сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
LITRU.RU - Электронная Библиотека
Название книги: Ночной прибой
Автор(ы): Ясуока Сётаро
Жанр: Современная проза
Адрес книги: http://www.litru.ru/?book=30390&description=1
Аннотация: Сётаро Ясуока – известный японский писатель, член Академии изящных искусств. Оставаясь в русле национальной художественной традиции, он поднимает в своих произведениях темы, близкие современному читателю. Включенные в сборник произведения посвящены жизни страны в военные и послевоенные годы. Главный объект исследования автора – внутренний мир вступающего в жизнь молодого поколения.
---------------------------------------------
Сётаро Ясуока
Ночной прибой
Вставать среди ночи и в одиночку пить сакэ вредно, надо бы поскорее избавиться от этой дурной привычки. Впрочем, такое случается не каждый раз. Стоит, правда, выпить немного с вечера, как я обязательно просыпаюсь ночью. В голову лезут неприятные мысли, на душе тревожно, уже не до сна. Говорят, помогает, если немного перекусить. И заснешь крепко, и голова с утра болеть не будет. Я пробовал, но толку от этого мало, лишь тяжесть в желудке. А утром все равно сосет под ложечкой. Есть же ради того, чтобы уснуть, – дело скучное. В конце концов я привык принимать рюмочку от бессонницы.
Боюсь, кто-нибудь может подумать, что я пьяница, но это не так. От природы я не крепок по части спиртного и позволяю себе такие мизерные дозы, что это нельзя назвать выпивкой. А вскакиваю ночью от кошмарных видений, наверно, потому, что, по сути дела, не люблю сакэ. Сидит во мне какой-то червячок, ненавидящий алкоголь. Выпив рюмку-другую, я засыпаю, а он багровеет от гнева. Этот недремлющий страж трезвенности напоминает мне о гримасе, которая искажала лицо моей матери при виде мужа, являвшегося навеселе. Оба они выходцы из Тоса, поэтому у обоих в роду немало пьющих, но родня отца испокон веков жила в провинции, а на материнскую семью в некоторой степени наложила свой отпечаток городская цивилизация. Во всяком случае, во вкусах, характерах, образе мыслей мои родители существенно расходились. В том числе в отношении к спиртному. В отцовском доме на сакэ смотрели как на воду. Отец познал его вкус, как только его отняли от груди. Хотя надо сказать, что мать довольно долго баловала сына и молоко на его губах еще не обсохло, когда он пошел «в школу. А дед по материнской линии, работавший бухгалтером в редакции газеты – потом управлявший небольшой страховой компанией, – называл сакэ «водой безумия» и проповедовал воздержание от спиртного. Но, по иронии судьбы, сестра моей матери вышла замуж за винокура, а брат спился, так что строгие заветы родителя оказались напрасными. Из всех детей только моя матушка усвоила, что сакэ – грех и зло; наверно, потому, когда я был маленький, она пела мне песенку в духе нравоучений Армии спасения: «Начнет пить человек по капле, а там, глядишь, уж утонул в сакэ».
– Вот, полюбуйся, живая иллюстрация к песне, – не раз говорила она мне, распекая отца за промахи и неудачи, случавшиеся из-за его пристрастия к сакэ.
Вспоминаю пьяные выходки отца – тот мог замертво свалиться в постель, даже не отстегнув саблю, помочиться в сапог или потерять только что полученный орден. Конечно, такое поведение – позор для профессионального военного, однако я ни разу не слышал, чтобы отец совершил какой-нибудь серьезный проступок – надерзил начальству или избил бы кого-нибудь. Отец, случалось, «тонул в сакэ», но не так безнадежно, как полагала мать. Я думаю, что спиртное было противно ее природе. Мать и не скрывала отвращения к алкоголю. Пьяные, естественно, раздражают трезвенников. Особенно несносны они для своих домочадцев. Мать не могла совладать с собой, когда отец заявлялся вдребезги пьяным. Он никогда не буянил, только нес всякий вздор, поэтому, на мой взгляд, не заслуживал строгого порицания, но мать ругала его последними словами:
– Пропащий человек! Смотреть противно! Ну как можно напиваться до такого скотского состояния? Вот уж действительно, для пьяниц нет ничего святого! Негодяй!
Отец, словно не слыша брани, молча смотрит в сторону. Мать растерянно начинает чистить хурму. Ворча, причитая, она разрезает плод на четыре части и пододвигает тарелку к отцу:
– На, съешь! Может, придешь в себя. Да ты скажешь хоть слово?
Отец сидит сгорбившись, по-прежнему устремив взгляд куда-то в пространство, и молчит. По его виду нельзя понять, дремлет он или просто глубоко задумался. Потом, скосив глаза на тарелку, он хватает хурму и начинает есть.
– Вы только посмотрите на эту неуклюжую лапу! И чавкает – вылитая обезьяна.
Помню, я поразился, потому что отец и в самом деле походил на орангутана – тяжелый, блестящий от испарины лоб нависал над жующими челюстями.
– Папочка, ты сердишься?
Отец продолжает безмолвно грызть хурму. В моем детском сердце закипала и жалость к отцу, и стыд за то, что я смеялся над ним.
Такие сцены я наблюдал, конечно, не часто. Когда я был маленьким, отец возвращался домой за полночь. А потом, учась в старших классах, я стал засиживаться за уроками допоздна, но наступили неспокойные времена, и отец почти все время пропадал на службе. Повторяю, я редко оказывался свидетелем пьяных выходок отца, но с ранних лет привык к семейному разладу из-за сакэ. В отсутствие отца мать частенько сетовала на судьбу, и ее причитания остались в памяти, как колыбельная. Теперь, проснувшись после короткого забытья, я чувствую, как червячок, враг сакэ, ползет вдоль позвоночника. Этим я, несомненно, обязан своей матери.
Немного уклонюсь от темы. Несколько лет назад мне пришлось посоветоваться о переводе моего рассказа на английский со студентом-американцем, изучающим японский язык. Рассказ – воспоминание о моих школьных годах – написан разговорным языком, поэтому я представлял его себе несложным для перевода. Там есть такой абзац: «К тому же я был избалованным ребенком. Когда ученики рассаживались за длинным черным столом в столовой, помещавшейся в подвале школы, я первым хватал самую полную тарелку супа. Только здесь я оказывался проворнее остальных». Студент задумался, как перевести выражение «был избалованным ребенком». Я понимал его сомнения. Вообще-то трудно объяснять собственное творение и сказать больше, чем уже написано, да и в английском я преуспел не настолько, как этот молодой американец в японском. Я замолк, и тогда студент продолжил разговор по-японски:
– Как же нам быть с этим выражением? Пожалуй, подойдет «Son loved only by mother» [i] .
Может, он сказал не «сын», а «мальчик» или «ребенок», но в любом случае моя фраза, переведи я ее обратно на японский, обретала совсем иной смысл. «Сын, любимый только матерью». Эти слова были как укол в сердце. Интересно, почему он выбрал этот вариант?
– Чем я руководствовался? – переспросил светловолосый юноша, потирая указательным пальцем кончик носа. На его бледных щеках выступили пятна румянца. – Просто в английском есть такое выражение.
Не знаю, существует ли в английском это выражение, похожее на поговорку, но оно в большей степени соответствует тому, что я подсознательно хотел выразить по-японски. Наверно, и самого студента часто называли «любимым только матерью», подумал я, оставшись один. Действительно, в японском языке нет столь лаконичного и меткого выражения.
Как только начались события в Китае, отца отправили на фронт. С той поры до самого конца долгой войны мы жили с матерью вдвоем. Мы стали семьей фронтовика, и на меня ложилась ответственность главы дома. Мне тогда исполнилось семнадцать, а если считать год в утробе матери, даже восемнадцать. В старые времена самураю в этом возрасте совершали обряд гэмпуку [ii] , и он поступал на службу к своему отцу. Так называемый «китайский инцидент» был агрессивной войной, развязанной Японией, поэтому кадровым военным он открывал перспективу продвижения по службе. Командировки в Китай мало чем отличались от поездок коммивояжеров за границу для захвата рынков. Война в Китае принесла нашей семье благополучие. За участие в боевых операциях отцу полагалась надбавка к жалованью. Мы получали денежное довольствие, с которого к тому же не нужно было платить налогов. Конечно, мы немного волновались, когда отец находился на передовой, хотя, в общем, и штаб, располагавшийся в тылу, мог подвергнуться нападению неприятеля. Время от времени к нам приходил солдат-посыльный. На расспросы об отце он бодро отвечал:
– Так точно. Каждый день изволят напиваться.
Мать горько улыбалась. Наверно, она боялась только того, как бы отец не сгубил себя водкой. Несомненно, известие о том, что отец бросил пить, осчастливило бы ее. Отец не то чтобы избегал людей, но был угрюмого нрава и почти ни с кем не вступал в разговоры. В нашем доме никогда не водилось ни доски для го [iii] , ни сёги [iv] , ни костей для маджонга [v] . Но отец со студенческих лет увлекался стрельбой из лука. Куда бы мы ни переезжали, каким бы тесным ни было наше жилище, он непременно притаскивал в дом сноп соломы для мишени. Кроме того, отец держал всякую живность – собак, голубей, певчих птичек. В его отсутствие они оказывались на нашем попечении, но мы с матерью ленились ухаживать за ними, забывали даже давать корм, поэтому питомцы отца хирели. Словом, все его любимые занятия предполагали уединенность, и он не нуждался в партнерах. Пил отец тоже в одиночку, но, похоже, не прочь был и в компании – если в дом приходил гость, на столе обязательно появлялось сакэ. За рюмкой он мало-помалу втягивался в разговор. Не пей он, на фронте, среди совершенно чужих людей, его ожидало бы полное одиночество.
В чем причина такой отчужденности? Во времена патриархата, когда в отличие от наших дней существовал авторитет главы дома, в любой семье мужчины вели несколько обособленную жизнь. Но с моим отцом дело обстояло несколько иначе.
Ему не шла военная форма. Не лучше он выглядел и в европейском костюме или японском кимоно. Сутулая спина, фуражка, нелепо нахлобученная на массивную голову, потертый портфель, болтавшийся в руке, никак не вязались с привычным образом профессионального военного. Отец не просто мало походил на офицера – от него буквально веяло какой-то унылой подавленностью. Со школьных лет осталось воспоминание, как при встрече с ним у Меня замирало сердце и перехватывало дыхание.
В самом приподнятом настроении я видел отца в тот день, когда он угощал дома молодых офицеров, своих учеников, но даже тогда что-то было не так, и гости шептали мне, малышу: «Что твой папа говорит, а? О чем это он? Странное дело, наш командир такой добрый, а несет околесицу».
Я взглянул на отца – тот сидел один у стола, подперев рукой щеку. Держа у губ чашечку с сакэ, он бормотал себе под нос: «Идиоты… Болваны…»
Мы с матерью тоже не могли понять, о чем он думает и что говорит. Я смутно ощутил, что в душе отца таится загадочная отрешенность от внешнего мира. Еще я подумал, что не хотел бы себе такой печальной участи. Природа, верно, наделила меня материнской кровью, поэтому я был общительным ребенком. В школьные годы отец часто делал мне замечания за столом:
– Будешь так болтать, в голове ничего не останется.
«Ну и пусть. Все лучше, чем походить на тебя», – шептал я про себя.
После отъезда отца в Китай в нашем доме воцарилась атмосфера беспечности и праздности. В семьях гражданских служащих главу дома в шутку называют почтовым голубем, приносящим в клюве жалованье, а нам с матерью деньги каждый месяц аккуратно доставляли из военного ведомства. Отец для нас воплотился в конверт из грубой оберточной бумаги. Что делал он в Китае в то время? Я помню лишь его лицо на стареньком фото, увековечившем отца, смакующего водку на фоне старинного храма. Никто в Японии не подозревал, что тогда в Нанкине совершались массовые убийства и насилия, а в Тайюане китайских солдат умерщвляли ядовитыми газами. Да и если бы я знал, наверно, все равно думал бы, что отец не имеет к этому никакого отношения. В ящике отцовского стола хранилась пачка фотографий. Несколько десятков кадров запечатлели людей, похожих на китайцев, – выколотые глаза, обнаженные тела покрыты экземой. Я всмотрелся в снимки – они последовательно фиксировали, как маленькие точки вырастают, расползаются по всему телу. Можно было предположить, что фотографии сделаны во время одной из операций, скорее всего где-нибудь в Маньчжурии, еще до начала войны в Китае. Мой отец мог быть причастным к этому делу, однако я почему-то соотносил увиденное только с профессией отца, не задумываясь над тем, что именно эти зверства давали нам с матерью ежедневное пропитание. Ведь передо мной были лишь листы фотобумаги, покоившиеся на дне ящика и распространявшие тошнотворный запах плесени и камфарного дерева.
Перед тем как началась война на Тихом океане, отец вернулся в Японию и пробыл на родине почти год. Его послали служить на север Кюсю, и с ним поехала только мать. Я же остался в Токио из-за школы. У меня не сохранилось почти никаких воспоминаний о том приезде отца.
«Отец пристрастился к крепкой китайской водке. Каждый день, видно, прикладывался. Домой приехал – и тут безобразничает», – сердилась мать. Слова ее громыхали, как пустая бутылка из-под авамори [vi] , которую вышвырнули во двор. Честно говоря, уж если кто и безобразничал, так это я. Остался в Токио под предлогом того, чтобы не менять школу, а на самом деле каждый день прогуливал занятия, пропадал у друзей – словом, бездельничал. Почему я так распустился? Наверно, возомнил о себе, оставшись без родительского присмотра. К тому же именно тогда, в двадцать лет, я впервые ощутил, что излишне крепко держусь за материнский подол. Не ведая об английском выражении «сын, любимый только матерью», я чувствовал, что мое существование укладывается в рамки этого определения. Отчаянный протест толкал меня на безрассудные поступки – я старался воспитать в себе «непутевого сына». Я пробовал пить. Сакэ оказалось неприятным на вкус, не поднимало настроения, но я глотал его, чтобы сделаться пьяницей, которых так ненавидела мать. Результаты оказались плачевными. Все мои усилия стать «отпетым» были глупой бравадой избалованного ребенка. Если бы я действительно хотел выйти из роли маменькиного сынка, то должен был стремиться к людям. А я не мог ни отринуть материнскую любовь, ни обрести привязанность к чужим. Бессмысленно растрачивал жизнь, пока не заболел. Я слег, и мать сделалась моей сиделкой. Я вернулся в родительский дом, а отца отправили в действующую армию, куда он и отбыл один, со своим неизменным потертым портфелем.
Жизнь вошла в привычную колею. Но теперь обстановка была куда напряженнее, чем в годы китайских событий, – мы буквально кожей ощущали дыхание войны. Отец мог погибнуть на фронте. Я впал в странное оцепенение. В воздухе витало ожидание неминуемой катастрофы, но дни проходили в обычных заботах. Мать с ног сбивалась, добывая на черном рынке еду и необходимые вещи, а я собрал группу ребят моложе себя и играл с ними в маджонг, устраивал вечеринки в таинственном полумраке светомаскировки. Мои попытки вести самостоятельную жизнь потерпели крах, и теперь я жаждал только покоя и материнской защиты. Меня призвали в армию и отправили за границу, где я заболел. Кочевал по полевым госпиталям и незадолго до капитуляции вернулся на родину, освобожденный от действительной службы.
Дом наш сгорел, и мы с матерью скитались по родным и знакомым. Месяца через два после поражения Японии в войне мы пристроились на даче у родственников, на берегу моря. Полгода, проведенные там, оказались для нас неожиданно спокойными. И сейчас те дни вспоминаются мне как удивительно безмятежные. Радостное настроение не оставляло нас, наверно, потому, что кончилась война и наступил мир. Мы были счастливы, несмотря на почти нищенское существование и послевоенную неразбериху, царившую в стране, непривычную после жестокого порядка военных лет. Вдобавок ко всему болезнь моя обострилась, и я чувствовал себя настолько плохо, что почти не двигался. Трудно объяснить, почему после окончания войны я прожил несколько месяцев радости и счастья. С беспокойством думал я о том, что когда-нибудь наступит конец этим удивительно светлым дням.
Один эпизод омрачил мое настроение. Однажды в газете я наткнулся на фотографии, запечатлевшие исполнение приговора японским военным преступникам за зверства в Китае. Снимки были сделаны за считанные секунды до расстрела – на глазах белые повязки, руки заломлены, на спины повешены деревянные таблички со скупым перечислением преступлений, напоминающие буддийские поминальные дощечки. Я тут же вспомнил фотографии из ящика отцовского стола и почувствовал головокружительную слабость. Не от сострадания к преступникам с завязанными глазами, а, пожалуй, потому, что впервые так остро осознал факт краха Японии.