Текст книги "Стоит ли об этом"
Автор книги: Сергей Катканов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Ещё раз я был на волосок от смерти, когда «Лена» тащила плоты, а я с кем–то из взрослых загорал на брёвнах. В плоту была прорезана прямоугольная дыра, возле которой я вертелся и, не знаю уж, отчего потеряв равновесие, кулькнулся в воду. Судно было на ходу, всплывая в том же месте, где упал я уже должен был иметь над головой плот, потому что дыра должна была за пару секунд сместиться. Но я вынырнул мгновенно, ухватившиесь руками за край дыры и даже не успев испугаться.
Страшно стало, когда уже обсыхал на плоту. Я не мог понять каким чудом я остался жив. Вероятнее всего, судно шло довольно медленно, к тому же, упав не с размаха, я погрузился не глубоко, а потому и всплыл мгновенно. Ещё был случай, когда «Лена» стояла у пирса в Белозерске, и мы с отцом плавали вдоль борта на огромной надутой камере. Плавать я не умел, но рядом с отцом чувствовал себя настолько защищённым, что потерял страх и расшалился. Мы полетели в воду, а лёгкая надувная камера резко отскочила в сторону.
«За шею держись, руки не трогай», – спокойно скомандовал отец. На себе он «довёз» меня до берега и облегчённо вздохнул: «Слава Богу, что ты мне в руки не вцепился, а то бы мы камнем пошли на дно – у испуганною ребёнка хватка мёртвая».
Мне было девять лет, когда всё это стало для меня «прошлым», когда я сошёл «на берег», словно бывалый «речной волк». Для девятилетнего ребёнка иметь богатое событиями прошлое – непозволительная роскошь. Но моё детство сложилось именно так. Непозволительно и роскошно.
Где мой белый пистолет
Игрушек у меня на корабле почти не было. Впрочем, память удержала некоторые драгоценные вещицы, вдвойне драгоценные своей немногочисленностью и втройне тем, что были сделаны руками отца.
Одна из них – деревянный пистолет, стрелявший горохом или маленькими камушками, с аккуратной круглой дыркой в стволе, отшлифованный шкуркой – отец всё делал очень тщательно. Никогда ни у кого из пацанов я не видел подобного. Какой–то это был «особый проект», наверное, из отцовского детства.
Ещё был лук со стрелами ровненькими, тоненькими. Лук лежал и каюте, дожидаясь ближайшей пристани. Из пистолета ещё можно было на корме пострелять, но изображать Робин Гуда на судне мне, конечно, никто не позволял.
А самой драгоценной была маленькая деревянная самоходочка и повозился же с ней отец, имея привычку отделывать каждую мелочь.
Раньше всех накрылся пистолет–гороховик. Сначала у него сломался курок, и отец починил его. Потом лопнула рукоятка (не надо было ею орехи колоть), но отец и на этот раз нашёл способ соединить несоединимое. Однако чрезмерно жесткий режим эксплуатации скоро привёл его в полную и окончательную негодность. Лук, очевидно, был просто заброшен, и я ничего не знаю о царевнах–лягушках, подобравших мои стрелы. Что же касается деревянной самоходочки, то я не помню, куда она делась.
Самоходочка была самой бесполезной моей игрушкой. Она требовалась только тогда, когда меня отпускали поплескаться в прибрежных водах, а такое случалось весьма нечасто, далеко не в каждом порту есть возможность купаться. Но драгоценной для меня была сама любовь, с которой отец мастерил игрушку для сына. К тому же самоходочка символизировала нашу с отцом общую любовь к реке, к речным судам. Почему такие вещи исчезают бесследно и беспамятно? Почему сердце щемит от пустяков, словно нет более серьёзных причин для запоздалых сожалений?
Шёл уже, кажется, октябрь, я ходил в школу, проживая у тётушки, и с нетерпением ждал, когда закончится навигация и родители вернутся в Вологду. В ожидании я мастерил для отца маленькую картонную самоходочку, которую усердно раскрасил с двух сторон и закрепил на бумажных ножках, чтобы стояла. Помню, как отец пришёл с рейса. Поужинав, он прилёг на кровать, очень устал. Я подошёл к нему и робко, молча поставил ему на грудь маленькую картонную самоходочку.
Запахи
Очень мне запомнились некоторые корабельные запахи. Иные, казалось, вовсе не за что любить, но я не просто их любил, – они меня завораживали.
В форпике стояли огромные ящики с якорными цепями. Цепи были таковы, что поднять даже одно звено ребёнку, пожалуй, было бы не по силам. Судно вставало на якорь, чугунная рогатина (типа «холла») уходила в таинственную глубину и впивалась в донный грунт. Мне всегда очень хотелось увидеть, как это происходит, как эта нехитрая «холла» так впивается в дно, что способна удержать огромный корабль. И, вообще, какое оно, дно? Оно такое близкое, всегда под нами и всегда невидимо, неисповедимо. Поведение якоря на дне – большая нераскрываемая тайна. И сам якорь даже не потрогать руками, он всегда висит за бортом в своей нише. А цепи с грохотом возвращаются в свои ящики.
Цепи пахнут донным грунтом. Какой–то это невероятный запах – очень обычный, потому что грязь есть грязь, но он меня гипнотизировал. Я мог по часу, если не мешали, стоять над ящиком с цепями и с наслаждением вдыхать запах дна. Наверное, в организме каких–нибудь веществ недоставало…
А вот чего моему организму недоставало определённо и постоянно, так это сгущёнки. Сие лакомство иногда появлялось в продуктовом ящике нашей каюты. Появлялась чаще, чем это могло быть на берегу, суда снабжались продовольствием на «плавлавке» куда лучше, чем покупатели в обычных магазинах брежневской поры.
Так вот, сгущёнка… Наш заветный шкафчик ею пропах. Даже если сгущёнки там не было, запах напоминал о её существовании в природе. К этому запаху примешивались ароматы различного печенья, которое у нас было почти всегда, и нехитрых конфет. А иногда, «хитрых», то есть не вполне обычных, если судно шло рейсом из Москвы. Надышавшись рекою, бежал к своему заветному шкафчику, и в нос мне ударял запах, с которым я уже сжился, который в моей памяти неотделим от «Лены».
«Лена» была судном молодым, совсем недавно прибыла со своей исторической родины, из ГДР, поэтому в каптёрке ещё хранились кое–какие расходные материалы, которыми дружественные немцы укомплектовали судно на дальнюю дорожку в Советский Союз. Больше всего запомнились крупные куски германского мыла, по виду почти такие же, как наше, хозяйственное. Но это только «по виду». Как оно пахло, это мыло! Тонко, изысканно, импортно. Оно пахло «дальним зарубежьем», которое в те годы для нас было гораздо более дальним.
Шлюзы
Самым большим праздником в моей судовой жизни были шлюзы. Особенно Топорня, через которую мы проходили довольно часто. Этот шлюз был милым, тёплым, деревенским. Бревенчатый его сруб напоминал колодец, и даже кнехты стояли деревянные. На берегу песочек, а кругом сосны. Едва «Лена» швартовалась, я сразу же соскакивал на песок. Здесь встречали улыбчивые работницы шлюза, которые нас хорошо знали, здесь можно было поиграть с большой собакой, для которой я старался припасти кусочек сахара. Но самое интересное – здесь не надо было возвращаться на своё судно, когда «Лена» выходила из шлюза.
Дело в том, что в километре был второй шлюз, до которого я бежал по берегу, среди сосен, радостно бросаясь шишками во все стороны. А «Лена» тем временем плыла у меня на виду. Было очень интересно смотреть на свой плывущее судно со стороны, такая возможность появлялась лишь в единственном случае. Когда судно заходило во вторую шлюзовую клеть, я благополучно заскакивал на борт, имея полные карманы сосновых шишек и впечатлений на сутки вперёд.
А были и другие шлюзы. Совсем другие. Я даже не помню, на какой реке, но, очевидно, где–то ближе к столицам. Это были огромные бетонные бункеры. Сходить на берег здесь строжайше запрещалось: охраняемые режимные объекты. Всё кругом немного страшило.
Мёртвая безлюдная территория, вылизанная до того, что маленький камень на дорожке бросался в глаза.
Потом судно погружалось, территория уходила из вида, и взгляд упирался теперь в склизкую бетонную стену с грубыми чугунными крюками на швартовых. «Лена» словно тонула в подводном аду. Холод, мрак, неумолимый сырой бетон, а на верху неумолимые люди. Впереди огромные стальные ворота, такие же склизкие, намертво закрытые. «Врата адовы». Выйти из такого шлюза, значит заново ощутить радость жизни, увидеть милый, обычный прибрежный мир с его многоцветьем, ускользнуть от мертвящего «ничего нельзя».
У нас на судне тоже многое запрещено, но здесь запрещают свои, близкие. Они делают это ради моей же безопасности. На охраняемом шлюзе запрещают чужие. Не родные и не близкие. Им наплевать на мою безопасность. Они блюдут безопасность государственную. Я для них не любимый ребёнок, а лишь малогабаритный движущийся объект. Они даже могут в меня выстрелить. А вдруг я маленький диверсант, которого подучили взрослые дяди–шпионы? Велика ты, безопасность государственная.
Москва
У каждого советского ребёнка в жизни была вполне реальная сказка – Москва. Столица настолько разительно отличалась в те годы от провинции, что и для многих взрослых она была другим миром.
«Лена» шла с Устья – Кубенского в Москву, все четыре трюма были забиты добротной провинциальной фанерой, без которой, сами понимаете, столица в скором времени прекратила бы своё существование. Для меня это был первый московский рейс, и моё ожидание встречи с белокаменной постепенно становилось просто надрывным. Вот мы уже идём каналом имени Москвы. Чудо понемногу начинается – берега, словно по линейке проведены.
Я суетился в открытом трюме, нашёл там метровую палку и зачем–то выбросил за борт. Отец это увидел и только что не закричал: «Ты что, с ума сошёл? Слава Богу, хоть не видел никто. Мы здесь даже горелые спички за борт не бросаем, а ты целую дубину за борт проводил». Отец не был зол на меня, его просто поразила простота моего обращения с каналом имени Москвы.
А я окончательно извёл отца, до бесконечности спрашивая его, когда же мы прибудем в столицу. Наконец он сказал мне: «Иди, ложись спать, когда проснёшься, будем уже стоять у пирса в Москве». Я поскорее забрался на свой диванчик. Очень хотелось сразу же уснуть, и, разумеется, это никак не получалось…
Открыл глаза – уже светло. Машины подо мной не урчат. Значит стоим. Значит в Москве. Я подскочил к иллюминатору, как зигзаг молнии, смазанный салом. И… на моём лице отразилась вся мировая скорбь. В иллюминаторе виднелись захудалые обшарпанные двухэтажные домишки. Я мучительно пытался понять, почему мы не в Москве, а то, что это не Москва сомнений не было никаких. Поплёлся искать отца, намереваясь потребовать объяснений. Отец, узнав причину моей печали, рассмеялся: «Это и есть Москва, просто мы стоим в порту на самой окраине. Не переживай, скоро в центр поедем». Москва нисколько не разочаровала, она даже оказалась ещё чудеснее, чем я мог предположить.
Кириллов
Когда мне пошёл третий десяток, несколько лет подряд очень часто снился сказочный город (сейчас эти сны давно уже не повторяются). Нет, это была не Москва, город был совсем не похож на шумную столицу. Общее впечатление от моего сонного миража можно было передать словами: «Водоём и нечто старинное». Во сне всегда больше впечатлений, чем деталей. Проснувшись, я старательно пытался понять, на что, из виденного мною в реальности похож этот таинственный, загадочный город, куда летела моя душа, где она замирала от радостных предчувствий встречи с чем–то запредельным. Там, кажется, был какой–то замок… Нет, не замок, хотя нечто очень похожее. Что же?.. Однажды меня осенило. Мой таинственный мираж был перевоссоздан, вылеплен и смоделирован из Кириллова монастыря.
В Кириллове «Лена» стояла довольно часто. Я очень полюбил и его деревенские берега с бревенчатым пирсом, и само Сиверское озеро и таинственный монастырь, подобного которому, я нигде и ничего не видел. Одной из моих детских драгоценностей стал простенький набор открыток с видами монастыря.
Я зачем–то переписывал в отдельную тетрадку названия монастырских церквей и даже просил папу перерисовать туда же план монастыря из книги про Кириллов, которую подарили на день рождения матросу Валере.
С полным пониманием значимости происходящего, я старательно выводил в своей тетрадке: «Церковь Иоанна Лествичника». Я, конечно, ничего не мог знать про преподобного Иоанна, и даже не догадывался, что прозвище этого святого происходит от простого слова «лестница». Но я слышал тихую, неотмирную музыку слова «лествичник», улавливал тихий шелест листвы и ветвей, внимал манящей монастырской тишине.
Ничего не зная ни об истории Кириллова монастыря, ни о монашестве вообще, я бродил по обители, словно между таинственных теней иного мира. Какие–то непонятные монахи жили здесь. Они построили эти необычные здания и храмы. Я не думал о монахах ни хорошо, ни плохо, так же как и о церквях, и о том, зачем они были построены. В стенах обители мне было хорошо и интересно, а причина этого не столь уж далека от поверхности детского сознания: «Здесь не как везде». Может быть, этим не глубоким детским штампом довольно точно выражался истинный, глубинный смысл монастырского бытия. Не как везде.
Ребёнок ещё и близко не догадывается, какие мрачные бездны скрыты порою под этим «везде». Ребёнку просто хорошо там, где это везде отходит на второй план. Это обязательно надо, чтобы было «не как везде». Потому я так, наверное, и «Лену» любил, нашу плавучую обитель, которая подолгу не касалась земли, потому мне снился тот «неведомый град» выросший в душе из Кирилловской обители. А почему больше не снится?
Прощание славянки
Август заканчивался. Мне пора было «первый раз в первый класс», а «Лена» всё ещё стояла у пирса в Кириллове. Нам с мамой пришлось ехать в Вологду на автобусе.
Когда мы сошли на берег, на «Лене» в рубке через усилители включили «Прощание славянки». Я очень любил этот торжественный и немного грустный марш. Все на судне об этом знали. И теперь, покидая судно, я не сомневался, что «Прощание славянки» включили именно ради меня Большое судно прощался с маленьким мальчиком, словно на берег сошёл капитан. Я почувствовал тогда, что на судне был заметен, нужен. Детское сердце защемило.
Через некоторое время после того, как умер отец, когда я уже написал первые странички эти заметок, мама передала мне некоторые отцовские письма, которые он писал ей с судна, когда она уже не плавала с ним, и я тоже был на берегу.
Отец писал: «В основном у меня всё в порядке, в машине работа всегда найдётся, так что постоянно при деле. Зайду в каюту – как–то пусто в ней без Серёжи, и опять в машину лезу. Вчера весь вечер стиркой занимался. Когда Серёжа на судне был, не так скучно было, а сейчас начинаю считать дни до конца навигации…»
Это была наша с ним последняя навигация. Мы сошли на берег.
1999 год
Когда в поле дует осенний ветер
С 14 лет до 21 года был самый ужасный период в моей жизни. Что со мной случилось? Я был нормальным ребёнком: гонял на велике, стрелял из рогатки, постоянно что–то вырезал из дерева. И до сих пор я различаю на руках много шрамов, оставшихся от той поры. Одноклассники меня уважали и никаких проблем в общении с ровесниками у меня не было. Помню, мы очень любили бороться, и для меня ничего не стоило одолеть трёх противников разом, я мог спокойно сложить их в кучу и сесть сверху. Пятерых за раз одолеть уже не мог, но и они не могли со мной справиться. Я был мальчиком довольно дерзким и рисковым, то есть у меня всё было нормально.
Но вот, едва мне перевалило за 14 лет, как жизнь стала мне в тягость. У меня начало развиваться какое–то совершенно ужасное мировосприятие. Всё виделось мне исключительно в чёрных тонах. Это не было особенностью переломного возраста, потому что, оставив его за спиной и поступив в институт, я смотрел на жизнь всё так же мрачно. Почему? Может быть, я читал больше других, но мало ли будущих учёных–филологов читали ещё больше меня, да ничего же с ними от этого не случалось. А у меня первые же попытки осмысления бытия привели к результатам по–настоящему трагическим. И это отнюдь не было следствием юношеской склонности «маленько пострадать». Всё было очень по–взрослому.
Именно в эти годы, с 1978‑го по 1984‑й, я вёл дневник. Отец по моей просьбе приносил с завода разные неиспользованные «журналы судовых испытаний», и я добросовестно заполнял своими каракулями один за другим. В этом была какая–то странная связь с моим детством, проведённым на палубе, но она только подчёркивала разрыв с тем мальчиком, каким я был. За детством и отрочеством у меня почему–то не наступила юность.
И вот пришло время разобраться с той горой дневников. Сейчас, когда мне 51 год, я уже готов к тому, чтобы дать оценку их содержанию. И хотя мне по–прежнему больно перелистывать их пожелтевшие страницы, но я уже к этому готов, потому что теперь у меня есть ключ к их прочтению.
Конечно, на 90 процентов эти журналы заполнены тем, что даже мне самому сейчас уже не интересно. Тогда я просто беседовал со своим дневником, рассказывая ему о том, что сейчас уже не имеет ни малейшего значения. Но там оказалось много фрагментов, которые, складываясь в общую картину, отражают первый этап моей духовной биографии. Тут и процесс самопознания, имеющей свои личностные особенности, и мучительный поиск истины, попытки осмыслить земное бытие и своё место в нём, и отражение эпохи перезрелого социализма, позднее получившей название эпохи застоя. Здесь нет никаких политических оценок, но это, кроме прочего, и о том, как эта эпоха отзывалась в живой человеческой душе. Собственно говоря, это о том, как страдает душа, жаждущая Бога, но не находящая Его.
Да, теперь мне кажется, что всё это имеет некоторое значение. И я уже готов провести для нескольких человек небольшую экскурсию в ад.
14 лет
17.03.78.
Кажется, я начал много нового понимать в причинах моей хандры. Дело в том, что на многое я не способен, я это уже давно понял, а на малое размениваться я не согласен, поэтому вообще что–либо делать опротивело. Именно поэтому я изорвал вчера мои стихи. Они были мне милы, но я знал их невысокую цену. А то, что, во–первых – плохо, а во–вторых, написано мной, не имеет права на существование. Хрен с ними, со стихами, но ведь я могу вообще перестать что–либо делать. Я видел в своих мечтах мир куда более совершенный, чем наш, поэтому довольствоваться малым на земле мне противно, большего же иметь не могу. Но ведь надо же как–то жить и я раздуваю мелкие неприятности в целые муки.
Сознаю, что всеми этими рассуждениями я воспитываю лень натуры, что скоро от моей природной решительности не останется и следа. Но ведь что ни делай, а верхов мне не достичь, а середина, на мой взгляд, не многим лучше ничтожества. К тому же, читая книги, я привык быть с великими «на ты», привык ставить себя на их место, а в жизни получается такая глупость…
Ещё во мне есть ощущение бесполезности. Сначала я хотел как можно больше сделать в жизни, но понял, что ничего толкового не сделаю. Потом хотел как можно больше понять, но ведь всё это уйдёт вместе со мной в могилу. Что же осталось? Ничего.
Может быть, я пишу это только для того, чтобы прикрыть собственную лень? Но безвольных людей, таких, как я – большинство, и их это нисколько не смущает. А во мне есть то, чего нет в них.
06.05.78.
Сашка сказал мне, что раньше уважал меня за оригинальность, а теперь – за целеустремлённость. Эта черта никогда не числилась в списке моих достоинств, но я примерно понимаю, что он имел ввиду. Он принял за целеустремлённость то, что у меня есть определённые жизненные принципы, и то, что я всегда имею на вещи свой личный взгляд. Но меня отличает как раз отсутствие цели, я вообще не знаю, зачем живу. Все мои действия ни на что не направлены. Я чувствую в себе могучие силы любить, я могу любить очень сильно, но растрачиваю весь жар души по бумажным пустякам. Мне кажется, в жизни всё, что я буду любить, будет отворачиваться от меня.
14.06.78.
Почему я так недоверчиво отношусь к марксизму? Я недолюбливаю марксизм за его чрезмерную правильность, плановость и, как это ни странно – осуществимость. Мне не нравится будничность, житейская пыль, и я хочу противопоставить марксизму то, что не покрыто ржавчиной бытия, то, что прекрасно, обворожительно и неосуществимо. Зачем заниматься тем, что неосуществимо? Этот вопрос равносилен вопросу: зачем люди не рождаются мудрыми стариками? Мне предстоит тысячу раз пересматривать свои взгляды и проклинать существующий порядок вещей, до тех пор, пока я не повзрослею.
15 лет
25.02.79
«Я не верю ни во что!». Как мило и привлекательно звучат эти слова в устах классических скептиков. Надо же! Ни во что не верить, на всё смотреть в презрением, вот здорово, наверное. Где мне было понять своим куриным умом, что это неверие было для столь любимых мною разочарованных героев страшным проклятием. Приятна ли жизнь, когда отрицаешь её абсолютный смысл, отрицаешь смысл всего сущего? И когда в поисках веры скользишь по жизни ироническим взглядом, и не находишь ничего, во что можешь поверить. Хотел бы, а не можешь.
Я помню, как тогда, в церкви, хоровая молитва старушек произвела на меня впечатление массового психоза. Построили дом, повесили иконы, собрались, накурили ладана и просят для себя и своих ближних благополучия. У кого? У того, чьё существование отрицается самим ходом жизни. Меня просто потрясла бессмысленность их действий. Но такая ли уж бессмысленность? Они имеют веру, пусть слепую и бездоказательную. Для них церковь – место, где разговаривают с высшей силой мироздания. Для них это возможно, для меня – никогда.
Сумятица бесконечных мыслей, ощущение неправильности выводов, бессилие сделать правильные. Иногда – боязнь этих выводов. Презрение ко всему сущему, осознание величия недоступного. Видит бог, как это приятно. Я всеми силами хочу верить бездоказательно, но не могу. Я не могу найти доказательств того, во что стоило бы верить.
28.03.79
Наивная невинность, подкупающая доверчивость… Но почему подкупающая? Почему люди, умудрённые жизненным опытом, через многое прошедшие, считают своим идеалом существо, которое стоит на самой низшей ступени этого восхождения? Те, у кого восприятие жизни дошло до самого трагического предела и сочетается с незаурядным умом, воспринимают невинность уже несколько болезненно, в таком восприятии есть что–то нездоровое. Взгляд такого человека – всёискажающий, не может не искажать собственный идеал. Но почему идеал именно такой? Любой человек ищет идеал вне собственного «эго». Или вообще вне объективного мира. И этому вовсе не препятствует выбор «жертвы» среди людей. Поэтому у человека, начинающего жить, идеал в человеке с опытом, а у опытного человека идеал в том, кто ещё и жить не начал.
16 лет
03.01.80.
Есенин писал: «Успокойся, смертный, и не требуй правды той, что не нужна тебе». Да живи ты себе, как живётся, по возможности – честно, и не залетай слишком высоко. И чем больше своих извилин ты узлом завязал, тем легче тебе будет. В этом смысле дураки – счастливые люди. Их не трогают всякие там вселенские дисгармонии. А самые счастливые – дураки, довольные собой. Как у Уэллса в «Стране слепых». Они были твёрдо уверены, что нет ничего, кроме их темноты, и ничего не могло поколебать их спокойствия. Так же и дураки.
Но есть и умные счастливцы. Это те, кто смог зацепиться за идею. Они из чего–то для себя правду слепили и живут этой собственной правдой, часто считая её объективной. Одни твёрдо верят в коммунизм и отдаются его строительству. Я не верю в коммунизм, но я не стану смеяться над ними, потому что они ухватились за идею, и эта идея придаёт вес их жизни. Другие верят в деньги. В них правда. Они дают счастье. Мир до дна продажен. Тоже идея, тоже жизнь объясняет. Третьи верят в бога. Это, пожалуй, самое удачное, потому что объясняет решительно всё без исключения.
Вера, побуждающая к действию, наполняет жизнь смыслом. Впрочем, не всё так просто. Человек может перепробовать много идей за свою жизнь, много раз может разочароваться. Но если человек ищет, он чаще всего может найти себе идею, за которую можно держаться. Время, когда он не знает во что верить – это время отчаяния, время потери смысла.
Объективной правды не существует. Да она и не нужна. Правда у каждого своя (у кого есть). А вообще весь секрет состоит в том, чтобы жить честно. Это часто наполняет человека ощущением того, что он живёт не бесцельно. А истина… Да на кой она хрен.
Но если ты начинаешь приближаться к правде, если ты начинаешь всё видеть таким, какое оно есть, ты либо свихнёшься, либо поверишь в бога. Один человек выносит больше правды, другой – меньше. Но есть доза, которую не вынести никому.
14.06.80.
Вместе со мной умрёт ещё один человек – Марина. Но никто, даже она сама, этого не заметит.
17 лет
25.08.80.
Что я понимаю под жестокостью судьбы? Сначала, наверное, путаницу чувств. Всё так гадски переплетено, что часто один человек счастлив за счёт другого. Отсюда вытекают все «эгоизмы» и «самопожертвования», сама сущность которых нелепа. А ещё нелепее то, что их зачастую и отличить невозможно. Эту же основу имеют и всякие неопределённости, внутренняя неуравновешенность. Причём, всё это как раз и определяет сущность человека. Основа сапиенса – неуравновешенность. «И почему я должен мириться с этой стеной, только потому что она – дважды два?» (Ф. Д.). Путь борьбы не для меня, но я встаю на нигилистический и, может быть, очень пошлый путь всеотрицания. И всеоправдания. Это одно и то же.
Мой знакомый сказал мне, что прежде всего надо стать нечеловеком. Тогда я не понял его, а теперь, может быть с другим смыслом, повторяю эти слова исходя из изложенного мной понимания сапиенса. Кларизм (ясность) в котором выход изо всей этой белиберды, может быть, большая пошлость, и проповедовать его сапиенсам – большая глупость. Но я не утверждаю, что кларизм вне и внутри нас. Не утверждаю даже, что к нему нужно стремиться. Я лишь указываю на него, как на идеал всех порядочных марсиан.
05.01.81.
Я никогда не пытался возводить собственную упадочность в ранг мирового закона. Я всегда презирал брюзжащих мизантропов и вообще весь этот декаданс не меньше, чем самого себя. Я люблю сильных и даже огромных людей, умеющих ценить свою жизнь. Людей, стоящих твёрдо и смотрящих прямо. И, как это ни странно, я всё больше тяготею к теориям, по которым я подлежу немедленному уничтожению. По–русски это звучит «кто смел, тот и съел», по западному – социал–дарвинизм. Жить должны сильные, плодить слякоть – без надобности.
Понимаю, каким ужасом могут обернуться эти теории на практике. Но распутывать жизненные узлы, то есть сплетения жизненных интересов – глупо. Всё равно выйдет так, что один живёт за счёт другого. Узлы надо рубить. Так честнее и проще. Кто сильный, тот и будет счастлив.
Больше всего я уважаю «разумный эгоизм» Чернышевского. Ведь он говорил то же, что и Каупервуд: «Мои желания – прежде всего». Чернышевский был против пошлой жертвенности, но он говорил о том, что желания должны быть разумными и не идти в разрез с желаниями других. Но он указывает на идеал, умалчивая о путях его достижения. Как же сделать, чтобы в разрез не шло?
Согласуются ли твои желания с желаниями окружающих тебя мало должно интересовать. Достаточным оправданием тебе является то, что любой имеет право пользоваться тем же принципом. Не может? Его дело.
30.01.81.
Я начинаю чувствовать в себе непреодолимую страсть к игре. Я просто игрок по натуре. И все мои последние остроты на картёжный лад:
«Не бывает только пять тузов в колоде».
«Мелкие ставки – пустая трата времени, а крупные ставки – пустая трата денег».
«Сегодня ты – барон, а завтра ты – Мюнхгаузен».
И изо всей этой картёжной трясины мне вдруг больше всего на свете захотелось увидеть Марину. Той силы страсти уже нет, но ведь вместе с ней исчезли и проклятия. Марина и 2–3 неординарных мысли – вот и всё, что у меня было. Но разве это мало для такой короткой жизни, как моя?
22.03.81.
Карты научили меня относится к жизни по–филосовски. Научили тому, что никогда нельзя дать правильную оценку ни победам, ни поражениям. Как знать, не послужит ли временная удача фундаментом для будущего фиаско, и не подготовят ли неприятности будущее счастье? В жизни всё так переплетено, что любое событие подготовлено целой цепочкой предыдущих. Проследить эту цепочку невозможно, предвидеть – тем более. Пребывая в этом неведении, человек не должен забывать, что ему неизвестен истинный смысл происходящих событий. Выиграешь в лотерею – и останешься нищим, сломаешь руку – и проживёшь вдвое больше, не вовремя почешешь за ухом – и несчастен на всю жизнь.
27.03.81.
Когда я трепался о том, что истина – это шар, я не понимал значения своей мысли. Интересно, удавалось ли кому–нибудь охватить одним взглядом со всех сторон непрозрачный шар, особенно если этот шар – внушительных размеров? Но почему человеку это недоступно? Потому что вечность не может уместиться в преходящем. Земная цивилизация – случайный всплеск во вселенной. И человек, даже самый умный, не имеет ни о чём решительно никакого представления. Самые мудрые это чувствуют. «Я знаю, что ничего не знаю» – это же вопль отчаяния.
Любой незаурядный непредвзятый человек с ясной головой неизбежно приходит к ничему. Логика неизбежно приводит человека к ничему. Нам ничего не понятно и ничего не известно, лишь какие–то бессвязные обрывки. Глаз человеческого разума никогда не станет настолько изощрённым, чтобы небо истины стало для него ясной и единой звездой. Любой честный человек к старости скажет: «А ведь я так ничего и не понял».
Но ведь со всем этим нельзя жить, а род человеческий существует. Поэтому, для того, чтобы жить, нужно лгать. Человек хватается за идею и живёт. В идеях людских нет ничего абсолютно. Но для человека главное прожить так, чтобы получить чувство личного удовлетворения. Для этого он должен твёрдо верить в свою идею и поменьше смотреть на звёзды. Желательно так же завязать узлом несколько тех извилин, которые могут понять то, чего не надо.
Да неужели человеку, у которого в крови считать, что мир существует лишь постольку, поскольку он его воспринимает, будет приятно осознавать, что не только он, но и всё человечество – лишь секунда, случайная прихоть космических сил? Большинство людей не задумываются над этими вопросами именно потому, что если бы задумывались, число самоубийц превысило бы число рождающихся.
Какие бесполезные рассуждения… Но как они начинают одолевать, когда чувствуешь, что ни ты, никто другой ничего не способны понять.
05.04.81.
«Космический пессимизм» – это теория, которая может придти в голову только тому, кто уже перестал что–либо делать и занялся бесплодной рефлексией. Это теория меланхоликов, у которых много свободного времени. Она не заложена в человеке, противоречит его сущности. «Жизнь прекрасна» – вот мысль, которая в каждом от рождения.