355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Серж Чума » Вульгарность хризантем » Текст книги (страница 4)
Вульгарность хризантем
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:16

Текст книги "Вульгарность хризантем"


Автор книги: Серж Чума



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

РУССКИЙ РОДОС

Родос – колоссальный остров, мифический Буян, где можно почуять русский дух, если, конечно, хорошенько призадуматься, принюхаться и поднатужиться… Он угадывается не только в масштабах здешних идолов, но и в особой красоте и простоте родосского мира.

Со всех сторон вас окружает мертвая как жизнь античность. Демократичные боги, их жены, дети и любовницы, герои-олигархи, нимфы с их силиконовыми прелестями, любвеобильные сатирики, кайфующие музы, философы-торговцы, золотые цепи толщиной с дуб и тому подобная античная «ботва». Греция, пережив свою историю, нежится в море солнца, купается в радужных волнах мифа, упивается божественными ароматами, уводящими душу к истокам, а тело к домикам с понятной братьям-славянам вывеской «таверна».

Путешествующим по этим пенатам небезынтересно будет получить несколько советов из области кулинарии. Порежьте огурцы и помидоры, добавьте «опавшие листья» салата, нашинкованный лук, ломтик груши Августина, оливки, козий сыр, камамбер Дали, грецкий орех, яблоко Ньютона; мелко нарежьте пространство; посолите верой; поперчите откровением; залейте соком оливы и рябины Марины Цветаевой; хорошенько перемешайте все эти метафоры, разжевывать их не обязательно; растяните и намотайте на время. Из всего этого и складывается хронотоп греческого романа, следуя которому, как нити Ариадны, бродил по Родосу юноша Нестор с продвинутой девчонкой Маргаритой, размышляя о божественных линиях времени и его человеческих меандрах и червоточинах.

Стоит непременно добавить в хронотоп парной телятинки, картошечки, нежного зеленого горошка, сметанки, а также, по вкусу, былинку тоски и щепотку бесконечности… Греческий салат «а ля рюс» готов! Разрешите последний совет: мешать «узо» с водкой не рекомендуется – чистой воды синкретизм.

Бархат сезона слегка поизносился, но обезумевший от красоты Нестор, или, как его величала русская подруга, Стар, смаковал греческий мир, разъезжая на античном «Фиате» по безлюдным дорогам Родоса. Лишь иногда, играючи, юноша закручивал патриотические гайки. Не без удовольствия отмечая, что Третий Рим пока стоит, гудит, пыхтит и не заваливается, а второй уже того, утомился и отдыхает…

Иногда невзначай Нестор испытывал нестерпимый прилив патриотизма и находил душевное успокоение в отрицании красоты Эллады. Вновь загадить авгиевы конюшни ему было не по силам, и он ограничивался подвигами поскромнее. Однажды идиллический хронотоп привел парочку в развалины на опушке сказочного, но греческого леса.

– Много грибов, Марго, в русских лесах…. А здесь – одни идеи да архетипы грибов.

– Мне одного хватает…

– Красиво как, а?! Какая все же идиллическая красота! Но у нас, ты знаешь, все как-то стилистически круче. Другой, скажем, размах и пафос, – справедливо заметил Нестор, вожделенно посмотрев окрест декольте подруги. Та внимала и не дремала…

– Стар, я заметила, когда красиво, тебя на секс тянет. Что ты вчера творил в музее? Чуть не принялся экспонаты осеменять, бесстыдник!

– Маргаритка, я полюбовно хотел, а ты кокетничала.

– Как ты тащился, а? Красиво, красиво, а-а-а… красиво, а-а-а… красиво – едва спаслась в греческом зале. Потом ворвался в меня в замке крестоносцев. Охаживал подругу на фоне заходящего солнца. Эстет хренов, – томно прошептала красотка и ухватила Нестора за тазобедренные суставы.

Надо признать: Стар был весьма недурен и обладал врожденным талантом нравиться соотечественникам. Его статьи для тонких журналов с откровенными картинками, которые он писал под псевдонимом Старик Нестор, отличались особой чувственностью и пользовались известной популярностью в среде мнимых, тайных и бесспорных эротоманов, коими так богата русская земля.

– Ты мне муза или нет? – с вызовом спросил Стар и приклеился поплотнее. – Русский художник не может без красоты, – брякнул он и чмокнул Марго в обнаженность души.

– И без допинга тоже! – заключила Маргарита и нежно ущипнула партнера. – Ты, стервец, опять «под вдохновением», а я за светлое дыхание над головой. Работать над аурой надо, старик!

– Извини, заливаю прорехи бытия, понимаешь, «наводняю» душу эфиром, – пролепетал тезка летописца и внучатый племянник ответственного работника Удмуртской АССР. – Кстати, Марго, кто чесночный соус жрет без удержу, дядя?

– А как же вкус отечества, мой друг? Водка и чеснок – полная гармония! Потом, надо же от тебя как-то обороняться. Вот и приходится любить тебя с чесноком, по-русски…

– Ах ты, гидра подколодная! – восхитился Стар.

– Сатир безрогий! – парировала Марго, даже не пытаясь оттеснить неземную красоту на безопасную дистанцию.

– Красавица!

– Сам красавец! – вторила муза, легонько оттолкнув своего прозаика и нарочито медленно побежав в кусты.

Нестор был орлом и без особого труда, подобно Зевсу-лебедю, настиг прекрасную Маргариту-Леду. В развалинах античных бань было тепло, уютно, пустынно, по-русски хорошо…

Оправившись и переместившись в пространстве, Нестор занудно и туманно, как оракул, предсказывал русскую идею, прогуливаясь по пляжу русским лирическим шагом. Он искусно подвешивал увиденному за день славянофильские яйца, поражая подругу недюжинным художественным чутьем.

– Нельзя, Марго, бездумно копировать античные образцы, жопой чую! Получается все как-то, увы, глупо и фригидно; без общественного задора, песен, плясок и хорового пения. Ты знаешь, мне ближе византизм – медведи, цыгане, «Очи черные» и «Не говорите мне о нем». По мне, демократия в России – извращение какое-то, Содом и Гоморра!

Тут, надо признать, молодому философу возразить нечем… Многие соотечественники избрали именно этот подход к реализации демократической идеи. Маргарите, однако, сексуальная истина была дороже.

– Ты хочешь сказать, Стар, что все российские демократы – педики? Сомнительный тезис, по крайней мере, не в твоем сексуальном вкусе. Хотя, старик, ты прав: у нас все через жопу… и реформы, и застой.

– Не замай застой, Марго! Святое время братства и любви! Воплощение социальных фантазий Веры Павловны!

– Это верно! Ни божества, ни вдохновения, ни слез, ни секса! Сплошная классика и соцреализм!

– Ты, однако, хватила с сексом. Хотя согласен: наша классика с ним конкретно не дружит… Да и зачем ей это вообще? А любовь, скажем, была. Вон как королевич Елисей набросился на спящую женщину! Он ведь мог запросто в духе русского гуманизма сначала поцеловать невинно отравленную собачку и тоже ее, между прочим, оживить! – мгновенно нашелся Стар.

– Так в русской классике возникла тема «собачьей жизни» Му-Му, Каштанки и Полиграфа Шарикова!

– Тебе бы все ерничать, Марго! Русский человек, чтоб ты знала, может и без секса!

– Русский-то может, но ты-то тут при чем – орел удмуртский?

Нестор махнул рукой, плюнул и побрел, покрытый уже вчерашними поцелуями, по лунной дорожке нерусского моря.

КЕНЗО

Горы-боги, словно античный хор, правят действом восхождения. Горы ставят грандиозный спектакль, драму повседневной жизни и комедию перевоплощения сирых и убогих равнинных жителей в мифических героев. Эмоциональность гор разлита, растворена в пространстве между небом и землей. Они окружают путника первозданной «варварской» красотой, обволакивают пеленой облаков, оглушают тишиной и завораживают ревом водопадов, убаюкивают звоном колокольчиков, что доносится из долин, опрокидывают и поглощают лавинами, пожирают трещинами ледников, ошарашивают лепотой рассвета, смущают наготой склонов, испытывают крутизной колодцев, осеняют крестами вершин. Горы спорят с облаками о вечности, грозят камнепадами, порабощают волю и сознание притяжением высоты, кормят снегом и ветром, очищают студеной водой, одурачивают альпинистскими мифами, умиляют безразличием, останавливают ход истории, привечают жестокостью, вышибают дурь, ложатся под ноги и встают стеной. Горы – одиночество без печали…

 
Прерванная тишина.
Трупики эдельвейсов в твоей ладони.
Смерть в горах – вершина жизни.
 

Горы – лабиринт пространства и времени, относительных и непредсказуемых, как погода или расположение горных духов. Время Монблана протяженнее и пафоснее времени вершин Монте-Роза или Маттерхорна, но отнюдь не жестче. Пространство во всех его ипостасях: скальное, снежное, лазоревое, ледниковое, открытое, закрытое, распахнутое душе, перечеркнутое via ferrata [10]10
  Маршрут в горах.


[Закрыть]
и запутанное лабиринтами Алечского ледника, припорошенное «сыпухой», зализанное лбами, упитанное грязью, разукрашенное лугами, раздавленное ледниками, очерненное тенями облаков, причесанное моренами, отраженное озерами, расчерченное художественными тропами, – окружает, растворяет, поглощает. И в итоге возносит страждущего к вершине, где нет ни времени, ни пространства.

 
Бабочка на леднике,
Слышно, как тает снег.
Странник, не искушай судьбу!
 

Горная пустыня – место уединения, сосредоточенного самопознания, рафинированного индивидуального бытия «горолюбивых» отшельников, подражателей Еноха, Моисея и Христа. Горы уводят ввысь, поднимают над обыденностью и бренностью повседневной жизни, помогают сбросить футляр, увидеть «пределы земли, на которых покоится небо», забыть твой запах…

Как приятно раздавить пузырек в возвышенной обстановке божьего мира, озаренного Фаворским светом преображения, вспылить, рискнуть, выкинуть фортель и… «сойти во ад» равнин. Большая жизнь – большие горы, житие под знаком вечности в окружении церемониально расставленных творцом вершин духа.

 
Гром в пургу,
И молнии пляшут в глазах —
Долог путь на Голгофу…
 

Солнце, совершая круговорот над чистилищем гор, озаряет, походя, страждущие души, примостившиеся на гребнях и жаждущие заглянуть в бездну. Горы – строительная площадка Града Божия, царство блаженных, «нищих духом» и богатых кензо, беснующихся в «горняшке» и сдуру прущихся вверх против кармы. А еще горы – пристанище мальчиков, писающих скопом, «на брудершафт» на всю матушку-Европу с высот Монблана и при этом насмехающихся над монбланами плоскостей равнинной культуры. Вершина – помост для эстетов, стирающих ноги в кровь по принципу «новый поход – новые ногти».

 
Безлунная ночь, сон на леднике.
Сакэ уже не греет
Мою заблудшую душу.
 

После жесткого сопротивления гор «сверхпроводимость» равнины неприятно удивляет и поражает воображение. В тотальных равнинах, покрытых ватным одеялом облаков, путь альпиниста освещается отраженным светом «райских гор». Русского скалолаза узнаешь по кисло-сладкому запаху Родины и глазам, в которых азарт «русских горок» сменяет бесконечная грусть «ра-авни-ины», пестро размалеванной в бабье лето. Все в них – «агульная млявасць и абыякавасць да жыцця» и плоская как стол степь. Камень на груди и луковки куполов, вместо вершин, – осиновые да золотые. «О, Русская земле! Уже за шеломянемъ еси» – «О, Русская земля! Уже ты скрылась за холмом…»

 
Солнце карабкается по скале,
Цветок приютился на гребне —
Отчаянный поступок.
 

Стиль «кензо» – смешение инь и ян, вызов «прозе равнин», игра света и тени, нагромождение слов-камней, образов, эпитетов, метафор, парадоксов, русско-японских матерных штампов, хокку, неологизмов, словесных ассоциаций, веры в светлое прошлое и прочих литературных излишеств, вызывающих читательскую изжогу. Подобно японскому кутюрье, он воплощает силу духа и эстетику подъема.

 
Пляшут тени безымянных гор,
Призрак вершины бередит душу.
Япона мать! Конец сезона?
 

Пожалуй, так и есть. Скалы, хранящие тепло наших душ, ежатся под первыми хлопьями снега и погружаются в сон до наступления времен кензо, когда «горы будут скакать как овцы и холмы будут прыгать как агнцы, насытившиеся молоком».

ПУТЬ ДИОНИСА

Очевидно, Мусей считает, что самая прекрасная награда за добродетель – это вечное опьянение.

Платон. Государство

Вечерело. На веранде сидели трое. Закуски было вполне достаточно. Профессора, соседи по даче, Венедикт Петрович и Леонид Вячеславович, засиделись у старика Митрича, жившего тут же и служившего в дачном поселке сторожем. Рафинированные гости угощались самогоном.

Наука Вене и Лене, как и дачи, достались по наследству. Один подвязался на семейной ниве философии, ставшей с закатом марксизма-ленинизма, увы, не хлебной. На феноменологии больно не разживешься… Другой, зарабатывающий на жизнь литературоведением, тоже констатировал, что советская литература приносила тем, кто знал ее в лицо, гораздо больше, чем демократическая.

Венедикт Петрович выглядел в этот вечер, как, впрочем, и всегда, импозантно. Широту души и тонкость вкуса подчеркивал синий видавший виды спортивный костюм, в прошлом белая майка от Кристиана Диора – подарок жены, и грязные ноги в татарских калошах. Искусствовед узрел бы в этом наряде явные черты евразийства. Профессиональный мыслитель много курил, ерзал на плетеном кресле и зычным голосом провозглашал разные умные вещи, скрытый смысл которых Леонид Вячеславович с Митричем могли враз и не уразуметь.

Совсем недавно Венедикт Петрович жил на даче с обезьянами, поскольку в науке напирал на теорию и методы познания у приматов. Исследования осуществлялись в рамках парадигмы «модерн – постмодерн» с целью разработки основ «зоологической гносеологии» или «метабиологии», кому как больше нравится. В выборе научных приоритетов сказалась, очевидно, учеба во Франции и гулянки в компаниях сюрреалистов. Предпочтя обезьян людям на роль подопытных существ, он полагал, что современный человек так и не вырвался из нежных объятий природы, а с шимпанзе работать было намного увлекательнее, чем, например, со стадом горилл или сюрреалистов…

Со смертью последней обезьяны Венедикт перекочевал в московскую псевдохолостяцкую квартиру. Его супруга и соратница по бунту шестьдесят восьмого – француженка, но, тем не менее, красавица Ирэн – с началом эксперимента вернулась на родину, однако регулярно, на годовщину свадьбы, навещала «русско-французского шестидесятника». Диалог цивилизаций…

Убитый горем Венедикт приезжал на дачу редко. Там он предавался воспоминаниям, полол задуманный женой розарий, окучивал картофель, выпивал и беседовал с друзьями. После кризиса профессор все меньше доверял разуму, полюбил бессознательное и медленно, но верно встал на позиции критики Запада за то, что он существует. Тем самым окончательно утвердился в понимании русской идеи как дионисического мессианизма… со всеми вытекающими последствиями.

Кафедру пришлось оставить по семейным обстоятельствам, поскольку Веня, на языке популярной антропологии, «забухал по-черному». Потреблял он в основном свежую водку, поскольку от других напитков впадал в депрессию. Виски принимал исключительно в качестве платы за кандидатский минимум по философии… Не скажешь, что Петрович весь ушел в гудок, но выглядел в этот момент жизни совсем неважно. Митрич по просьбе философа похоронил обезьян в дальнем углу сада.

Леонид Вячеславович, напротив, одет был вполне «политкорректно», в стиле «советских шестидесятников»: носки, ботинки, серые брюки, водолазка. Да и вел себя скромнее, чем походивший на Фому Аквинского «бычок» Веня. Внешне профессора филологии от полковника КГБ в отставке отличала только козлиная бородка, которую он носил как символ, что-то вроде банданы. Леонид Вячеславович аккуратно стриг ногти и говорил тихо, даже вкрадчиво, с легким акцентом журфака МГУ. Он занимался, пожалуй, самой тонкой литературной материей – определял, кого из современников внести в реестр, а кого вычеркнуть из славного списка классиков отечественной литературы. Из животных Леонид Вячеславович любил своего пуделя Арнольда и умилялся, когда тот публично портил воздух. Кобелек крутился здесь же, радостно повизгивая и воровато поглядывая на закуску, а его хозяин, хотя и пил меньше всех, тоже умничал.

Седовласый Митрич ничем особенным не выделялся; имел большой личный опыт в области самогоноварения; держал кур и хряка. Сторож по-домашнему восседал во главе стола, ловко цеплял закуску и вытирал земельного цвета ручищи о черные семейные трусы, больше известные на Западе как «боксеры».

Разговор зашел о мифологеме трезвости и метафизических последствиях пьянства и алкоголизма. В нем грубо и донельзя некультурно нивелировалась ценность дискурсивного мышления.

– Профессор, наливай! – обратился Митрич к философу, которого почему-то считал своим, нашим то есть, невзирая на регалии и манеру научно выражаться. Наверное, Веня хорошо воплощал «субстанциальность» народа. – Тоскуешь, небось, Венедикт Петрович, по своим обезьянам! Тоже, вот, животина, передохла вся в нашем климате! Помню, завезли в «Путь Ильича» швейцарских коров, так они за месяц исхудали на колхозных харчах, а которые и совсем сдохли.

– Да нет, не в рационе питания дело! – возразил философ. – Их скосила какая-то неизвестная науке психическая болезнь, приведшая к групповому алкоголизму. К чему мы идем, Митрич? Уже и среди обезьян одни неврастеники!

– Это точно, тосковали они, сам видел, а иногда и буянили, водку в сельпо воровали, старушек в церкви пугали… Вожак дольше всех держался, земля ему пухом… От стопки отказался только на смертном одре!

– Разумный был субъект! – заметил профессор. – Я его Диогеном прозвал за презрение к роскоши. Курил наш табак, жрал картошку и не морщился! Рефлексировать, правда, совсем не любил, плевал на все мои мыслительные эксперименты, но обезьян своих обожал и держал на коротком поводке. Хороший был мужик, спился только… Помянем его! – вздохнул и тяпнул рюмочку.

Тут Арнольд взволнованно и жалобно завыл, как будто вспомнил, как они вместе с Диогеном гоняли и щупали кур сторожа.

– Венедикт Петрович, не переборщили ли вы с опытами, особенно вашими попытками научить шимпанзе говорить. Природа не терпит столь резких вмешательств в иерархию видов! Везде необходим порядок, как, к примеру, в литературе есть классики, современники, начинающие писатели и декаденты! – урезонивал профессор-лингвист. – Если обезьяны начнут говорить, а свиньи писать басни, то все искусство приобретет непредсказуемые формы! Во что превратится союз писателей? Какой-то хлев, а не храм литературы… Кто, наконец, выступит в роли «свиньи под дубом»?

– Извините, Леонид Вячеславович, но в вас заговорил банальный антропоцентризм! Это вам, профессор, не литература, с ее утверждением, якобы человек – это звучит гордо и каждый алкоголик – центр мироздания! Даже не физика, доказывающая, что время между первой и второй рюмкой столь же относительно, как между десятой и пятнадцатой! Перед нами предстает извечная болезнь человеческого субъект-центрированного разума, обостренная в интеллигентском сознании.

– Если придерживаться вашей точки зрения, Венедикт, то обезьяны не только мыслят, но и являются носителями интеллигентского, как вы говорите, сознания! – возмутился филолог.

– Картошка нынче-то, что доктор прописал! С начала августа подкапываю помаленьку и ем… Попробуй, Петрович! От всех болезней помогает, когда ее с селедкой и лучком под водку! – встрял Митрич, чтобы разрядить обстановку.

– А у меня опять гниль одна в огороде, сосед, но обезьяны мои были безусловными интеллигентами! Даже болели интеллигентскими болезнями.

– Какими же это?

– Алкоголизмом и педикулезом! – отрезал философ и восторженно заржал.

– Все бы вам ерничать, Венедикт!

Пудель чуть насторожился, но тут же почуял дружественность атмосферы, царившей за столом благодаря прекрасному угощению и обильным выбросам мысли в ноосферу.

– Разучились, вот, культурно пить… – изрек Митрич. – Только бы нажраться как свиньи! Никакого уважения! Нет чтобы по чести, по совести, по справедливости, с порядочными женщинами… А раньше, вот была красота! Возьмешь, бывалыча, бутылочку портвейна «три семерки» и выпьешь как интеллигент…

– Порядочные – это те, которые не дают? Ну а в целом все верно, Митрич! Алкоголизм есть метафора саморазрушающегося разума! С другой стороны, именно водка возвращает к жизни глубинные слои подсознания и ведет к доонтологическому пониманию бытия, – сказал как отрезал Венедикт Петрович и хлопнул еще одну. – Наливай, дорогой! Ты бы, сосед, козу, к примеру, завел! Расширил, так сказать, эмпирические ряды, получил новый эстетический опыт… – предложил философ.

– С козой, профессор, мороки уж больно много: доить надо, пасти; а хряк – милое дело!

– Запой, я вам скажу, – это забвение бытия в модерне, «ускользающее бытие» Хайдеггера! – продолжил Венедикт Петрович. – Этикетку «Столичная» он наклеивал исключительно на так называемое истинное событие, не имеющее ничего общего с пространственно-временными ограничениями трансцендирующей претензии на значимость в значении. В то время как многие местные, почти местечковые водочные брэнды признавал внеисторичными, так как они полностью неадекватны критике разума и беспардонно авансируют императивное выражение некой сакральной власти, обзаведшейся аурой испитой общечеловеческой истины!

– Венедикт Петрович, вы с кем сейчас разговариваете?

Кобелек насторожился, уловив в словах хозяина плохо скрываемое раздражение, и взялся потявкивать на ошибающегося участника дискуссии.

– Профессор, закусывай, пожалуйста! – наставлял Митрич.

– Ладно, сосед, ты послушай! Балансируя на грани бытие-небытие, кто усомнится в ставшей нормативной идее собственной возможности бытия, которую Хайдеггер прозорливо связал с феноменом индивидуальной совести? Эта инстанция, однако, во хмелю слаба и то и дело трансформируется из добросовестного загула озабоченного своим существованием индивида в анонимную судьбу бытия, которая представляется нам случайной, но предсказуемой, как, к примеру, похмельный синдром…

– Это, извините, галиматья какая-то, ненаучная дискуссия, трамвайная полемика! Ваша истина, Венедикт, зависит от количества выпитого.

– Что же, по-вашему, профессор, Хайдеггер был дурак? Он ведь попал прямо в печень трансцендентальной субъективности! Утвердил интуитивное озарение, как водку без эмпирических примесей, в качестве безалкогольного продукта опьянения истиной… А вам, Леонид Вячеславович, должно быть обидно, что истина явно нелитературное понятие!

– Вот уж точно подметили! – торжествующе заявил филолог и элегантно опрокинул стопарь, – орудие метафизики и литературы. Однако, господа, какое отношение истина имеет к философии, также могут внятно объяснить лишь профессиональные мудрецы и идиоты!

Пудель восторженным лаем приветствовал ход мысли хозяина, а в благодарность получил кусочек колбасы, сам лингвист налегал на салат.

– Антоновки в этом году – как грязи! Свининка будет сладкая, чистый мармелад! – «ввернул» хозяин хряка.

– Погряз ты в позитивизме, сосед! Никакой пассионарности в тебе не наблюдаю, порыва, стремления преодолеть бренность бытия! В революцию, Митрич, ты бы пошел, только если бы твоего хряка отдали на растерзание сюрреалистам! Тут бы ты завопил, забился в оргиастической революционности!

– За что хряка-то? – с обидой спросил мужик.

– За революцию! За революционные силы опьянения! – заорал философ так зычно, что испугал пуделя. – Сейчас же в «сюр» играют одни подонки и трезвенники… Отправили бога нашего Диониса в вытрезвитель!

– Вы, однако, коллега, на баррикадах сражались только в Париже! Да и поехали-то туда по комсомольскому набору с разрешения органов, а в отечестве все больше мирно писали об отмирании государства, пьянства и семьи при коммунизме. Расцвечивали светлое будущее розовым по голубому, – заявил захмелевший интеллигент, даже не желая уязвить философа, а так, брякнув по пьяни. – Как только Ирэн все это выносила?

Венедикт налил и залпом выпил. Потом насупился и уставился в стол, заваленный пустой посудой. Обстановка мгновенно накалилась; пудель поджал хвост.

– Да пусть забирают, хрен с ним, с хряком-то! – философски заключил Митрич. – Русский человек все стерпит…

Профессор не реагировал, а только без каких-либо эстетических эмоций, почти машинально налил, выпил, сжал пустой стакан в руке и поднял бычьи глаза на филолога. В ноосфере запахло мордобоем… Леонид Вячеславович съежился, как русский алфавит; Арнольд заскулил и забился в угол веранды.

– Я, пожалуй, пойду… Спасибо за угощение, прекрасный вечер! Митрич, сосед, благодарю за гостеприимство. Венедикт Петрович, рад был с вами побеседовать, до свидания…

Филолог отличался вежливостью и оперативной смекалкой – еще один довод в пользу партийности нашей литературы… Однако в решающий момент дискуссии именно сторож встал, как кремлевская стена, между профессурой, вытер о трусы бутылочку эликсира собственного производства, вручил ее соседу на дорожку и многозначительно произнес: «Ноги промочишь – горло болит; горло промочишь – ноги не идут. Диалектика!»

Когда оппонент ретировался, бросив Арнольда на произвол судьбы, профессор плюхнулся всем «мыслящим телом» на пол, поближе к собеседнику, вздохнул и продолжил одинокий дискурс: «Вот, псина, люблю тебя! Ты один меня уважаешь… У тебя чистые честные глаза! Только тебе скажу, как тяжело субъекту переступить через себя и уйти в бесконечность… Нажравшись, кто запретит себе мысль о высшем существе? Алкоголь, пойми правильно, позволяет подойти к решению одной из ключевых онтологических проблем – есть ли бытие, когда его нет… Это, брат, происходит на почве погружения во вневременную среду где-то вне пространства, в которой прошлое отказывается стать современностью, будущее никогда не окажется в прошлом, а настоящее никак не устаканится».

Незаметно в разговор вмешалась ночь. Огоньки диалога человека и собаки еще тлели, Арнольд учтиво повизгивал и вилял хвостом. Однако верный пес всем видом показывал, что ему непременно надо догнать хозяина. Над дачным поселком лилась мелодия первого и последнего советского блюза: «Спят твои соседи – белые медведи, спи скорей и ты, малыш…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю