Текст книги "Кастелау"
Автор книги: Шарль Левински
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Рукопись Сэмюэля А. Саундерса
В бумагах Вернера Вагенкнехта нашлось довольно много текстов, назначение и характер которых трудно определить однозначно. Собственно дневниковые записи фиксируют обычно события, происшедшие в определенный день, и обладают, видимо, высокой степенью достоверности. Это, однако, вряд ли можно утверждать в отношении отдельных, с указанием имени автора, произведений малой прозаической формы, обычно имеющих собственное название и по характеру скорее напоминающих рассказы – жанр, к которому Вагенкнехт в годы своей активной литературной деятельности обращался не раз.
Хотя в качестве персонажей в этих несомненно законченных текстах фигурируют реальные лица, не исключено, что ситуации, в которые поместил их автор, являются плодом чистейшего вымысла, возможно, это заготовки «большого романа», который Вагенкнехт намеревался написать после крушения нацистского режима. С другой стороны, и такое допущение представляется мне более вероятным, в этих вещах, возможно, отображены студийные сплетни и слухи, пересказанные автору Тицианой Адам и облеченные им в давно освоенную литературную форму.
Как бы там ни было, тексты эти дают убедительную картину своего времени. Действительно ли имели место описываемые события, в точности ли так они происходили или несколько иначе – дух эпохи и тогдашние умонастроения они позволяют ощутить вполне явственно.
Вернер Вагенкнехт. Актер и актер
Вокруг лепной розетки на потолке гостиничного номера – цветочная гирлянда. Роспись. Раньше он не замечал. Наверно, ее замечаешь, только когда лежишь, как он сейчас, на спине. Едва размежив веки, вдруг видишь – цветочки, веселенькие, алые и голубые. Может, – сейчас, еще в полудреме, смутным продолжением сна, сладостно было что-то такое вообразить, – может, директриса отеля захотела его порадовать, «маленький сюрприз для самого желанного нашего гостя», вот и пригласила художника, велела расписать лепную розетку, только поскорей, пока именитый постоялец на студии, у него примерка костюма. Пришлось срочно собрать леса, и живописец улегся на них на спину, как Микеланджело в Сикстинской капелле. Работать там, наверху, было жарко, и он разделся, так и лежал, совсем голый, мускулистое тело с маленьким шрамом на животе. Бусины пота на коже – как жемчужины и мелкие пятнышки краски, алые и голубые, если слизывать, сладковатые на вкус.
Соседняя постель пуста. Хорошо, что так. Самое лучшее, когда они вот так уходят и не надо их выпроваживать. Никаких тебе «сейчас горничная войдет», «это опасно», «мы обязательно снова увидимся». Никаких «увидимся снова», а если вдруг и встретишься случайно – вы друг с другом незнакомы, и все дела. Он не любит, когда утром, при свете, они всё еще здесь. Наутро освещение совсем другое, а дневной свет огрубляет черты лица. И не только лица. Как же его звали? Не стоит труда запоминать имена, тем паче что обычно они вымышленные, а если вдруг настоящие – запоминать тем более не стоит.
Ах да, Хенно. Прямехонький, как струночка, и этот маленький шрам на животе, словно второй пупок. Вчера, в баре отеля, он ему показался просто неотразимым.
Разговорились, сперва о погоде, потом – как это их вообще угораздило? – о Жан-Поле, которого, как позже, но уже гораздо позже, они друг другу признались, оба не читали. Нынче с незнакомцем о политике не поговоришь, о войне тем более, спорта тоже никакого. Два виски, больше не надо, потом он попрощался, все вполне невинно, безобидный разговор со случайным собеседником. «Мне, по счастью, недалеко, – бросил он невзначай, – я тут, в отеле, остановился». И между прочим, как бы по рассеянности, назвал свой номер.
А потом ждал стука в дверь. Как это обычно бывает.
Хенно. Как хоть на самом-то деле его зовут?
Сколько уж раз он зарекался туда ходить, хотя это, по сути, чуть ли не единственное место осталось, теперь, когда все прежние заветные точки позакрывали. А в этом отеле и зарубежные гости останавливаются, дипломаты, им-то уж никак не пристало созерцать в самом сердце рейха гнездилище порока. «Мир теперь только в Швейцарии, – поговаривали берлинцы. – Ну а еще в баре „Адлона“».
Надо, давно надо положить этому конец.
Просто не заходить туда больше, разве что совсем ненадолго, перед сном, пропустить стаканчик, ни с кем не заговаривая, один стаканчик – и точка. Ну, от силы два.
Все остальное слишком рискованно, особенно когда каждый встречный-поперечный тебя узнает. Вон, в «Фильм-Курир» фото напечатали: разбомбленный дом, все сгорело, все порушено, только кусок стены остался, а на нем, целая и невредимая, афиша фильма «Вечный холостяк», кадр с его физиономией во весь экран, у него и для автографов таких фотооткрыток целая пачка, где он в залихвацкой, набекрень, соломенной шляпе. Каким-то чудом и жильцы все уцелели, даже не ранен никто, а одна жиличка, написано в заметке под снимком, так фотографу и сказала: «Это Вальтер Арнольд нас уберег».
С таким лицом-афишей волей-неволей будешь осторожен. Этот Хенно, вон, тоже сразу же по фамилии к нему обратился: «Господин Арнольд».
Хенно.
Хорошо, что он ушел. Наутро с ними всегда одна морока и сплошное разочарование.
Так, подъем, душ, потом еще разок по тексту роли пройтись. Хотя что там учить, эту белиберду от перестановки до перестановки запомнить можно. Это вам не Клейста играть. Единственная интересная сцена – предсмертный монолог после битвы. Монолог этот Вагенкнехт – кого-кого, а уж его-то, Арнольда, на псевдонимах не проведешь – очень даже красиво написал. Все равно, он, Вальтер Арнольд, раз и навсегда себе положил: ничего никогда не играть вполсилы. Сколько бы его ни уверяли, что все и так замечательно. По сути, им только лицо его нужно, больше ничего. Сервациус однажды так и сказал: «При такой улыбке, как у тебя, актерское мастерство вообще ни к чему».
Едва он сел в кровати, раздался стук в дверь. Не робкий стук горничной, принесший свежие полотенца, – да и с какой стати в такое время? – а уверенный, требовательный, просто наглый грохот. Кто смеет так к нему ломиться? На каком основании? Не может быть таких оснований.
Не должно быть.
Он тотчас натянул одеяло до подбородка, с холодком испуга осознав, что лежит нагишом, без пижамы. А до спального халата не достать, вон он, на спинке стула.
Тут стук раздался снова, сильнее, чем прежде, нетерпеливей. Еще немного – и начнут дверь ломать. И там не один человек. Эти по одному не ходят.
И снова грохот. Еще сильней. В старину – едва успев это подумать, он удивился, какая чушь в голову лезет, – в старину так извещали о начале театрального представления, тяжелым жезлом колотили по подмосткам, первый раз, второй, третий.
И вдруг голос:
– Откройте дверь, господин Арнольд! Прятаться бесполезно. Все кончено.
Он всегда знал. Когда-нибудь его…
Но что-то тут не так. Какая-то фальшь проскользнула. Словно сбой в монтажном стыке, когда не сразу и поймешь, что неладно, и надо прокрутить сцену еще раз, чтобы увидеть – вот он, сдвиг по оси кадра или с реквизитом напортачили: в начале сцены он был, а при смене плана исчез.
Голос… Голос вроде не оттуда. И голос, и стук. Дверь-то номера совсем не там, там… Там вторая половина его сюиты. Там гостиная.
И в тот же миг дверь в гостиную распахнулась, и вошел Хенно, полностью одетый, в темно-сером костюме с широкими лацканами, глянул на него, испуганно замершего под одеялом, словно застуканный любовник во втором акте французского фарса, хмыкнул и сказал:
– Я там, на софе, спал. Ты жутко храпишь, Вальтер.
По привычке он хотел было глянуть на часы, но часы лежат на ночном столике. Протянуть руку, выпростать голую руку из-под одеяла, нет, это выше его сил.
– Восемь с минутами, – сообщил Хенно. – Самое время заказать для нас завтрак в номер.
– Ты с ума сошел. Не можем же мы…
– Мы уйму всего можем. – Хенно подсел к нему на край кровати. – Мы же столько всего попробовали. – Указательным пальцем он провел по его плечу, потом выше, по шее, до самого подбородка, а теперь еще и подбородок ему приподнял, чтобы Арнольд не мог уклониться от его взгляда. – Кстати, как любовник ты не ахти. Слишком себя любишь.
Хенно еще не побрился. Но прическа уже в полном ажуре, пробор как по линеечке.
– Мой халат, – пробормотал Арнольд, надеясь, что Хенно не расслышит легкой дрожи в его голосе. – Там, на стуле. Будь добр, подай, пожалуйста…
– Это еще зачем? Так ты мне куда больше нравишься. – И внезапно резким, бесцеремонным рывком Хенно сдернул с него одеяло; вот так же, внаглую, бьют, твердо зная, что не получат сдачи. Взглядом знатока Хенно окинул его наготу, удовлетворенно кивнул – ни дать ни взять коллекционер, весьма довольный своим новым приобретением.
– Если заметят, если поймут, что ты… что мы…
– Так они и так всё знают, – досадливо бросил Хенно, словно в сотый раз объясняя совершенно очевидную вещь непонятливому ребенку. – Мы и так всё знаем. У нас же списки ведутся, ты и там на первых ролях, и все зафиксировано: когда, где, с кем. И вкус у тебя совсем не всегда такой же безупречный, как вчера.
– Мы? – Слово застряло в горле, как рыбья кость. Он хотел было встать, взять халат, но Хенно пихнул его обратно на кровать. Одетый против раздетого. Им так нравится, им так привычней.
– Да, милый Вальтер, – протянул Хенно. – Мы. Я подсадной селезень, приманивающий уток пожирнее. Искоренять порок – для этого ведь специалисты нужны. Врага надо изучать.
Кончиком пальца он начертал на груди Вальтера какую-то фигуру.
– И что теперь? Меня… Я арестован?
Когда Хенно смеется, в его смехе есть что-то мальчишеское.
– Ты? С какой стати? Из-за твоей маленькой слабости рейх не погибнет. Арестом больше, арестом меньше… Просто мы предпочитаем быть в курсе. Чтобы ты не слишком артачился, когда мы попросим тебя о маленьком одолжении. – Он отер краем простыни ладонь, которая только что с такой хищной нежностью гладила Арнольда по груди. Словно заразу с себя счищал.
Маленькое одолжение.
– Ничего особенного, – пояснил Хенно. – Ничего такого, что могло бы повредить твоей карьере. Просто получше прислушиваться. У вас в Бабельсберге столько интересных людей. А у этих интересных людей столько интересных соображений по самым разным вопросам. Вот насчет этого нам хотелось бы быть в курсе. Мы обо всем на свете предпочитаем быть в курсе.
Он встал, напоследок глянул на голого Арнольда сверху вниз.
– Что сказал агент актеру? Не звоните нам, мы объявимся сами. Можешь не сомневаться: мы объявимся сами.
В дверях он еще раз обернулся.
– А Жан-Поля тебе все-таки прочесть стоит. Весьма увлекательно.
Вроде была же расписная цветочная гирлянда вокруг лепной розетки на потолке. Была – а теперь нету.
Интервью с Тицианой Адам
(29 августа 1986)
Откуда мне знать, так это было или…? Я же не присутствовала. Свечку не держала… Поговаривали тогда, конечно… Все киношники сплетники страшные. Но что с ним не все ладно – это и слепой бы заметил.
Потому что странный стал. Нет, не странный. Нормальный. Но какой-то слишком нормальный, совсем нормальный, настолько нормальный, что каждый чувствовал: он только роль играет. Не знаю, как вам это… Ну, к примеру… Однажды на студии я сумочку уронила, а он подскочил и поднял, да еще сказал: «Прошу вас, Тициана». Да он бы в жизни ничего такого не сделал, если бы с ним что-то… Ни в жизнь… Он не то что меня игнорировал, он вообще о существовании моем не знал. Где он – кумир миллионов, и где я, шмакодявка на один кадр?
За исключением одного вечера, когда мы с ним на тот бал отправились. Про бал я вам уже рассказывала? Платье у меня было…
Ах рассказывала? Ну, значит, не будем. Я вот все думаю, нас потому только вместе, парой туда и послали, чтобы люди думали, будто он женщинами интересуется. Лишь бы никому в голову не пришло, что на самом деле…
Кстати, сами-то вы, часом, не голубой?
[Смеется.]
Вы поглядите только, наш малыш даже покраснел! Да мне чихать на это! По мне пусть каждый ублажается, как ему охота. Но под Гитлером…
Хотя… По этой части коричневые ребятки тоже были не промах… Знаете, как у нас тогда говорили? Шепотком, конечно. На каждого члена гитлерюгенда найдется свой член в СА. Да не смотрите вы так, будто вам соль не понятна. На каждого члена…
[Смеется. Закашливается.]
Да не помню я уже, кто этот слушок пустил. Как-никак сорок лет прошло. Да еще с гаком. На сплетню ведь бирку не подвесишь: «Сделано там-то и тем-то»… Только дыма без огня…
С тем же Вальтером Арнольдом, вот вам еще пример… Он вдруг текст роли стал забывать, то и дело, хотя прежде всегда назубок… Театральная косточка как-никак… Для них там, в театре, роль заучивать – привычное дело. А тут он даже перед камерой иной раз реплику пропускал, после которой ему вступать. Все время о чем-то своем… А потом вдруг опять любезность эта напускная, преувеличенная какая-то. Фильм такой был, помню, я как-то смотрела, про пришельца, который к нам с другой планеты попал. Одет вроде как человек, а вот что к чему и как вести себя, не знает. Чудной такой фильм… Французский, кажется. Вы не смотрели?
В общем, Арнольд, он очень изменился, да и Шрамм тоже. Тот вдруг молчуном стал. Никаких тебе больше шуточек, вообще ничего. На него это было совсем не похоже. Хоть и говорят, что комики в обычной жизни самые мрачные люди на свете… Но Шрамм… Шрамм не такой, этот даже сам себе на ночь анекдот расскажет, лишь бы утром было чему посмеяться. Настоящий весельчак. Я даже спросила его, уж не болен ли он, часом, и ответ его до сих пор помню: «Разве все мы не больны? – Так и сказал. – Разве все мы…?»
Потом уже, когда все почти кончилось… Вот тогда он мне признался, из-за чего так скис. На одной из пирушек, где он вместе с бонзами этими пил-гулял, он как-то случайно… В клозете… Разговор подслушал. Какие-то большие шишки, вроде как генерал и еще кто-то. О войне говорили, как оно там на самом деле. И что с ними обоими будет, когда русские… И Шрамм сразу возомнил, что ему-то уж точно Сибирь светит. Потому как он в нескольких этих фильмах – ну, сами знаете, «ура» и «да здравствует» – тоже засветился. И с того дня только об одном мечтал: где угодно оказаться, только не в Берлине.
И со съемками мы опаздывали. Вообще из графика выбились. И это у Сервациуса. По части дисциплины Сервациус вообще был зверь. И пунктуален до невозможности. Все всегда по минутам расписано. А тут вдруг, если что срывалось… Раньше не дай бог ему под горячую руку попасться, а тут… Сидит просто в своем режиссерском кресле, сигарету покуривает.
[Пауза.]
Вот молодец, хороший мальчик. Научились все-таки для дамы спичку зажигать.
Я-то сама еще долго сообразить не могла, что вообще происходит. Правда, я и на студии была без году неделя всего, новенькая еще… Сперва думала: ну, не ладится у них, вдохновения нет. Творческие натуры, одно слово. А на самом-то деле у них просто от страха полные штаны… И в голове только одно: куда угодно, только прочь из Берлина. Что ж, их можно понять. Хочешь дать деру, а даже заикнуться не можешь…
Есть такой фильм… «Под мостами» [28], видели? Ну, как они на барже…? Браво, господин ученый. Садитесь, пять. Об этих съемках на студии много разговоров было… Им то и дело переснимать приходилось. По сути, всю работу заново. Стыки не совпадали. Там же всё на фоне Берлина, а в панораме города после каждой бомбежки новые дыры. Берлин, империя торговли! А тут – был торговый дом, и нет его! И другой рядом – был, и нету.
[Смеется. Кашляет.]
Чертов кашель.
Единственная, кто вообще вида не подавал, – это Мария Маар. Та свое дело знала, как круглая отличница. Она, кажется, и правда все еще в окончательную победу… И даже в «Вохеншау» [29] снялась в роли отважной немки, жертвы бомбардировок. Хотя на самом деле ничего подобного… Чистая показуха. После съемок ее, разумеется, на лимузине тут же домой отвезли. Вилла на берегу Грибницзее. И сразу, конечно, горячую ванну приняла. На развалинах-то пылища. Она сама нам рассказывала. С гордостью… У нее даже в мыслях не было, до чего это некрасиво… «Мой вклад в укрепление боевого духа» – так и сказала.
Да нет, не сплетни. Вы вон целыми днями в архивах торчите. Поищите. «Вохеншау» наверняка где-нибудь найдется.
Запись по фильму: Дойче Вохеншау, выпуск № 736
(Октябрь 1944, сюжет 3)
Панорамирование городской улицы со следами бомбардировки. Пафосная музыка.
Диктор (за кадром): В результате трусливых террористических налетов англо-американских воздушных бандитов подверглось разрушению и здание, в котором проживает сегодня известная киноактриса Мария Маар.
Крупным планом плакат: Фронт и тыл едины – борьба до победного конца!
Диктор: Свой собственный дом популярная актриса предоставила под санаторий для раненых солдат-фронтовиков.
Мария Маар и репортер на фоне плаката: «Решимость! Боевой дух! Уверенность в победе!»
Репортер: Госпожа Маар, что вы чувствуете, стоя перед этими руинами?
Мария Маар: Я испытываю ярость. Да, ярость, но и твердость духа! Решимость! Они могут сокрушить наши стены, но наши сердца – никогда!
Репортер: Вам ведь нанесен немалый ущерб. Вас это не огорчает?
Мария Маар: Я всего-навсего киноактриса, но я осознаю свой долг перед нашими героями, сражающимися на передовой. При мысли о них стыдно сетовать на какие-то лишения.
Диктор: Мысли и чувства Марии Маар разделяют миллионы мужчин и женщин во всех концах нашей родины.
Музыка усиливается [30].
Интервью с Тицианой Адам
(29 августа 1986 / Продолжение)
Все они хотели из Берлина смыться. Только хотеть – одно дело, а право иметь – совсем другое. УФА шла тогда по разряду важнейших военно-стратегических предприятий… Что, не знали? Да если кого с утра на рабочем месте не было… Теоретически могли и саботаж припаять… Чушь, конечно… Ну, все это, насчет военно-стратегического производства. В Бабельсберге как-никак фильмы делали, не самоходные орудия. От удачного крупного плана вражеские самолеты с неба не падают.
Вы вообще патриот? В смысле: как американец вы патриот? Ну, чтобы все как полагается: с пением гимна, руку на сердце и все такое?
Вам-то, янки, хорошо. Кто войну выиграл, тому потом не надо…
Да ладно, ладно, рассказываю дальше.
Три раза?.. Или четыре? Точно не помню. Словом, мы уже несколько раз прерывали съемки из-за воздушной тревоги… Все бросали как есть и ползли в бомбоубежище. Где уксусом воняло страшно.
Да, уксусом. В углу две здоровенные такие бутыли стояли, в соломенной оплетке. Потому что раньше этот подвал к столовой относился, вроде склада, ну, они и забыли… Или слишком тяжелые оказались эти бутыли, не знаю… Там до того странно все выглядело, в этом подвале. Да нет, не из-за воздушной тревоги, к ней-то за это время… Человек, он ко всему привыкает, это скотина к скотобою никак не привыкнет. Тут другое: понимаете, актеры всё еще в костюмах… Только представьте себе: сидят друг против дружки, как курицы на насесте, все вперемешку, тут вам и техники в синих комбинезонах, а среди них тут же и эта Маар в своем платье расфуфыренном или Шрамм в мундире с серебряными галунами. Чудно, одним словом.
Вот там, внизу, кто-то однажды и сказал… Может, даже и сам Сервациус, но я не поручусь, не уверена уже. Хотя нет, наверно, это все-таки Сервациус был… «Если сейчас на студию бомба упадет, – так он сказал, – мы на Средиземном море картину доснимем». Прозвучало вроде как шутка, но думал-то он, сдается мне, вполне всерьез. Разумеется, не про Средиземное море. Но по-моему, он уже тогда на Альпы нацелился.
Только вот бомба на студию всё не… Видно, не такой уж важный мы были военно-стратегический объект. Но, может, как раз в тот день там, в бомбоубежище, кого-то и осенило… Очень даже может быть… Что для пожара бомба не требуется.
На студии, да. Не то чтобы все дотла, нет, но снимать было уже невозможно. Это и было причиной, почему мы…
Откуда мне помнить дату? Я вам что, календарь? Сами уж как-нибудь разыщите.
В тот день Вернеру на переосвидетельствование надо было явиться. Это я точно помню. Он, конечно, хорохорился, пытался делать вид, что все это, мол, пустая формальность… Но на самом деле дрейфил сильно. Женщины такое чувствуют. До ужаса дрейфил.
Дневник Вернера Вагенкнехта
(3 ноября 1944)
Сегодня я повстречался с ангелом. В классной комнате, где пахло точно так же, как тогда, в гимназии в Фюрстенвальде. Мелом, пропотевшей одеждой и страхом. Но это было настоящее чудо. Был бы в Лурде, свечку бы поставил.
До этого я больше часа нагишом простоял в очереди в школьном коридоре, созерцая унылые ягодицы впередистоящего. (Унылые? Почему нет? Иногда неправильное словцо – самое точное.) Они построили нас в шеренгу по одному и приказали ждать, сняв с себя все, кроме носок и ботинок. Больше часа. Более чем достаточно времени, чтобы поразмыслить о точности эпитетов. Унылые ягодицы, да, бледные и усталые. Покорные. Ягодицы, давно оставившие надежду хоть когда-нибудь ощутить на себе туго сидящие брюки. Так и представляю медленный проход камеры вдоль нашего строя, без лиц, на уровне пояса, от задницы к заднице. Под «Марш добровольцев» на звуковой дорожке. И никакого текста, все ясно без слов.
Голый живот за голой задницей, ни малейшего смысла в этом нашем построении не было, равно как и в строжайшем приказе ни под каким предлогом из строя не выходить. Рявканье команд исключительно ради рявканья. Переговариваться, правда, нам не запретили, но когда не видишь собеседника в лицо, разговоры быстро умолкают. (Вот и еще одна формулировочка: в Германии созданы все условия, чтобы не смотреть друг другу в глаза.)
Несмотря на принудительный нудизм, мы не мерзли. В коридоре, наоборот, явно перетоплено. Откуда у них столько угля? Все мысли о такой вот ерунде. Через какой-нибудь час тебя, быть может, в солдатики забреют или на трудовую повинность упекут, а ты вон над чем голову ломаешь. К примеру, почему непременно нужно ждать стоя, когда вот же, вдоль всей стенки, лавки имеются? И никто не осмелится даже вопрос такой задать! Достаточно на физиономии этих горлопанов взглянуть, чтобы сразу понять: бесполезно спрашивать. Можно подумать, разреши нам на эти лавки присесть – небо обрушится!
Долдоны, которые там верховодят, все как один щеголяют почти утрированной военной выправкой. Норовят припрятать за ней то ли стариковские немощи, то ли собственное ловкачество, обеспечившее им теплое тыловое местечко. Особенно один усердствовал, старикан-фельдфебель, вот уж для кого привычка орать поистине стала второй натурой. (В качестве персонажа для романа он совершенно непригоден, это не человек, а ходячая карикатура на самого себя.) Когда он, пыжась от сознания собственной важности, – казалось, мундир вот-вот лопнет – надутым индюком прохаживался вдоль нашей голой шеренги, даже по запаху можно было учуять, насколько он упивается своей властью над нами. Над сотней мужчин среднего возраста – и ведь каждый день, надо полагать, ему поставляется новая партия, – над сотней служащих, ремесленников, научных работников, и все мы вынуждены безропотно сносить любые его самодурства. Пугливо опускать глаза, когда он облезлым фанфароном проходит мимо. И я тоже. Словно у всех нас совесть нечиста. Вместе с исподним у нас отобрали и собственное достоинство. Для чего, наверно, все и затевалось.
«Вам надлежит явиться» – написано в повестке. «Для переосвидетельствования» – написано в повестке. «В случае неявки» – написано в повестке.
А ведь Кляйнпетер твердо мне обещал: он по своим каналам «окончательно», «раз и навсегда» «утряс вопрос» о моем освобождении от военной службы. Значит, не сработало. Или он мной пожертвовал. Тот ночной звонок у Тити может означать, что меня решено взять в оборот. И возможно, Кляйнпетер, у которого повсюду «свои каналы», прослышав об этом, тут же надумал от меня избавиться. Ибо, спровадив на передовую меня, себя он из-под огня выведет. Не хочу про него такое думать, но теперь уже и Кляйнпетеру приходится прикидывать, где он проведет эти последние месяцы. А их, конечно, каждый мечтает все-таки провести в тылу.
Мужчина передо мной – его задницу я изучил во всех подробностях, зато о лице не имею ни малейшего представления – переминается с ноги на ногу. Наверно, в клозет хочет, а попроситься боязно. Или просто не привык так долго стоять.
Всё, всё надо запоминать. Потом когда-нибудь пригодится.
Если, конечно, еще жив буду.
Если когда-нибудь и в самом деле эту историю напишу, у него на заднице будет прыщ. Так убедительнее, и запоминается лучше.
Слева или справа?
Это надо же, чем голова занята! Надлежащим размещением прыща на заднице!
Однажды, когда я подряд две бесценные сигареты искурил только ради того, чтобы подобрать точный эпитет для авторской ремарки, Тити спросила:
– Неужели так важно, напишешь ты это так или чуточку иначе?
Да, Тити. Ничего важнее на свете нет.
Там, где коридор поворачивает, они, это просто курам на смех, даже барьерчик соорудили, с откидной планкой, и к барьеру, конечно же, аж целого обер-ефрейтора отрядили, специально, чтобы планку поднимать всякий раз, когда следующего вызывают. Еще одно донельзя ответственное боевое задание.
Голые мужчины по одному проходили в эти врата («оставь надежду всяк сюда входящий»), исчезали за поворотом, дабы уже не вернуться. Очевидно, выслушав приговор, они другим путем направлялись в полуподвал, в школьный спортзал, где им дозволено было снова принять цивильный человеческий облик.
Наконец наступила минута, когда передо мной оставалась только одна, до боли знакомая унылая задница, а потом настал и мой черед.
Я ожидал увидеть что-то вроде кабинета, но оказался в школьном классе. Впереди, на возвышении, за учительским столом, в полной форме сидел капитан медицинской службы. Мой ангел. Рядом с его помостом, можно сказать, у него в ногах, сидела молоденькая девица, вольнонаемная стажерка. За небольшим столиком с пишущей машинкой. Неужели для столь важного дела у них мужчины не нашлось? Или ее специально сюда посадили, чтобы сделать для голых военнообязанных мужчин всю эту процедуру еще унизительней? А что, с них станется.
Девица даже хорошенькая. Вернее, была бы хорошенькой, если бы не сплела волосы в косы, завязав их тяжелым тугим узлом. На достославный исконно германский манер, а-ля Шольц-Клинк [31].
– Фамилия?
– Вагенкнехт.
– Имя?
– Вернер.
В сценарии я бы сейчас написал: «Монтаж по контрасту. Переодетый офицером врач, оторвавшись от бумаг, внезапно вскидывает голову».
– Место работы?
– В настоящее время безработный.
Тук-тук-тук. Очевидно, машинистка отстукала три пропуска.
Продолжительная пауза. Затем:
– Будьте добры, госпожа Штайнакер, все-таки попытайтесь где-нибудь раздобыть для меня чашечку кофе. Как можно крепче. А то глаза уже слипаются.
Девица с узлом на голове скроила обиженную гримаску. Наверно, из-за того, что врач обратился к ней по имени, а не по должности. Чего ради тогда она добровольно сюда записывалась, спрашивается? Но все-таки вышла.
– Теперь по-быстрому, – сказал капитан. Сказал ангел. – Писатель Вагенкнехт – это вы?
– Так точно! – ответил я. Нет, пролаял: – Так точно!
– Оставьте эту солдафонскую дребедень, – сказал он. – Положение и так достаточно дурацкое, я в мундире, вы в чем мать родила. «Стальная душа» – это ведь вы написали?
– Вы читали книгу? – Кажется, я даже заикаться начал.
– Раньше, – буркнул он и сделал какую-то пометку в бумагах. На фоне классной доски ни дать ни взять учитель, что-то записавший в классный журнал. – Когда-то ваша книга стояла на полке у меня в библиотеке. Надеюсь, когда-нибудь снова будет там стоять. У вас жалобы на тянущие боли ниже пупка, – сообщил ангел. – Спазмы. С нерегулярными промежутками кал черного цвета, это кровь в стуле. Характерная симптоматика для язвы желудка. Есть риск внезапного обострения в условиях боевых действий. Негоден.
Чудо. Даже не знаю, что невероятней. Что у меня нашелся еще один читатель или что этот читатель, быть может, спас мне жизнь?
Я хотел было поблагодарить, но он и слова не дал мне сказать.
– У вас будет еще одно переосвидетельствование, – сказал он. – А за ним еще одно. Большинство моих коллег литературой не интересуется. Так что лучше бы вам не находиться в городе. Желаю удачи, господин Вагенкнехт. – И тут же, не переводя дыхания, но совсем другим голосом, заорал: – Да проваливайте же, черт возьми! Вы мне прием задерживаете! Присылают доходяг, понимаешь, а мне потом отвечать!
Это вольнонаемная девица вернулась.