимая. Некоторое время я посвящу знакомству с догмами католической церкви и тщательному изучению монастырских правил и порядка. Если я найду – а полагаю, так и будет, – что благодаря им все делается достойно и наилучшим образом, то перейду в католичество и, возможно, приму постриг.
Я не выразила удивления перед таким решением и не попыталась отговаривать ее.
«Монастырская жизнь в совершенстве подойдет тебе, – подумала я. – Пусть же она принесет тебе счастье!»
Когда мы расставались, она сказала:
– Прощай, кузина Джейн Эйр. Желаю тебе всяких благ; у тебя есть толика здравого смысла.
Я ответила:
– И ты наделена здравым смыслом, кузина Элиза. Но, полагаю, через год он будет погребен в стенах французского монастыря. Однако это не мое дело, и, если таково твое желание, мне нечего больше сказать.
– Ты права, – сказала она, и на этом мы расстались.
Так как больше мне не представится повода упоминать о ней или о ее сестре, то я воспользуюсь случаем, чтобы сообщить тут, что Джорджиана сделала отличную партию, выйдя за богатого светского хлыща не первой молодости, а Элиза действительно постриглась в монахини, и теперь она – настоятельница того монастыря, в котором была послушницей и которому пожертвовала все свое состояние.
Я не знала, какие чувства обуревают людей, когда они возвращаются домой после долгого или краткого отсутствия. У меня не было случая испытать их. Девочкой я знала, что вернуться в Гейтсхед после долгой прогулки значило получить нагоняй, потому что я озябла или хмурюсь. Позднее я узнала, что возвращаться в Ловуд из церкви значило мечтать о сытной еде и жарком огне, но остаться и без того и без другого. Оба эти возвращения не были приятными или желанными, никакой магнит не притягивал меня все сильнее и сильнее по мере приближения к цели. Теперь мне предстояло узнать, что такое возвращение в Тернфилд.
Сама поездка казалась скучной, невыносимо скучной: пятьдесят миль в первый день, ночь в гостинице, пятьдесят миль на следующий день. Первые двенадцать часов я думала о миссис Рид на смертном одре, вновь видела ее искаженное свинцово-бледное лицо, слышала ее странно изменившийся голос. Вспоминала день похорон – гроб, катафалк, черную вереницу провожавших ее в последний путь фермеров и слуг (из родственников почти никто не приехал), зияющий склеп, тишину в церкви, заупокойную службу. Потом мои мысли обратились к Элизе и Джорджиане: я увидела одну в блеске бального зала – средоточие всех взоров; другую – в монастырской келье – и перебирала в уме особенности их натур и характеров. Прибытие в сумерках в *** рассеяло эти мысли, а ночь придала им совсем иной оборот. Лежа в гостиничной постели, я оставила воспоминания ради раздумий о будущем.
Я возвращалась в Тернфилд, но долго ли я там останусь? О нет! В этом я была уверена. В Гейтсхеде я получила письмо от миссис Фэрфакс. Гости разъехались, мистер Рочестер отправился в Лондон три недели назад, но собирался вернуться через две недели. Миссис Фэрфакс предположила, что уехал он для приготовлений к свадьбе, так как упомянул о своем намерении купить новую карету. Ей, писала она, все еще не верится, что он женится на мисс Ингрэм, однако, судя по тому, что говорят все и что она видела своими глазами, сомневаться в скорой свадьбе уже нельзя.
«Было бы странно, если бы вы в этом усомнились! – мысленно заметила я. – У меня никаких сомнений нет».
Отсюда следовал вопрос: «Куда уехать мне?» Всю ночь напролет мне виделась мисс Ингрэм. В особенно четком предутреннем сне она захлопнула передо мной ворота Тернфилда и указала на другую дорогу, а мистер Рочестер смотрел, скрестив руки на груди, сардонически посмеиваясь словно бы и над ней, и надо мной.
Я не известила миссис Фэрфакс о точном дне моего приезда, так как не хотела, чтобы в Милкоте меня ждала карета или коляска. Я намеревалась пройтись пешком и, поручив мой дорожный сундук заботам возчика, тихонько покинула гостиницу «Георг» около шести часов вечера и пошла в Тернфилд по старой дороге, которая вилась среди лугов. Ездили теперь по ней очень редко.
Июньский вечер не был по-летнему великолепным, а только светлым и погожим. В лугах трудились косари, и небо, хотя отнюдь не безоблачное, сулило хорошую погоду на завтра. Его голубизна – там, где она виднелась, – выглядела мягкой и обнадеживающей, а облачная пелена простиралась высоко вверху и была тонкой. Запад одевало теплое зарево, не охлаждаемое сырым туманом: казалось, там горит огонь, за завесой легкой дымки пылает алтарь, червонным золотом блестя в ее просветах.
Большая часть дороги осталась позади, и меня охватила радость – такая радость, что я даже остановилась и спросила себя, чему я радуюсь, а потом напомнила рассудку, что возвращаюсь я не в родной дом, не в надежный приют, не к любящим друзьям, нетерпеливо меня ожидающим.
«Миссис Фэрфакс, конечно, приветливо тебе улыбнется, – сказала я, – а малютка Адель захлопает в ладоши и запрыгает, увидев тебя, но ты-то знаешь, что думаешь не о них, а он о тебе не думает».
Но есть ли что-нибудь более упрямое, чем юность? Более слепое, чем неопытность? Они заявили, что даже просто смотреть на мистера Рочестера – уже великая радость, смотрит ли он на меня или нет. И они добавили: «Поторопись! Поторопись! Будь с ним, пока можно. Ведь еще несколько дней, в лучшем случае – недель, и ты расстанешься с ним навсегда!» Но тут я задушила новую муку – безобразное чудовище, которое не хотела прятать в себе и растить, – и кинулась дальше бегом.
На тернфилдских лугах, конечно, тоже трудятся косари, а вернее, они к этому часу уже завершили работу и теперь, вскинув на плечи косы и грабли, возвращаются домой. Впереди еще два луга, а потом я перейду через новую дорогу и окажусь у ворот. Сколько цветов в живых изгородях! Но у меня нет времени рвать их – я хочу поскорее войти в дом. Позади остался высокий куст шиповника, протянувший над дорогой зеленые ветки все в алых цветках, и я вижу узкий перелаз с каменными ступеньками и вижу… мистера Рочестера: он сидит там с книгой и карандашом в руках, он пишет.
Он ведь не призрак, так почему же все мои нервы напряжены и я теряю власть над собой? Что это значит? Я не предполагала, что затрепещу, когда увижу его, что лишусь голоса, способности двигаться лишь от одного его присутствия. Надо быстро пойти назад, как только я сумею сделать хоть шаг. Ни к чему вести себя как последняя дурочка. Я знаю другую дорогу к дому… Что толку, знай я их хоть двадцать, – он увидел меня!
– Э-эй! – восклицает он и кладет книгу и карандаш. – Вот и вы! Идите-ка, идите сюда!
Я, кажется, иду, хотя не понимаю как, не сознаю своих движений и только стараюсь выглядеть спокойной, а главное, справиться со своим лицом, которое дерзко противится моей воле и стремится выразить то, что я твердо решила скрыть. Но у меня же есть вуаль! И я опускаю ее: возможно, мне все-таки удастся вести себя с пристойной чинностью.
– Это ведь Джейн Эйр? Вы идете из Милкота пешком? Да. Одна из ваших штучек: не послать за экипажем, не трястись по улицам и дорогам, будто простая смертная, но прокрасться в сумерках к вашему дому, будто тень или сонное видение. Где, черт побери, вы пропадали целый месяц?
– Я провела его у моей тети, сэр. Она скончалась.
– Ответ истинно в духе Джейн! Добрые ангелы, будьте мне покровом! Она возвращается из мира иного, из обители скончавшихся людей, и объявляет мне об этом, встретив меня совсем одного в сгущающемся мраке! Если бы у меня хватило смелости, я бы прикоснулся к вам, проверил, не тень ли вы? Слышите, эльф! Но я скорее возьму в руки голубой огонек, блуждающий по болоту! Изменница! Изменница! – добавил он после короткой паузы. – Покинула меня на целый месяц и, готов поклясться, совсем забыла о моем существовании!
Я знала, что снова увидеть моего патрона будет радостью, пусть и омраченной мыслью, что скоро он перестанет им быть и что я для него ничего не значу, но мистер Рочестер (по крайней мере, так считала я) обладал такой властью дарить счастье, что вкусить даже две-три крошки, которые он разбрасывал бесприютным птицам вроде меня, было настоящим пиром. Однако его последние слова явились целительным бальзамом: они как будто подразумевали, что для него имеет значение, забыла я его или нет. И он назвал Тернфилд моим домом – ах, если бы это было так!
Он все еще сидел на ступеньках перелаза, а я, конечно, не могла попросить его дать мне пройти. И я осведомилась, уезжал ли он в Лондон.
– Да. Полагаю, об этом вы узнали тайными чарами?
– Миссис Фэрфакс упомянула о вашем отъезде в письме.
– А сообщила ли она вам, зачем я туда отправился?
– О да, сэр! Это ведь знали все.
– Вы обязательно посмотрите новую карету, Джейн, и скажете мне, верно ли, что она удивительно подойдет миссис Рочестер, которая, откинувшись на алые подушки, будет выглядеть как Боадицея в колеснице. Хотел бы я, Джейн, больше подходить ей наружностью. Скажите, раз уж вы фея, не найдется ли у вас талисмана, или зелья, или еще чего-то, что превратит меня в красавца?
– Магия тут бессильна, сэр, – ответила я и мысленно добавила: «Любящий взгляд могущественнее любого талисмана. Для него вы уже красавец, а вернее, ваш суровый облик не нуждается в красоте, он выше ее».
Мистер Рочестер порой читал мои мысли с проницательностью, для меня непостижимой. Вот и теперь он не обратил внимания на мой резкий, высказанный вслух ответ, но улыбнулся мне своей особой улыбкой, которая появлялась на его губах лишь изредка. Казалось, он считал ее слишком драгоценной для постоянного употребления – она была полна истинного солнечного света, и вот теперь он излил этот свет на меня.
– Проходите, Дженет, – сказал он, отодвигаясь и давая мне дорогу. – Идите домой и дайте отдых усталым ножкам странницы у дружеского очага.
Мне оставалось лишь молча его послушаться: никаких слов больше от меня не требовалось. Я молча перебралась через перелаз и намеревалась спокойно пойти дальше. Но какая-то сила приковала меня к месту, понудила обернуться. Я сказала – вернее, сказано это было мною и против моей воли:
– Благодарю вас, мистер Рочестер, за вашу великую доброту. Я непостижимо рада вернуться к вам, и мой дом – там, где вы. Мой единственный дом. – И я побежала так быстро, что, попытайся он меня догнать, даже ему это вряд ли удалось бы. Увидев меня, Адель пришла в безумный восторг. Миссис Фэрфакс поздоровалась со мной в своей обычной манере – спокойно и дружелюбно, Лия мне улыбнулась, и даже Софи радостно сказала мне: «Bon soir!»[54] Все это было очень приятно; нет счастья выше, чем чувствовать, что тебя любят, что твое присутствие доставляет радость.
В этот вечер я решительно отвратила свой взор от будущего, затворила уши от голоса, который продолжал напоминать мне о близкой разлуке и неизбежном горе. Когда после чая миссис Фэрфакс взяла вязанье, я села на пуфик возле нее, а Адель прижалась ко мне, опустившись на колени, и нас словно окутало золотое облако глубокого покоя, рожденного взаимной привязанностью. Я безмолвно помолилась, чтобы разлука наступила нескоро, а расстояние, которое нас разделит, не было бы большим. Но тут без предупреждения вошел мистер Рочестер и оглядел нас так, словно ему доставил удовольствие вид нашей маленькой дружеской группы. И когда он сказал, что, наверное, миссис Фэрфакс рада получить назад свою приемную дочку, и добавил, что Адель, как видно, est prête à croquer sa petite maman Anglaise[55], я осмелилась дать волю надежде, что, может быть, он не разлучит нас даже после брака, а поселит где-нибудь под крылом своей опеки, не лишит нас вовсе солнечного света своего присутствия.
После моего возвращения в Тернфилд наступила двухнедельная полоса подозрительного спокойствия. О женитьбе хозяина не говорилось ни слова, и я не видела никаких приготовлений к столь важному событию. Чуть ли не каждый день я осведомлялась у миссис Фэрфакс, не слышала ли она, решено что-нибудь или нет, но она всегда отвечала отрицательно. Один раз, сказала она, у нее достало смелости прямо спросить мистера Рочестера, когда он приведет в дом молодую хозяйку, но он отделался шуткой и бросил на нее один из своих непонятных взглядов. Она просто ничего не понимает.
Одно обстоятельство особенно меня удивило: никаких визитов в Ингрэм-Холл, никаких постоянных поездок туда и оттуда. Да, конечно, ехать туда двадцать миль – почти к самой границе с соседним графством, но что значит подобное расстояние для влюбленного? Для столь умелого и неутомимого наездника, как мистер Рочестер, это было бы просто утренней прогулкой. И я начала лелеять надежды, на которые не имела ни малейшего права: что, если помолвка расторгнута? Или слухи были пустыми? А может быть, она передумала, или он, или они оба? Я всматривалась в лицо моего патрона, ища следов печали или гнева, но никогда еще оно не было так свободно от хмурых туч или горьких чувств. Если в те минуты, которые я и моя ученица проводили с ним, я поддавалась грусти и впадала в неизбежное уныние, он становился особенно весел. Никогда еще он так часто не приглашал меня в гостиную, никогда еще не был таким добрым ко мне, чем в те дни, но – увы! – никогда еще я не любила его так сильно!
Глава 23

Чудесный июнь царил над Англией – чистые небеса, сияющее солнце благословляли длинную череду дней, хотя обычно и единственный такой редко выпадает нашей опоясанной морями стране. Будто они покинули Италию, как стая блещущих оперением перелетных птиц, и на пути с юга опустились отдохнуть на утесах Альбиона. Сено было убрано, луга вокруг Тернфилда зазеленели отавой, дороги белели спекшейся пылью, деревья стояли во всей своей темной красе, живые изгороди и рощи контрастировали глубокой зеленью роскошной листвы с солнечной светлостью молодой травки на лугах между ними.
В конце Иванова дня Адель, полдня собиравшая землянику у дороги в Хей, отправилась спать с солнцем. Я подождала, пока она не уснула, а тогда вышла подышать вечерней прохладой.
Наступил самый сладостный час из двадцати четырех: «пыланье дня уже угасло», роса освежила истомленные жарой поля и опаленные вершины холмов. Там, где солнце закатилось в величавой простоте, свободное от спесивой пышности облаков, по небосводу разливался лиловый сумрак; его мягкие тона переходили в еще более нежные, и лишь в одном месте над вершиной холма алел край алого рубина, пламенное жерло печи. Восток же чаровал своей темной синевой и собственным скромным алмазом – замерцавшей одинокой звездой. Луна же, которой предстояло его озарить, пока еще пряталась за горизонтом.
Некоторое время я прогуливалась по двору, но затем откуда-то донесся тонкий, такой знакомый запах – аромат сигары, – и я увидела, что дверь из библиотеки на террасу чуть приоткрыта. Я знала, что за мною могут наблюдать оттуда, и потому ушла в плодовый сад. В усадьбе не нашлось бы уголка уединеннее и более сходного с Эдемом. Под сенью деревьев благоухали цветы. Очень высокая стена отгораживала сад от двора, а с другой стороны буковая аллея заслоняла его от лужайки. В дальнем конце только утопленная изгородь отделяла сад от пустынных лугов. Обсаженная лаврами аллея, извиваясь, спускалась к изгороди и завершалась могучим каштаном, опоясанным скамьей, и там можно было прогуливаться, оставаясь невидимой для посторонних глаз. И пока выпадала такая медвяная роса, пока царила такая тишина, пока собирались такие сумерки, мне казалось, что я могла бы вечно бродить в этой обители теней. Но вот я возвращаюсь наверх к цветникам и плодовым деревьям, привлеченная туда светом, который проливает между ними восходящая луна, и тут вдруг меня останавливает… нет, не услышанный звук, не увиденная фигура, но опять предостерегающий терпкий аромат.








