355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарль Нодье » Любовь и чародейство » Текст книги (страница 1)
Любовь и чародейство
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:10

Текст книги "Любовь и чародейство"


Автор книги: Шарль Нодье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Шарль Нодье
Любовь и чародейство

Не пугайтесь, о кроткие и благочестивые души, огнедышащего названия этой маленькой истории. Уверяю вас, я отнюдь не считаю себя преданным проклятию, – речь идет самое большее о некоем казусе в вопросах веры, который ваш кюре мог бы полюбовно уладить при помощи простого absolvo; [1]1
  Отпущения грехов (буквально: отпускаю) (лат.).


[Закрыть]
но дело в том, что я быстро, и даже очень быстро, старею, ибо свет мне опостылел, и ничего не имею против того, чтобы очистить свою совесть от этого последнего сомнения.

Итак, признаюсь, у меня в жизни были две великие и вместе с тем ребяческие страсти, целиком ее поглотившие.

Первой из двух великих и ребяческих страстей моей жизни было желание стать героем какой-нибудь фантастической истории, походить в шапке-невидимке, поносить семимильные сапоги людоеда или по-дурацки посидеть на золотой веточке рядом с Синей птицей. Вы мне возразите, что вкус к подобным вещам непростителен у существа разумного и даже несколько преуспевшего в науках; но такова была моя причуда.

Второй из двух великих и ребяческих страстей моей жизни была честолюбивая затея: прежде чем умереть, написать какую-нибудь фантастическую историю, совершенно невероятную и совершенно невинную, во вкусе мадемуазель де Любер или г-жи д'Онуа, [2]2
  Речь идет о французских писательницах, живших в XVI и XVII веках и оставивших после себя сборники волшебных сказок.


[Закрыть]
– равняться с таким автором, как г-н Перро, [3]3
  ПерроШарль (1628–1703) – французский писатель и теоретик литературы. В 1697 году выпустил сборник обработанных им народных сказок «Сказки матушки Гусыни», куда вошли сказки «Золушка», «Красная шапочка» и др.


[Закрыть]
я не смел и думать, – и по крайней мере на протяжении нескольких поколений пользоваться славой у своих потомков, толстощеких и румяных шалунов с живыми глазками, которые будут тешиться этой историей и с радостью вспомнят мои небылицы не только в самые тягостные часы работы, но даже и в те упоительные часы, когда ничего не делаешь!

Что же касается другого, известного вам вида славы, бледнолицей, тощей, пустоватой, глупой, которую вам покажут на ближайшей же выставке Салона [4]4
  Речь идет о периодических художественных выставках, устраиваемых в Лувре. С 1737 по 1848 год они размещались в так называемом salon carre (квадратном зале), откуда и название «Салон».


[Закрыть]
и которая в двух гадких вытянутых руках держит два гадких лавровых венка из гипса, то о ней, клянусь вам честью, я никогда не думал.

Как бы там ни было, но мне не скрыть от самого себя то обстоятельство, что обе эти неистовые страсти должны были совершенно особым образом повлиять и на мое обыденное существование и на всю мою печальную карьеру сочинителя побасенок. Видно, так тому и следует быть. Мне невозможно рассказывать о случаях несомненных, о событиях, происходящих coram populo, senatu et patribus, [5]5
  В присутствии народа, сената и отцов (лат.).


[Закрыть]
за достоверность которых отдашь душу черту, а все равно все закричат, что это вымысел. Я имею в виду трех обольстительных женщин, которых я любил совершенно искренне и умерших на моих глазах в течение пятнадцати лет.

– Три женщины, умершие в течение пятнадцати лет! Да это ни на что не похоже! Это нечто фантастическое!

Погодите, сударь, прошу вас! Дело-то в том, что за это время я любил семьсот женщин, а это делает менее невероятной названную цифру смертности. Впрочем, я говорил только, и совершенно намеренно, о любовных приключениях с особами ныне покойными, ибо всякий иной вид откровенности рассматривался бы в годы моей юности как признак дурного тона; а я не думаю, что с тех пор многое изменилось в понятиях о благопристойности. Стыдливости, свойственной подобным тайнам, разрешалось в мое время освобождаться от своих покровов лишь для того, чтобы сменить их на траур и на вдовьи одежды; вот только тогда скорбь оставшегося в живых могла уступить место почтительным и возвышенным излияниям долго скрываемого чувства.

– Ну, так тем более – это фантастика; черт подери! Фантастика, какой еще в природе не бывало!

Ну, пусть фантастика, если вам угодно; фантастика, раз уж оно так должно быть! Увы! Да я ни о чем лучшем и не мечтаю; я так хотел бы найти в своих воспоминаниях чуточку фантастики! Ах, чего бы я только не дал за самую малость фантастики, особенно сейчас, когда я познал правду мира сего, когда на собственном опыте я почувствовал и впитал ее всеми своими порами! Фантастика! Боже мой, да я отдал бы десять лет жизни, пошел бы на любую сделку, лишь бы встретить какого-нибудь эльфа, фею, колдуна, ясновидящую, умеющую истолковывать свои пророчества, философа, разбирающегося в собственном учении; лишь бы встретить какого-нибудь огненноволосого гнома, выходца с того света, в халате, сотканном из тумана, домового ростом с ноготок, бесенка, обладателя самого щуплого тела и самого скудного умишка, которому хоть когда-нибудь со времен старого беса Папефигьера удалось одурачить простачков. Но, сударь, это было невозможно! А уж если в наших местах на три тысячи лье вокруг и завелось бы где-нибудь немного фантастики, она пришлась бы на мою долю; но ведь ничего подобного не было!

И, право же, не знаю, что произошло бы с моей поэтической верой в мир чудесного, если бы однажды я не уступил странному, вам уже известному желанию: продаться дьяволу. По совести говоря, такое решение несколько сурово, но зато оно великолепным образом упрощает все дело.

Если бы в те далекие времена, о которых я говорю, мне сказали, что я не слыву повесой, это меня крайне рассердило бы: во-первых, потому, что такова была мода, а во-вторых, потому, что приятно ведь занимать женщин, чье внимание никогда ничем иным и не бывает занято, как повесами. А посему я и стал повесой и приобрел соответствующие права, к великому прискорбию моего превосходного отца, который дорого платил моим учителям за то, чтобы я приобрел права более почетные; но все же следует сразу сказать, дабы предостеречь читателя от того непременного отвращения, какое вызывает уже одно упоминание имени Ловеласа или шевалье де Фоблаза, что я совсем – о, совсем! – на них не походил; и, уверяю вас, я всячески этого остерегался. Во всей этой повести вы не найдете и трех страниц, которые вызвали бы зависть к моим любовным приключениям у вашего лакея, если только у вас таковой имеется, – чего я вам не желаю, ибо это весьма стеснительно. Я был повесой безо всякого ущерба для морали и высоких чувств, повесой, испытывающим страх перед всем, что может внушить уважение, перед всем, что может оскорбить благопристойность; я был одним из тех покорителей, действующих полюбовно, которые предпринимают походы лишь в страну доброй воли. Тем не менее молва шла, будто я повеса, ибо я действительно открыто был повесой, отъявленным беспутником, записным соблазнителем всего того, что желало быть соблазненным, и все это из пустого тщеславия. И если бы не этот мой огромный недостаток, то, смею сказать, не было человека, обладавшего понятиями о нравственности более строгими, чем мои, ибо во всем и везде я соблюдал ее с фанатическим рвением талмудиста, что создавало в сочетании с моими бурными бесчинствами невероятную путаницу, для которой в мое время и названия-то не существовало. Сейчас это можно было бы назвать чем-нибудь вроде эклектического распутства, доктринерского вольнодумства; да, впрочем, это и ни к чему, ибо подобные явления теперь более не встречаются: век не тот.

Для того чтобы моя философия стала понятнее, ибо это, если угодно, можно назвать философией, следует, кроме определения, дать и пример; но все-таки даже тогда, боюсь, меня не поймут. Мысль нарушить хоть на миг покой невинного сердца, в обладании которым общество мне отказывало, мысль преступно посягнуть на малейшее ослабление тех уз, что были созданы обществом, заранее, еще при жизни, заставляла меня испытывать все муки ада. При первой же многозначительной улыбке Жюли д'Этанж, опасаясь ее терпких лобзаний, я постыдно бежал бы с острова Кларан. Будь я Иосиф Прекрасный, я оставил бы в руках хорошенькой жены Пентефрия свой плащ, даже если бы он, подобно плащу Илии, обладал силой превращать вас в пророка, – но ничто не могло помешать мне вкусить от плода, потерявшего свежесть юности, оторвавшегося от питавшей его ветки и оставленного на земле разборчивым садовником. Боже мой, думал я, плод сей сладок и приятен, и, смакуя его, я не причиняю никому вреда. И случись так, что вдруг пришел бы хозяин, я мог бы ответить ему на упреки: «О господин мой, не гневайся на меня, ведь я не ворую, а подбираю то, что осталось».

И благодаря этому внутреннему убеждению я приобрел тот неоценимый сердечный покой, который является первой наградой добродетели.

Вот потому-то я и был тогда повесой, вот это-то и заставляло всех называть меня повесой из повес и считать подлинным прототипом этой разновидности людей.

Я наговорил про себя столько лестного, что мне теперь совестно прибавить что-нибудь к уже сказанному. И все же приходится, как говорится, отдать себе должное, дабы не грешить против истины в этом, кажется, единственном моем произведении, написанном в жанре чудесного; ну, а что считать самым чудесным моим произведением – это уже вопрос вкуса. Необычайным последствием моей системы было то, что я приобрел учеников среди своих сверстников, хороших и достойных молодых людей, которые от рождения обладали исключительной способностью к совершенствованию и которых мне, к счастью, удалось отвратить от преступления доступностью порока; но я ожидал, что в дальнейшем мои уроки принесут еще лучшие плоды и полностью обратят их в мою веру. Каких-нибудь двадцать лет спустя они стали примернейшими людьми. Время не принесло им вреда; а то, что они не мучаются угрызениями совести, – бесценная и сладчайшая отрада их старости, так этим они, возможно, обязаны мне. Не знаю, впрочем, как это получалось, но порядочные женщины испытывали к нам омерзение.

Первый из моих аколитов звался Амандусом. Он был моим подлинным заместителем, моим двойником, моим alter ego [6]6
  Вторым я (лат.).


[Закрыть]
во всех тех сердечных делах, где сердцу нечего делать, которые приумножаются единственно усилием воли, развиваются в ответ на малейшую благосклонность, допускаемую светской учтивостью, и которые в недельный срок заставили бы сложить оружие пашу, не имеющего помощника. Поистине, Амандус был красавчик в полном смысле этого слова. Обладая такой внешностью, что хоть картину пиши, щеголяя невероятнейшим жаргоном и будучи преисполнен убийственного самодовольства, он в совершенстве играл во все игры и вечно проигрывал; верхом он ездил, как кентавр, но не проходило месяца, чтобы он себе чего-нибудь не покалечил; фехтовал он, как святой Георгий, [7]7
  Святой Георгий– герой ряда христианских легенд, изображавшийся обычно в виде прекрасного юноши в полном вооружении, на коне, своим копьем сражающего змея.


[Закрыть]
и постоянно после дуэли ходил с перевязанной рукой. Наследник изрядного состояния, он промотал его в полгода, что подтверждает наличие большого ума, после чего еще сумел понаделать долгов, – обстоятельство, подтверждающее еще больший ум. В общем, когда он входил в какую-нибудь гостиную, все в один голос признавали, что Амандус очарователен: Амандус противоречил здравому смыслу.

В превосходном воспитании, полученном Амандусом, была позабыта одна статья, которой иные рутинеры придают первостепенную важность. Но ведь и на солнце есть пятна. То ли по неспособности, то ли за недосугом, но Амандус так никогда и не сумел выучиться правописанию. Это, как я склонен думать, происходило из-за того, что он не видел в том необходимости и что за этим небрежением таилась глубокая философская мысль. Дело не в том, что Амандус хотел бы писать, да не мог, а в том, что не писать было гораздо лучше. И не то чтобы у Амандуса не было своего собственного представления о правописании, какое там! Было у него представление о правописании, и настолько собственное, что никто в его письме и разобраться не мог; вот исправить его – это дело другое. Если бы я вам сказал, что в будущем году Академия примет за образец правописание г-на Марля, то вы, без сомнения, возразили бы мне, что не так уж плохо писать, как Академия, в особенности если вы являетесь ее членом, а ведь это может приключиться со всяким; но то было не правописание Академии, а правописание Амандуса, правописание удивительное! Наперекор г-ну Марлю, Амандус вообразил, что суть письма заключается в сокрытии слова произносимого под всеми теми сочетаниями букв, которые ему мерещились в его спутанных воспоминаниях о букваре. Только он мог к артиклям, к местоимениям, к предлогам прибавлять непроизносящиеся окончания третьего лица множественного числа глаголов; только он мог ставить знаки акцента над немыми и неударными слогами, разъединительный знак над неразъединяемыми сочетаниями букв, апостроф там, где его не должно быть; только у него встречались такие красивые прописные буквы, сплошь в завитушках, и запятые, запятые, бог мой, повсюду! Нигде не видано было такого количества запятых! В тех пошленьких любовных связях, о которых я говорил, это не влекло за собой никаких особых последствий; героини наших романов в большинстве своем не умели читать, но если б они умели читать, они оказались бы в весьма тяжелом положении! Впрочем, бывали и затруднительные случаи, – любовная удача, успех у знатной особы, когда я с моим тривиальным правописанием, которое я не счел нужным обогатить подобными великолепиями, оказывал Амандусу огромную помощь. Единственный из его друзей, оставшийся ему верным и после его разорения, я храбро обрек себя на неблагодарный труд расшифровки этих иероглифов, непроницаемый мрак которых заставил бы содрогнуться ученую тень самого Шампольона. [8]8
  ШампольонЖан-Франсуа (1790–1832) – французский ученый-археолог, положивший начало расшифровке древнеегипетской иероглифической письменности.


[Закрыть]
Я только что закончил изучение древнееврейского языка и теперь принялся за изучение языка Амандуса; по истечении трех-четырех месяцев я преуспел настолько, что уже бегло на нем читал и решался излагать свои собственные мысли там, где шероховатость слога и неподатливость текста сбивала с толку мою ученость или утомляла мое терпение. Переводчики часто поступают подобным же образом, когда перестают понимать текст оригинала. Амандус, лишенный своей грамматической роскоши, списывал затем слово в слово и букву в букву, подобно тому, как делает в школьных хрестоматиях Гомер под диктовку Аполлона. Сравнение несколько смелое, но довольно хорошо соответствующее сущности вещей. Следует признаться, что та пора не прошла бесполезно для моих занятий, ибо я научился надлежащим образом писать любовные письма, тогда как раньше упорно не писал их. Ведь написанное сохраняется.

Мы совсем не являлись завсегдатаями того общества, что называют дурным, но по характеру наших интересов редко попадали в то общество, что называют хорошим. Кочующие странники жизни, мы в поисках приключений каждый вечер разбивали нашу палатку на границе двух миров, в равной степени принадлежа каждому из них: с одним мы были связаны воспитанием и привычкой, а в другой нас ежеминутно влекли легкие удовольствия и безопасные победы. Если вам недостаточно хорошо известна топография этих двух полушарий мира, то мне будет принадлежать заслуга сообщить вам, что место их соприкосновения – театр, а говоря точнее – ложи бельэтажа в добрых провинциальных городках. Едва занавес успевал подняться, как дюжина черных или голубых глаз (я имею в виду сцены, где участвует толпа) разыскивала нас на нашем диване и приветствовала иногда соблазнительными обещаниями, а иногда прелестными укорами. Взгляд, который бросала нам красотка, украдкой вздыхавшая в кулисах перед своим выходом на сцену, то тайно следил за нами из-за «плаща Арлекина», то сверкал, подобно молниям, сквозь огромные щели в плохо прилаженных декорациях или между двумя кустами роз из крашеного холста. Наконец она выходила, расточая богатства своего соловьиного горлышка – или любого другого горлышка, какое вам будет угодно поставить взамен. Она выходила под лестный шепот присутствующих, которые, казалось, и аплодировали-то только для нас, ибо мы относили к себе половину всех рукоплесканий. Сдается мне, что подчас мы получали также и свою долю свистков, но ведь приходится применяться к обстоятельствам. Думаю, что не ошибусь, если скажу, что из нас двоих я гораздо ближе принимал к сердцу все эти напасти, так как благодаря моему нетерпеливому и непоседливому нраву был приучен ко всевозможным превратностям судьбы; но мы с Амандусом все делили по-братски и никогда не считались. Так, чтобы не ходить далеко за другими примерами, я вспоминаю, что в тот месяц злополучная судьба навязала мне некую девицу Дюгазон, пяти футов и семи дюймов ростом и соответствующего веса, чья фигура, казалось, скроена была скорее для того, чтобы носить раззолоченный мундир тамбурмажора полка швейцарцев, чем корсаж пастушки. Когда она изображала Бабетту (черт возьми, ничего себе Бабетточка!) и когда она, бывало, перебирая в корзинке своими ручищами безобразные цветы и распевая голосом, который, к счастью, был чуть потоньше, чем ее угрожающих размеров особа, —

 
Для тебя я букет составлю
 

испепеляла меня любезно состроенными глазками, то я готов был благословить – о, вы можете мне поверить! – спасительный кинжал, который пронзил бы мне грудь! Но что поделаешь? Ведь в том и заключалось одно из существеннейших условий моего счастья: то была одна из надежнейших защит моей невинности. Забыл сказать: эта девица была здорово некрасива, причем косила она отчаянно.

Другая половина вселенной находилась в ложах; если бы вы соблаговолили проследить за моей метафорой до конца, то вам все стало бы ясно. Что же касается лож, то наши нравственные принципы запрещали нам туда смотреть; именно смотреть, а не видеть, потому что уж если увидишь там что-нибудь стоящее того, чтобы его видели, так начинаешь туда смотреть. Дело в том, что в одной из лож сего маленького театра некоего городка, какого точно – я вам не скажу, а не то вы начнете его искать на западе, – итак, говорю я, в третьей ложе с правой стороны виднелось ангельское личико, одно из тех, что обрекают людей на погибель, а святых превращают в мечтателей. Я плохой живописец, зато вы, когда палитра у вас в руках, сумеете чудесно написать портрет. Но даже когда вы изобразите вашу модель шестнадцатилетней, гибкой как тростинка, с белой и в то же время чуть рдеющей кожей, под которой гуляет кровь, как некий дух жизни, все нежно окрашивающий и нигде не проступающий резко, со светлыми кудрями, что, подобно дымке, обволакивают плечи и ласкают взор, так же, как они ласкали бы и руку; даже если бы вы захотели оживить этот образ не знаю каким налетом небесности, не поддающейся описанию, придать ему черты, при виде которых ваятель Венеры от зависти пронзил бы себе грудь собственным резцом; даже если бы вы написали глаза большими и синими, чарующими как небо и палящими как солнце, – то и тогда вы не получили бы представления о тысячной доле совершенств Маргариты.

Маргарита очень рано лишилась родителей. Бедняжка осталась с восьмьюдесятью тысячами франков годового дохода и на попечении тетки с материнской стороны, все еще привлекательной вдовушки, которой стукнуло сорок так недавно, что об этом не стоило и говорить, и которую нельзя было упрекнуть в бесчувственности к воздыханиям влюбленного сердца. За год или за два до описываемых событий я оказался весьма глубоко и весьма знаменательно влюбленным в нее (я говорю о тетке), и это мне стоило бог весть скольких мучительных часов смертельных страданий, надежд и планов, но не привело ни к каким последствиям, ибо чувство это овладело мною как раз накануне того достопамятного дня, с которого начинается эра моих философических увлечений. С тех пор я обо всем этом не подумал ни разу, даже в те восхитительные моменты, когда дремлющая душа, не успев проснуться, вновь засыпает; и моя ничем не возмутимая память, столь верная бабочкам и мушкам, наверное забыла бы самое имя тетки, если бы у нее не было племянницы. Мне не приходится говорить, что возраст и невинность этого очаровательного ребенка (о племяннице сейчас идет речь) разверзали между нами непреодолимую пропасть. Но восемьдесят тысяч франков годового дохода! – вот что было много хуже, ибо если я и обладал подобной суммой, то только в виде долгов.

– Ты не выполняешь наших условий, – сказал мне однажды Амандус, – ты смотришь на ложи!

– Лишь подобно тому, как души детей, умерших без крещения, снизу взирают на божью обитель, – отвечал ему я, – и не требуя в ответ взгляда из сих горних мест. Впрочем, у меня к тому есть основания, и я не собираюсь делать из этого тайну. Время бежит беспощадно, а мы мним остановить его, отдаваясь часам безумных наслаждений; и сколь бы мы ни были сейчас молоды и хороши собой, есть опасность, что, подобно семерым мудрецам Греции, состаримся и мы. У тебя еще есть надежда на мирное существование среди приятных досугов праздности и благородного времяпрепровождения – охоты на лисиц в чащах Вюльпиньера; все это, конечно, в том случае, если твой дядюшка, обезоруженный поведением более примерным, чем твое нынешнее, соблаговолит оставить тебе после своей смерти, которая не заставит себя долго ожидать, обветшалый замок, голубятню и заросли кустарника. Мне же не приходится рассчитывать ни на дядюшку, ни на вотчину, ни на голубятню, ни на кустарник, ни на лисиц; было бы уж и то хорошо, если б вслед за тем, как мои кредиторы поделят оставшиеся после меня пожитки, удалось найти публику достаточно приличного свойства, чтобы читать, а главное, покупать мои романы! Стало быть, мне необходимо вдохновиться образом, который навсегда поселится в моем сердце, необходимо мечтать о каком-нибудь прелестном личике, лелеять его и мысленно ласкать; и раз оно мне встретилось, я беру его!

– Малютка Маргарита! – произнес Амандус, настраивая бинокль и наводя его с наглой бесцеремонностью на то небесное личико, на которое, преисполненный чувства восторга и преклонения, я не смел и взглянуть. – А ведь, право, она чертовски хороша. Спасибо, что ты мне ее показал. В ней, если говорить твоим языком, есть нечто волнующее воображение и в то же время успокаивающее сердце, какая-то рафаэлевская нежность, не правда ли? Когда смотришь на нее, то сам делаешься более чистым, а когда думаешь о ней, становишься лучше. Чудесное преимущество невинности, необъяснимое влечение, которое вызывают в нас души возвышенные! Увы, мой добродетельный друг! Какой жемчужиной, каким алмазом сверкала бы она где-нибудь за прилавком в магазине мод или в толпе фигуранток! Все испортила слепая фортуна, но ведь она никогда иначе и не поступает. Право же, судьба глупо и зло подшутила, поместив эту прелестную мордашку в собственную карету, вместо того чтобы показать ее нам сегодня, освещенную лампами, в кулисе вздохов.

Меня передернуло от возмущения: кулиса вздохов была четвертая слева.

– Итак, вдохновись, – продолжал Амандус, положил голову мне на плечо и развалившись на диване, к моему великому возмущению, ибо Маргарита могла нас увидеть. – Вдохновись Маргаритой, если только это тебе подходит, потому что более чем когда-либо я нуждаюсь в твоем вдохновении. Пиши романы, Максим, пиши романы! А мой роман, если только не ошибаюсь, идет к счастливой развязке. Мой дядюшка сейчас ко мне достаточно благорасположен, и я знаю, что он намерен обеспечить меня своим жиденьким состоянием в день, когда я совершу свой первый благоразумный поступок – вступлю в законный брак.

– Вступить в законный брак! – воскликнул я. – Этого не может быть, Амандус. Неужели ты думаешь жениться?!

– А почему бы мне и не жениться? – продолжал он расхохотавшись. – Неужели ты думаешь, что я неспособен на серьезные поступки и твердые решения?.. Бог мой, до чего же Аглая сегодня худо одета, и как ее гадкий костюм великолепно сочетается с ее слоновьими ужимками!.. Когда у человека нет больше денег, Максим, то он должен покончить с беспечной жизнью, и сделать это он должен благоразумно, серьезным, самым серьезным образом. Таково мнение моего дядюшки, так повелевает житейская мудрость. Ты ведь и не знаешь, что такое мудрость; но это придет… Ну, что ты скажешь! Вот теперь она начинает фальшивить!.. Итак, вдохновись и напиши для меня коротенькое и четко составленное объяснение, достаточно нежное и достаточно искреннее, понимаешь? Откровенное признание в моих слабостях, ошибках и во всем, в чем тебе угодно; я не стану придираться. Режь! Отсекай! Прибавляй, если можешь! Отсекай вновь, если смеешь! Ты моя совесть, моя душа, ты знаешь, сколько нежности и благородных чувств скрыто в том братском сердце, что сейчас бьется рядом с твоим!.. Ты заметил? Лаура-то целый вечер, сумасшедшая, не сводит с меня глаз. И зря она поджимает губки: все равно видно, что у нее не хватает двух зубов.

– Для того чтобы мои письма отвечали твоим намерениям, – сказал я, не обращая внимания на отступления Амандуса, – мне было бы весьма кстати узнать, кто же та счастливица, на которую пал твой выбор. Est modus in rebus; sunt certi denique fines. [9]9
  Есть мера в вещах; существуют, наконец, пределы (лат.).


[Закрыть]
И вообще, не могу же я угадать…

– Никаких ребусов и чертей здесь нет, Максим. А если бы ты мог угадать, ты поистине знал бы больше меня самого о моем будущем, в которое я, спасаясь от настоящего, бросаюсь сломя голову. Если б ты мог угадать, я попросил бы тебя сказать мне, о ком я думаю, кто та женщина, которая впервые для меня явилась предметом настоящей любви. Но, черт возьми, я не прошу тебя заниматься догадками, а прошу написать изящное послание, составленное в приличествующих выражениях и по всем правилам, на манер «Телемаха» [10]10
  «Телемах»– точнее: «Приключения Телемаха» – роман французского писателя Фенелона (1651–1715).


[Закрыть]
или «Принцессы Клевской», [11]11
  «Принцесса Клевская»– известный роман французской писательницы г-жи де Лафайет, вышедший в 1678 году.


[Закрыть]
письмо, квинтэссенцию твоей изобретательности, которое можно послать по любому адресу, дающее доступ в любой дом, такое письмо, чтобы я на него мог сделать ставку в лотерее брака. Пусть речь в нем идет о невинности, добродетели, красоте; не вздумай распространяться о цвете волос, это может привести к недоразумениям. Я все перепишу тщательнейшим образом, а там уже почта и моя счастливая звезда займутся осуществлением моих надежд. И мой достойный дядюшка, который хочет, чтобы я обзавелся женой, ни в чем не сможет меня упрекнуть, когда я ему докажу, что мне было отказано пятьдесят раз! Или же, наоборот, их окажется две, три, дюжина, не знаю сколько, и тогда сразу вслед за мной выберешь и ты, а может быть, ты это сделаешь даже лучше моего – у тебя ведь такая счастливая рука!

Ах, негодник! И это в то время, как пела Аглая!

– Я? Полно, – ответил я с досадой. – У меня ведь нет Вюльпиньерского поместья!

– Как? Неужели столь слабая надежда могла бы тебя так волновать? Я готов поставить ее на карту взамен твоей лошади или взамен Аглаи при первом же случае.

– Лошадь я продал вчера, Аглаю, если хочешь, можешь получить сегодня же вечером, а письмо я напишу, если только не забуду.

Завязалась переписка, ибо, к нашему величайшему удивлению, – моему, а также, без сомнения, и Амандуса, – дело не кончилось его первой попыткой, а имело последствия. Так как Амандус стал теперь очень скрытным, да и я никогда не отличался любопытством, то о его успехах я мог судить лишь в той мере, в какой он надоедал мне своими просьбами. В общем, я спустился со своих заоблачных высот на землю только тогда, когда дело дошло до бабушек и дедушек. Теперь решение всех трудностей зависело только от них, и я не мог прийти в себя от изумления при мысли, что вот нашлась женщина, достаточно неустрашимая, чтобы решиться поверить невероятным клятвам Амандуса.

Мы продолжали ходить в театр, но очень редко, в особенности Амандус; как он это и обещал, он начал в своем поведении проявлять некоторую отменно благопристойную сдержанность. К несчастью, я был связан, как известно, другими путами. Моя колоссальная пастушка все еще не проломила подмостков, и не находилось человека достаточно отважного, чтобы сменить меня на посту, хотя для кавалеристов это могло бы быть чудесным времяпрепровождением. А когда прибыл драгунский полк, сверкающий эполетами, весь в облаках пыли и в сиянии славы, с лошадьми, нетерпеливо бьющими копытами под ее окнами, то я не помнил себя от радости. Пустые мечты! Вслед за драгунами приехали гусары, и эти бабочки наслаждений и войны, берущие добычу всюду, где они ее находят, не удостоили даже задеть Аглаю крылышком. Надежды, которые я возлагал на испытанную храбрость кирасир, тоже оказались напрасными. В сем длительном искусе Аглая сумела сохранить незапятнанную верность и твердо решила отстаивать свои права. То была женщина неприступная и убийственно постоянная в своих чувствах. Среди всех злоключений, которые мне привелось претерпеть от любви, самым страшным была эта ее добродетель; вот от этой-то добродетели у меня появлялось порой желание пустить себе пулю в лоб.

Я искал только предлога, чтобы навсегда покинуть свет, и случилось так, что именно самое чистое из всех моих душевных чувств дало мне его, и в такой момент, когда я менее всего этого ожидал. Я уже заметил, что Маргарита стала проявлять к нам больше интереса, чем мне бы того хотелось. И с некоторых пор это ее внимание к нам приобрело характер, который начал меня несколько беспокоить: оно приняло форму заботливого участия, мечтательной чувствительности, чего-то неопределенного, нежного и идеального, что на чистом челе девушки является признаком зарождающегося влечения. «О, горе! О, злая судьба! – подумал я. – Неужели твоя несчастная звезда заставит тебя полюбить одного из нас, бедное и очаровательное дитя? Но, по крайней мере, не я буду потворствовать этой жестокой судьбе! Наступает пора экзаменов, а я еще даже не раскрыл ни одной книги, чтобы к ним подготовиться. Ну так вот, ради занятий я отказываюсь от всех мимолетных разочарований, что зовутся наслаждениями. И если нужно, так я прочту десять томов Якобуса Куйациуса [12]12
  КуйациусЯкобус – он же Кюжас (1522–1590) – французский юрист, автор сочинений по вопросам римского права, написанных по-латыни.


[Закрыть]
в издании Аннибала Фаброти, cum promptuariis; [13]13
  С готовностью (лат.).


[Закрыть]
я прочту их (horresco referens [14]14
  Повествуя, содрогаюсь (лат.).


[Закрыть]
) раньше, чем позволю себе тратить время на женщин, – призываю в свидетели тень Юстиниана!» Засим я вышел из театра и направился домой, чтобы послать окончательный отказ Аглае. Нет нужды говорить вам, что это решение избавило меня от большой обузы.

Вероятно, в моих словах, когда на следующий день я разговаривал с отцом о намерении начать совсем новую жизнь, было так много убедительной силы, что он тут же, в награду за мою жертву, подарил мне всю свою библиотеку вместе с изящным павильоном, который она занимала. То были две вещи, любимые им больше всего на свете после меня. День я провел, расставляя все то, что могло бы мне понадобиться в моих занятиях или же украсить мое добровольное изгнание, и по тому глубокому чувству удовлетворения, которое доставили мне эти отрадные заботы, я понял, что счастье многолико. Да что я говорю! Чистое счастье души, довольной собой, всегда одерживает верх над счастьем воображаемым как по своей длительности, так и по своей сущности. Я был счастлив до самого вечера; никогда раньше я не бывал счастлив так долго.

Вечером я начал зевать; за десять минут я двадцать раз взглянул на часы: меня преследовали первые звуки оркестра; в моих ушах раздавался почти столь же нестройный стук открывающихся и захлопывающихся дверей, и я тщетно старался различить в воздухе – увы! – слишком чистом, тот чуть затхлый аромат, в котором смешивается запах коптящих ламп с испарениями духов. Я искал прелестный взгляд Маргариты и на потолке и на карнизах, я искал его по всем полкам и столикам библиотеки, но мои глаза наталкивались только на Якобуса Куйациуса, изданного Аннибалом Фаброти.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю