355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Север Гансовский » ...И медные трубы » Текст книги (страница 2)
...И медные трубы
  • Текст добавлен: 4 декабря 2017, 13:00

Текст книги "...И медные трубы"


Автор книги: Север Гансовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Барон шагал скоро, задерживался в местах неожиданных, стрелял вопросами:

– Чьей кисти портрет?

– Эта дверь куда?

В буфетной подергал замок на железном ящике, где заперт сахар (как ни наказывай дворовых, все равно, пся крев, будут лазить). Обвел взглядом полки с дорогой посудой.

“Ямбургского завода бесцветного стекла кубков…

Глазурованного фарфору ножей да вилок…”

Барон глазами по сторонам. Слушал невнимательно. Крестьян отпустивши, пообедал быстро, велел заложить коляску. Пока запрягали, направился во флигель, где людская и дворовых квартиры. Не понравилось. Стены замараны, закопчены, на немытых полах солома, тряпье. Спросил, по скольку семей в одной комнате.

Из этого флигеля выйдя, показал на дверь в подвал-арестантскую. За всякие провинности тут содержалось наказанных человек десять. Одни на короткой цепи к стене прикованы, иные в колодках, с рогатками на шее. Когда подходил новый барин, изнутри гам, но как замок звякнул, умолкли. Сидят в темноте, только глаза белеются.

Управляющий объяснять:

– Этот спор затеял со старостой. Не из дворни, ваше сиятельство, пахотный. Неслух. Волком глядит.

Барон знаком остановил его. Поднял взор в низкий потолок.

– Всех освободить! Рогатки, колодки сжечь.

Просто у барона все решалось. Прибежал, глянул да тут же, недосмотрев, недослушав: так-то и так-то. От этой легкости Аудерский стал понемногу приходить в чувство. У Смаилова он управительствовал не у первого, встречал уже ту манеру – лишь бы сказать.

Пошли к правому флигелю, в коем окна изнутри заделаны решетками. Князев дворецкий вынул связку ключей.

– Для барского удовольствия. – Управляющий осклабился. – Князь большие любители были.

Первая дверь, скрипя, отворилась. Внутри на грязном полу соломой набитый мешок комом, в углу ушат. Окно заперто, дух тяжелый, кислый. И молодая женщина, статная, в измятом сарафане. Брови двумя дугами нахмурены, губы закушенные, большие глаза на белом лице горят испугом, гневом. Волосы – каштановая река с плеч. Руками прикрыла высокую грудь, защищаясь как бы.

Барон, вдруг покрасневший, опустил взгляд.

Стали открывать другие двери. В коридор выходили женщины, девушки, девочки даже. По одной, по две из комнаты, из иных по три. Бледные, нездоровые лица, все в одинаковых сарафанах, и каждая по-своему хороша. Выйти вышли, на барина нового пялятся, слово сказать боятся. Одна за другую прячется.

Калымский, искоса на управляющего глянув.

– И ты сюда захаживаешь?

– Как можно, ваше сиятельство? Этого мы не смеем. Наше дело их содержать по барской воле.

Но из первой комнаты высоким голосом:

– Врешь, душегуб! Ходишь!

И сразу прорвало. Плач, крики.

– И приказчики ходют, и конюший!.. Лизавета, скажи барину, скажи!

– Батюшка-барин, помилуй! Воды нет, в грязе живем.

– По месяцу не выпускают! В церкве сколько не были!

Калымский поднял руку.

– Идите все по домам. – Повернулся к управляющему: – Решетки из окон выломать!

Ехали в село, солнце уже садилось за полем.

– Овсы здесь для собак сеем, – управляющий объяснил. – Князевой псовой охоты на всю губернию лучше не было.

– Сколько собак?

– Восемь сот, ваше сиятельство. Овса идет на прокорм с лишком две тысячи четвертей всякий день.

Миновали за полем порядочный дом с башенкой, высокими воротами. Село раскинулось над речкой – поверху, вкруг церкви, избы крепкие, дранкой крыты, у берега же одна солома серая.

Барон соскочил с коляски возле первой хижины. Столичный ловкий кучер тут же и осадил коней. С главной улицы, сверху, староста с десятскими бегом – ожидали с хлебом-солью.

Двор неприбранный. Изба покосилась, стена плахами подперта. Из сарая пегая кляча робко-робко глянула, переступила смущенно – под тонкой, продырявленной оводами кожей мослы горбом.

Вошли. Печь по-черному топлена, смрад. Потолок в копоти. На нескребанном столе пареная репа. Хозяин, хозяйка да ребятишек орава за ужином. Тощие все, мелкие. Ни говору, ни гама, только Мухи гудят. Увидели барина в белом, шитом золотом камзоле. Детвора во все стороны с плачем, баба упала лбом в пол, мужик стал, глаза вытаращил. Только руки крупные, лапа расшлепанная, а сам ледащий, низенький, образ усталый, осунувшийся – не поймешь, как эдакий с сохой-то управится.

На дворе топот вразнобой – староста с десятскими подоспел.

– Сколько детей? – барон спрашивает.

Молчит мужичонко. Одеревенел. Староста тогда, дыхание укорачивая, от дверей шаг.

– Кабы не мерли, до двух дюжин, батюшка-барин. Куды они их сеют?

Мужик потупился. И все ему невдомек барину в ножки поклониться. Стоит пень пнем

– Много бесхлебных?

– Государь наш, с подсела. Которые еще с Тимофея-полузимника за макуху берутся, а по весне и сосновой мезгой не брезгуют. Сей-то час репку бог послал.

Барон управляющему, выходя:

– Выдашь муки ржаной по мешку, масла конопляного по пять фунтов, солоду на квас по десять.

– Кому?! – Аудерский бегом за барином. – Ваше сиятельство, по этому краю наподряд лежебоки-мошенники…

И тут же понял, что ошибка. Калымский повернулся – в жизни не видел управляющий такой злобы в глазах.

– Обсуждать?.. С барином спорить?!

Две железные руки схватили повыше локтей, сжали, земля вырвалась из-под ног. Со стороны видели, как управителева восьмипудовая фигура поднялась, пролетела, ударила в забор, повалила его. В то же мгновение барон одним прыжком настиг.

– Где твой дом?.. Тот вон? – Схватил Аудерского за отвороты камзола, дернул кверху – треск, и два клока материи остались в пальцах. Перехватил за плечи, поднял опять, бросил в коляску. (Как только рессора выдержала?) На старосту зыкнул: – Садись!

Лихой кучер, ничего более не дожидаючи, лошадей разом вскачь. Барон на сиденье, камердинер на запятки, староста еле успел возле него прицепиться. Галопом вывернули в узком месте меж рекой и двором – народ с дороги кто куда. Рысью в гору напрямик через овсы.

Кучер остановил. Староста на колени сразу.

– Твое? – На башенку барон показывает Аудерскому.

Управитель стать не может. Барон выхватил его из коляски.

– Твой дом?

– Ва… ва… – На губе розовая пена. То ли с испугу великого обкусил, то ли внутренность повредилась.

Калымский подскочил к воротам, ударил ногой. Треск. Щеколду внутри сорвало, две половины поплыли. У сараев гора раковой скорлупы, ее розовые аглицкие свиньи хрупают. На гумне раскрытом стеной стоят высокие аккуратные одонья еще прошлогоднего хлеба, дров поленница – в три зимы не истопишь. Под навесом крыльца баба пухлая в душегрее на кресле спит. Проснувшись, рот раскрыла крикнуть строго, да так и осталась. Из конюшни выбежал раскормленный малый – рожа мятая, заспанная, в волосах солома.

Барон управляющему:

– Подойди сюда. – Ненавистным голосом: – Ну!

Аудерский, согнутый, приблизился.

– Видишь дом?.. Слово еще поперек, по бревнышку разнесу. – В глазах бешеные молнии. – Яма останется. И ты в той яме сгниешь!

Постоял, через раздутые ноздри дыша. Вернулся к лошадям, на коляску ступил, Аудерского подманивает к себе пальцем. И спокойно теперь, холодно:

– Отчеты все, книги сдавать тебе моему эконому для проверки. Завтра после молебна соберешь дворовую прислугу, конюхов, стремянных, доезжачих, псарей, щенятников. Объявишь – псарню, конский завод продаем. Из людей отберешь плотников добрых, колесников, кузнецов, шорников да тех, кто в плотники и протчие хотят и годятся. Которые в пахотные мужики попросятся, тех на пашню вернуть. Завтра же приказчика послать в город, пусть ищет охотников лесу продать.

Уехал. Староста с набежавшими мужиками еле впятером донесли Аудерского в дом. Хрипел, что его, мол, шляхтича, так обижать не след, но, опомнясь, те поносные слова против барина оборвал. Положили на постель, вскинулся – наказанные-то у него не отпущены. Послал сына снимать с цепей, колодки сбивать.

С другой недели лакеев, официантов, псарей, девок разных, коих без счету везде толклось, послали косить, оттого для барщинных два дня урезав. Новый господин одеваться по утрам изволил сам, кушал в большой зале один, вельми скоро и скудно на изумление. Четверти часу не просидит за трапезой, на коня и в поле, в лес. Землю ему раскопают, где скажет, он берет персть глины, песку, смотрит, Вскорости на той глине явились из столицы люди ставить кирпичный завод. За ними стекольного дела знатоки с обожженными лицами, с Урала мужик – по литью мастер, двое немцев – позументщик и часовщик, из Лондона-города англичанин. Всяк ехал со своим инструментом, со скарбом. Англичанин привез страшной тяжести железа, сгрузить барон указал в диванной прямо на штучный пол. Аудерский после своего летания в воздухах, хоть и пополам согнутый, но приехал утром в контору, двое мужиков помогали от коляски. Так, не разгибавшись, начал щелкать на: четах. Из города повезли купленный казенный лес – за аглицким парком над рекой Калымский повелел ставить деревню. На Спас Яблочный обложили на три венца полста изб.

Интересовались бароном соседи из мелкопоместных. Останавливалась перед террасой неуклюжая карета, дородный помещик ждал, что подбегут лакеи, откроют дверцу. Не дождавшись, выходил сам, озирался недоуменно. Без уверенности: ступал на широкую лестницу. Наверху дворецкий двухаршинного роста. На зеленом, серебром шитом кафтане пуговицы с бароновым гербом, в руке трость с набалдашником слоновой кости. Не сбоку у дверей стоит, чтобы гостя пропустить с поклоном, а посередке. Глаза оловянные выпучены.

Приехавший набирался куражу, закидывал голову, выпячивал пузо.

– Доложи-ка, любезный, барину, что гвардии отставной порутчик…

– Их сиятельства, барона, в дому нет.

– Ну так я подожду. Распорядись отпрягать.

– Не приказано.

– Как не приказано?.. Распорядись, говорю! И мне, пожалуй, закусить с дороги.

– Не приказано.

В оловянных глазах пустота. Помещик медлил, мялся.

Перестали с визитами. Роптание, конечно, пошло. Но мнения разные.

– Помилуйте! Обедает с экономом за одним столом. До чего же этак дойдет-то? Дворню всю разогнал. Но это ж дурость – так себя унижать. Дворянин есть подпора престолу – вот чем он занят, в то время как все другие сословия трудятся на одну только собственную пользу. За то дворянину и честь, за то прислугой окружен.

– Однако матушкой-государыней сказано: “От пашен не отлучать!” У иного лакеев сотня, а на тягле одни старики. Оттого и разоряемся.

Были о Калымском в столице слышавшие.

– Нравственности, говорят, самой дурной. Дерзок, силен, росту высокого, через бровь шрам, на подбородке другой. Словом, все качества, душевные и телесные, составляющие скорее разбойника, чем барона.

– Заметьте, сударь, Между тем, что государыней принят, обласкан. Жалована табакерка с их величества портретом.

У Калымского же стали ладить пильную мельницу. Уральский мастер с подручными свозят болотную руду – нашел-таки ее барон, – плавильную печь кладут; стекольщики амбар получили, тоже там маракуют. Артель определена уголь жечь для всяких надобностей, мастер-позументщик поставил стан проволоку тянуть, второй немец стекла шлифует.

На полях же страда. Пойменного лугу в имении пять тысяч десятин. Побольше половины сметали в стога, барон велел рыть ямы, хоронить туда сырую еще, не сушеную траву. Зачем – никому не ведомо. Ржи в тот год поспели ранние, за покосом сразу и жнитво. Яровые догоняют, а тут овсы убирать и сеять пора. У непривычных дворовых на вечерней заре всякая жилка ноет. Тягловые мужики, правда, вздохнули – помилуй бог, два-то дня прибавлено для своего надела!

А нового господина боялись все.

Главное – укрытия от него никакого. Всем пренебрег: охотой, карточной забавой, иным каким ни то барским гулянием. Оттого может сам персоной во всякий час на всяком месте негаданно быть. Выскочит из лесу с Федором, камердинером, коня осадит. Мужик и мигнуть не успел, барина слоено ветром из седла выхватило, перенесло, и вот он уже рядом. Лик тверд, будто из камня тесанный. Нагнулся, в борозду руку запустил: “Мелка пахота! Землю царапаешь только”. Взглянет, как гвоздем пробьет. В тот же миг опять на коня, и сгинули двое.

А если б гневен? При его-то страшной силище.

– Ты почему здесь?

Калымский поднял подсвечник. Сам в халате после умывания. Готовый сбросить его, свалиться на кровать.

В темноте тонули дальние углы спальни. На открытой постели сидела Лизавета. Поднялась, как он вошел.

Шагнул ближе. С того дня, когда впервые увидел девушку в комнате флигеля, думал о ней, не переставая. Встречал дважды. Первый раз – сгребающей сено на покосе. Не в лицо узнал – платок ниже бровей, – а по гордой повадке. Он собирался поблизости брать грунт на пробу, но, испуганный ее присутствием, ускакал. И еще было – на покосе же, когда проезжал мимо и остановился глянуть, верно ли заделывают силосную яму. Тут вовсе не увидел сначала. Догадался, что рядом, только по странному напряжению сердца, по тому, что со знойной, пыльной, помутнелой суши июньского вечера вдруг сдернулась пленочка, все сделалось ярче, цветнее. Как соскочил, спины вокруг согнулись. Он огляделся, ища, не ошибся ли в своем чувстве. Она в двух шагах от него тоже склонила голову. Опять Калымский смешался, подбежавшему сотскому ничего не сказал. Его даже злило. За последний год выработал холодную, спокойную уверенность в себе. И вдруг этот трепет, пересохший рот. Федор, уже вовсю хороводившийся с крестьянскими двужильными девками, рассказал о ней. Четырнадцати лет была за красоту отобрана князем у мелкопоместного дворянина. Одинока. В селе среди дворни никого близких.

Теперь стояла рядом. Освещенное живым движущимся огнем, лицо розовело, темные ресницы строго опущены.

Калымский слышал в висках удары своего сердца. Мелькнула невероятная мысль – может быть, и прав сумасшедший натурфилософ двадцатого века в Америке, выступивший с теорией, будто женщины и мужчины происходят от разных животных. Ведь нельзя же действительно, чтобы вот эти губы, плечи, грудь – все столь желанное, окончательно совершенное – природа кроила из той же обыденности, что и мужскую грубую плоть.

Охрипший вдруг, повторил:

– Ты начто пришла?

Она, глядя вниз и в сторону, сказала:

– Наше дело господам угождать.

Потупилась – мол, воля твоя, барин, меня не спрашивай, как хочешь поступай.

Струйка горячего воска пролилась Калымскому на пальцы. Он выпрямил подсвечник.

– Мне подневольной любви не надо.

Вспыхнула, повернулась, ушла в темноту. Там легкий скрип.

Помедлив, бросился за ней. Неверный, колеблющийся свет выхватил очертания двери, обитой, как и стены, цветным ситцем. Открыл рывком. Маленькая комнатка вся в иконах (вспомнилось – управляющий говорил, что возле спальни образная). Лестница вниз.

Вернулся в спальню. Задумчиво поставил подсвечник на столик у постели. Вдруг схватился за горло обеими руками.

– Умру!

Вдохнул судорожно. Больше двух лет пришлось поститься в безлюдных эпохах, год сдерживал себя в Сибири и потом в Петербурге – тут уж от совести, от почти религиозной жажды стать наконец безупречным. Отверг авансы развязных придворных красавиц – больно у них все было просто: пройти в соседний покой, вернуться.

И вот нахлынуло.

Открыл высокую раму окна. Томительный, душный запах цветущего шиповника тянул из сада. Образ Лизаветы еще витал здесь, в комнате. Замотал головой – как можно было отпустить?.. А не отпускать?.. Уподобиться окружающей своре гаремщиков?

Однако ночь! Вот эта. Как ее переживешь?

Почти машинально скинул халат, туфли. Взял в шкафу темное полукафтанье. Перегнулся через подоконник.

Всходила луна. Цветник перед домом сиял чуть мертвенным серебром, глубокую черноту держали аллеи.

Мягко спрыгнул в засыревшую теплым вечерним паром траву. Шагом мимо фонтана, бегом к главным воротам. Старичок-сторож дремлет у полосатой будки. Лунный блик облил, загибаясь, штабель кирпича, приготовленного класть ограду.

Пахнуло полынью и сжатой рожью. Шлях, белея, уходил к лесу, мягкая пыль сжималась под ногой.

Дальше, дальше от Лизаветы! От темных бровей, от пахнущего свежестью и сеном тела ее. Бежать до изнеможения, усталостью подавить страсть.

Версты оставались позади за верстами, дыхание наладилось. Свернул в поле, пробился сквозь молодую дубовую рощу, опять на шлях. Давно уж не бегал так. Мерный ритм успокаивал. Какие-то миги начал ощущать себя снова тем Стваном, который один на целую планету шагает ночами по отмелям, плывет в океане, словно водоросль, свободный, простой…

Проселок втек в деревню – ни огонька, ни звука. Промчался по ней, и только вдогонку, когда уже был за околицей, залаяли и стихли собаки. Река, брод. Луна уже стояла высоко, в светлом круге возле нее меркли звезды. Опять деревня. Поднялся на холм, вдали что-то мерцало. Даже остановился – так странен был этот свет среди холодных полей, уснувших деревень. Своя усадьба была уже далеко, направление к ней знал только по звездам. Постоял. Вдруг обрывком донеслась музыка. Пошел через лесок. Высокая оштукатуренная стена преградила путь. Подпрыгнул, взобрался. Сквозь деревья и кустарник – освещенные окна белого здания.

Держась в тени, стал подходить. Торжественные спокойные звуки менуэта. Открылась площадь широкого двора, вся заставленная каретами. Там и здесь кучками прислуга – лакеи, кучера. Гомон, смех.

Пошагал в обход двора. Могучая липа возле стены здания. Забрался на нее. Теперь растворенное окно в танцевальный зал было рядом, оттуда полыхнуло жаром. Сотни свечей в люстрах, оркестр на хорах. Мужчины в камзолах, в английских фраках с короткими фалдами. Женщины в кринолинах, у каждой веер в руке. Красные, разгоряченные лица, парики, напудренные, высоко взбитые волосы. Даму в черных брабантских кружевах вел в первой паре полный брюнет – орденская лента со звездой на бедре. С такой старательной важностью выделывали танцоры па менуэта, что на миг Ствану, скорчившемуся в ветвях, даже смешно стало. Надо же, вполне взрослые и даже пожилые люди медленно то сходятся парами, то расходятся, кланяются друг другу, разводя руки, кавалер кружит даму, шаг вперед, шаг назад, все так серьезно, будто заняты важным, даже государственно нужным делом. Танцуют и будут танцевать весь вечер, даже далеко в ночь, подкрепляя себя у буфетов. А разойдутся в отведенные им покои с чувством исполненного высокого долга.

Спрыгнул.

Перед фасадом здания раскинулся регулярный парк – фонтан и статуй полукругом, посыпанные песком аллеи, вазоны, мраморные бюсты.

Шепот на скамьях. Из беседки звук поцелуя.

Вышел к большому пруду. Каменные ступени спускались к воде. Рядом боскет, там шорох.

– Позвольте вас обнять.

– А вот и не позволю! Мне маменька наказывала пока не допускать такие вольности.

Поспешно шагнул прочь, натолкнулся за деревом на двух обнявшихся.

Дальняя музыка стихла.

От дворца по главной аллее бежала толпа, впереди полный мужчина с орденской лентой. Он остановился в двух шагах от Ствана.

Восклицания, смех, крики: “Тише!.. Тише!”

Стихли. Полный брюнет огляделся, взмахнул белым платочком.

Тотчас где-то поблизости грянула пушка, громко вступил оркестр, спрятанный в кустах. За прудом в небо поднялись сияющие, сыплющие искры колеса фейерверка. По пруду будто сам собой плыл помост, весь в цветах, несколько обнаженных мужиков и молодых баб на нем в принужденных позах – аллегория.

– Божественно!..

Над самой головой Ствана по натянутому шнуру скользнул огонь, зажигались масляные фонари. Стван вдруг оказался на свету – странная фигура в разорванном кафтане, взъерошенный, мокрый, босой.

Поблизости стоявшая дама в кружевах отшатнулась в ужасе.

Полный брюнет брезгливо отступил.

– Кто таков?.. Эй, слуги!

Двое дюжих, тотчас откуда-то взявшихся, кинулись к нему.

Знакомым путем по аллее и вокруг двора Стван наддал так, что преследователи будто на месте остались стоять. Перелез через стену, и стало смешно – в этом веке ни пешему, ни конному с собаками его не догнать. Может вот так покрывать ночами десятки верст, добираться куда хочется и возвращаться. Знать про всех, разгадывать тайны, наказывать жестокого, мстить за поруганных. И все ведь воля, жесточайшая работа над собой, тренировка, то, что переплыл кембрийский океан, что в мелу – в меловом периоде – за год пробежал около двадцати тысяч километров, добился такого владения телом, что ни вулкан, ни чудища-динозавры уже не пугали.

Усмехнулся, одернув себя. Не нужны ему помещичьи тайны, на важное времени не хватает.

Опять в полной тишине оставались позади немые, будто вымершие селения. Черные завалившиеся избы, там вповалку согнутый сохою, поротый мужик с гудящими от усталости руками-крючьями, баба с выражением вечного испуга на лице, кривоногие сопливые ребятишки. На сто, на триста таких деревень – дворец, парк со статуями, музыка Монтеверди, резвящееся, танцующее барство. Эх, Русь! Сколько же этому еще быть, сколько еще тянуться заленившейся истории через рабскую безнадежность?

Истаивала ночь. В предрассветных сумерках сдвоился контур берез. На травах холодок стягивал водную пыль тумана в крупные капли. Нога, сбивая их, оставляла на лугу след-дорожку. За спиной верст пятьдесят. Ствана уже шатало.

Август прокатился.

Началась молотьба, скотину выгоняли на поля. В новых избах за английским садом настилали полы, навешивали двери. Целая деревня поднялась за лето – уже накрыты крыши, а на нижних венцах еще не успели потемнеть белые зарубы Днями тут работало человек до двухсот бывших дворовых. Которые во флигеле двумя-тремя семьями в душной комнате, завидки брали. Слух ходил, будто барин будет в поставленных избах селить купленных в Петербурге людей. Плохо ли так-то – на все готовое?

Управляющий Аудерский разогнулся, но кулаки, привычные у мужиков считать зубы, в ход не пускал. Сидел в конторе, все в имении уже делалось без него. Бабу свою пухлую и толстого же отрока отправил в город. В начале сентября бил челом барину, чтоб отпустить его. Барон отпустил Аудерский просил двадцать подвод для имущества. Дал двадцать. Смотрели из большого зала, как проезжает мимо усадьбы бывший управляющий. Федор прошептал за спиной барина:

– Может, вернуть пяток передних телег, Степан Петрович? Там главная кража.

– Ладно… Пусть едет.

Каждый вечер собирались эконом, Алексей, Федор и сам Калымский. Еще с августа стали звать старосту. Рядили, когда, куда, что и как, чтобы утром давать наказ сотским, десятским от села и от дворни. На стенах княжеского кабинета цветные листы – почвы, посевы, барином рисованные, – и черная доска. Хозяйство было уже не простое поля, скотина, металл лили, стекольное производство шло, немцы-мастера да англичанин тоже своего требовали. Ломать голову приходилось, чтобы все сразу валом валило. На той черной доске барон мелом ставил значки – здесь молотьба, там леса перевозка, тут кирпича. Набиралось, что не тотчас сочтешь. Мелом же Калымский выводил стрелы, соединял значки. Алексей для сотских и десятских писал списки, которые те утром по неграмотности своей должны были крепко затверживать. Не все запоминали, гоняли мальчишек верхами спрашивать: “После стекольной-то куда народ?” Поначалу путаницы было много. На вечерних советах староста первое время только отдувался, всего и вытянуть из него: “Воля твоя, батюшка-барин, а мы уж…” Потом стал в те бароновы стрелы вникать, тыкал корявым пальцем: “А ежели те подводы отсюда…”

Засиживались при свечах долго, а после Колымский со страхом ждал, не скажет ли Федор чего о Лизавете – с таким-то, мол, ходит, от такого-то к ней сваты, собирается под венец. Теперь уже знал, отчего не пошла вон из усадьбы. Нет у нее в деревне никого. Сирота. Купил ее Смаилов на ярмарке в Нижнем с матерью, да та померла. Сейчас Лизавета с дворовыми ходит на поле, а прикармливает старик-повар. Хлеба даст, остаток щей от барского стола нальет.

На первую пятницу октября актер Алексей избы в новой деревне пометил номерами – углем писал. Дворовым было сказано в субботу на рассвете собраться перед террасой. И одиночкам, и семьями.

Собрались. Алексей же вынес шапку, велел от всякой семьи тащить бумажку, бобылям да бобылкам потом наособицу. Бабы завыли, мужики, разом умолкнувшие, переминались: то ли в рекрутчину, то ли в город на ярмарку – слух был, будто указано от всемилостивейшей государыни крепостных продавать только целыми семьями. Толкали один другого – иди, вытаскивай. Староста, правда, ободрял: “Тяни, не боись, худого не будет”. Вытащили сорок девять бумажек. Отворилась парадная дверь, вышел барин, Федор от конюшни как раз подвел двух оседланных жеребцов. Тихо сделалось.

– Всем из флигеля переселяться в новые избы. Скарб свой забрать весь, чтоб ничего не осталось.

Глянул грозно. На коня, и только копыта отстучали за домом. Федор верхом тут же сорвался вслед.

Не сразу-то все и поняли. После только, опомнившись, загомонил народ.

Калымский с Федором проехали сжатыми овсами, стали у знакомой развалюхи. Хозяин молотил во дворе – посконная мокрая рубаха вся в заплатах. Барина увидал, застыл, как в первый раз.

Барон прошелся по двору. В сарае стог ржаной порядочный – дал господь урожаю.

– Как тебя звать?

Баба очнулась.

– Иваном его, батюшка-государь, милостивец наш.

– Изба у тебя плоха, Иван.

Тот потупился. Цеп в руках. Коричневатые крючья-пальцы чуть шевельнулись.

– Изба, говорю, плоха… Он что – немой?

– Все больше молчит, – Федор со стороны.

– Жалую тебя за верную службу новой избой.

– Избу тебе дает барин, – Федор мужику.

Того будто дернуло чуть. Взялся за бороду. Постепенно сморщивалась заветренная кожа у губ. Поднял взгляд, заморгал. Из глубины пробивалось на лик что-то вроде улыбки.

Калымский отвернулся, смигнул набежавшую вдруг на глаз слезу. (Черт, делаюсь сентиментальным!) Шагнул к лошади, тут же у телеги привязанной. Она дернула несуразной головой, пугливо переступила.

– Добрая лошадь. – Успокаивая, погладил по шее, на которой застывшую тусклую шерсть в узоры сбило застывшим потом. – Овсеца бы ей дал когда. – Нахмурил брови, скрывая смущенье…

В воскресенье святили избы, служили молебен. Тем же днем Алексей, как белый ангел, развел дворовых – кому куда жребий пал. Поначалу и ступить-то робели на светлые струганые полы. На закате девки, негаданно сойдясь у околицы, заиграли песню – давно такого не было.

И в воскресенье пришла она.

Уже ночью Калымский поднялся в спальню, увидел на фоне окна темный силуэт. Жаром прокатило по груди, весь ослабел. Стараясь показать, что спокоен, придавил участившееся дыхание. Считал, надо быть собранным, – только так завоюет ее.

– Лизавета?

Она резко повернулась.

– Барин, дозволь, руки на себя наложу? Знал бы ты, что они со мной делали! Князю не покорствовала, так лакеи тащат. Какой только издевки не было. Всякому отдавали, кто хотел – старому, грязному. – Зарыдала, закрыв лицо рукавом. – Мне одна дорога – в омут.

Вся его стратегия рухнула. Бросился к ней.

– Лиза, что ты? Любимая!..

Судорожно всхлипывая, она вытирала слезы.

– Бога боялась. А то бы давно уж. Прикажи, наложу руки.

Упал на колени, схватил подол сарафана, стал целовать.

– Да что ты, радость моя. Это они только сами себя пачкали.

Луна светила в окна, крикнула перелетная птица, ветер качнул верхушки деревьев. Любовь…

Ранним утром смотрел на нее, уснувшую. Прозрачное лицо было неправдоподобно прекрасным. Он ли это с нею? За что ему так? Ну есть ли теперь чего желать от жизни еще?

Она проснулась от взгляда. Поднялись длинные ресницы, глаза делались то темными, то светлыми, голубыми.

– Завтра обвенчаемся.

– Нет! – отодвинулась испуганно.

– Почему?

– Лучше жизни решусь. – Покраснев, надернула к подбородку край простыни. – Тебе нельзя такую. Князевы гости нас всех брали из флигеля, нимф заставляли плясать… И деток у меня не будет – бабка сказывала, которая вытравляла.

– Все равно обвенчаемся.

– Нет, Степан Петрович. Во грехе стану жить с тобой.

Осень несла с берез желтый латунный лист. На сжатых полях табуны всадников, собачьи своры, толпы пешей обслуги от доезжачих до музыкантов и плясунов-песельников – помещичьи охоты гуляли по округе. У Калымского двухсаженную стену протянули от сада до реки в мельнице, окружив ее, повели обратно к правому флигелю. С другой стороны стена подошла к левому. Вышло замкнутое кольцо с одним только входом – через парадные двери. Весь сентябрь внутри грохот, гром. В сад переводили кирпичный завод, построили еще одну оранжерею, клали вторую плавильную печь. В доме позументщик проволоки навил целую комнату, англичанину два крепких мужика крутили, сменяясь, машину, он точил палки железные. От стекольщиков невиданной фигуры бутылей, стекла листового, пузырьков навалили два полных покоя. Из Петербурга навезли в телегах серы, медного купоросу, руд и солей разных – иное клали в большие кадки, иное так, на пол. А потом стихло на усадьбе. Вольных мастеров барин, наградивши, отпустил. В огороженном наглухо доме остались он сам, ближние слуги да девок пяток посмышленее под началом Лизаветы.

В новой деревне бывшие дворовые месячину получили, какой не видывали век. Круп всяких, муки, другого припасу телеги накладывались с верхом. За молоком для детей сказано было приходить на барскую ферму. От такой благодати мешалось в голове. Многие пугались: “Неспроста! Он еще себя окажет”.

И оказал.

Староста обошел село и деревню – велено вести детей осьми да девяти годов барину на смотрение. Зазвенел по избам бабий стон, хватались за своих малых: “Не дам, не пущу! Бога забыл, на что ему дети?” Нашелся бывалый человек, успокаивал:

– Не иначе тиатер станут играть.

– Мальчишек-то зачем?

– Мальчишки – первое дело. Для амуров. Щеки свеклой мажут, крылы прицепляют и на проволоку. Повисят – сымут.

– Долго висеть?

– Ништо – оттерпятся.

Детей собрали к усадьбе. Барон смотрел, выбрал девочек и мальчишек четыре десятка. Их сразу увели в дом, тем же вечером вернули по избам.

На закате у колодцев разговоры:

– Лизавета там командует. Теперь барская барыня.

– И чего делали?

– Мыли… Кашей кормили. С коровьим маслом.

– Ну-у?.. И все?

– Алексей-актер хоровод с ними водил.

– Тогда, выходит, тиатер… А барин?

– Что барин – приходил, поглядел. Яблок рыжих приказал принесть со старой инжереи, давал. Мишку – садовника Василия младшего – гладил по голове.

На третье утро Лизавета с Алексеем рассадили накормленных, умытых малых в большом танцевальном зале за особо сколоченные низкие столы. Над липами парка стояло солнце, его блики рассыпались по стеклам, железкам, что барон заранее приготовил на высоком длинном столе у передней стены под хорами.

Вошел Калымский. Мужицкая ребятня, привычная старших слушать, присмирнела.

Барон раскрыл окно, вернулся на середину зала.

– Дети, вот светит солнце, оно несет нам силу. – Взял круглое стекло. – Можем эту силу поймать.

Наставил стекло на лужицу воды, на столе налитую. Там зажегся яркий кружочек. Зашипело, пошло паром.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю