Текст книги "Беглецы"
Автор книги: Сергей Карпущенко
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
2. ТЫ КТО ТАКОВ?
Чтобы попасть к назначенной Ниловым квартире, телеге пришлось выезжать из крепостицы и перебираться через рукав реки. Всех домов в Большерецке и впрямь оказалось не больше сорока. Построенные из листвяка и топольника, многие из них были курные, кое-где с плохо забитыми мхом пазами. Проехали и кабак с гомонящими в нем казаками, винокурню, ясачную избу и аманатскую казенку. Проехав еще немного, остановились у избы, в которой, как утверждал отправленный с телегой проводник, и жил Петр Алексеич Хрущов. Возле дома стая собак неистово дралась из-за куска лососиной требухи. Свою поклажу – немалого размера сундук – Беньёвский сам спустил на землю, а телега с угрюмым Винбланом, не перестававшим рассматривать сапог, покатила дальше.
Дверь оказалась открытой. Через вонючие, грязные сени Беньёвский прошел в покой. Сквозь мутное холстинное оконце свет проникал едва-едва, но хозяина квартиры вошедший увидел сразу – полный бородатый мужчина лет тридцати пяти лежал на кровати, закинув свои длинные, словно жерди, ноги на деревянную спинку. Кудлатая голова его покоилась на подушке с грязной наволокой, на столе у изголовья стояла большая клетка из ивовых прутьев с какой-то птицей, взъерошенной, как и ее хозяин, но выводившей мудреные, затейливые трели. Лежавший мужчина поощрял ее пение тем, что постукивал по жердочке просунутым в клетку указательным пальцем, имевшим длинный кривой ноготь. Появление в доме незнакомого человека, похоже, не произвело на хозяина особого впечатления, потому что обутых в сапоги ног он с кровати не снял, а только немного повернул в сторону вошедшего голову и грубо спросил:
– Ты кто таков?
Беньёвский вежливо поклонился:
– Я – Мориц-Август Беньёвский, бывший польский конфедерат. Сослан сюда на вечное поселение. К вашей же милости определен на постой капитаном Ниловым.
– Вишь ты! Польский конфедерат! – то ли удивился, то ли обрадовался лохматый мужчина. – Ну а кто я таков, ты знаешь?
– Нет, не имею чести знать.
– Ну так знай, что я волею Господа Бога и моих дражайших родителей являю собой бывшего капитана лейб-гвардии Измайловского полка Петра Лексеича Хрущова. Водворен в сию клоаку уж семь лет назад по исключении из звания и фамилии и числа благородных людей вообще, а также по публичному шельмованию за вины политические. Слушай, конфедерат, а вино у тебя не сыщется? – закончил совершенно неожиданно Хрущов.
Беньёвский хоть и был несколько удивлен приемом, но грубость будущего сожителя произвела на него приятное впечатление и была симпатична видевшейся за ней недюжинной силой и уверенностью. Но улыбку он все-таки сдержать не смог:
– Вина у меня нет, но имею небольшое количество аптечного спирта, захваченного для приготовления компрессов и припарок. Если угодно, я могу уступить вам его, и весьма охотно.
– Сделай милость, уступи, – ловко скинул на пол свои огромные ноги Хрущов, – а то вот лежу и чую, как свербит душа, а помочь ей нечем.
Пока Беньёвский заносил в покой свой сундук и открывал его, Хрущов, которому по сердцу пришлась уступчивость нового товарища, охотно рассказывал ему о большерецком житье:
– В рассуждение крепости сей острог всех хуже на Камчатке будет, но, правда, и нужды особой нет в укреплении его, ибо подвластные камчадалы издавна надежны и верны.
– Неужто верны? – уточнил Беньёвский, знавший о здешних бунтах.
– Верны, да токмо от времени до времени шалят, когда ясачные сборщики до безбожия совершенного доходят – тройной ясак собирают, да еще чащины, взятки здешние. Попы еще наши гадят, когда камчадалам веру правую вживляют. Зато оная ревность нам в прошлом годе отрыгнулась, когда пошла в здешнем крае оспа гулять, тысячи людей исхитившая. Вслед за сей напастью повсеместный неулов рыбы обнаружился, а ведь в сих местах она хлебу замена. Помочь беде коряки могли бы – оленей они пригоняли. Но на сей раз не пригнали, поелику крепко обозлены были на нас за притеснения и казни.
– Да, на расправу здесь, я вижу, скоры, – заметил Беньёвский, залезая в сундук в поисках спирта. – Только заехал и сразу на казнь попал.
– Что, сегодняшнюю казнь увидеть сподобился?
– Ну да. Только не ведаю, в чем того человека вина.
– Вина! Да в том, что он хам и смерд! Мало, что ль? Всех бы их перепороть не мешало б, посмирнее б себя держали! Но у этой казни свое начало имеется. В городе Охотске купчишка Федор Холодилов, собака из собак, корабль снарядил, чтоб за морским зверем на острова идти. Команду нанял и с приказчиком своим, Чулошниковым, отправил на Алеуты. Да токмо на пути туда из-за негодной оснастки выкинуло судно на камчатский берег. Команда же, на прочность судна больше не надеясь, идти на нем в море отказалась. Холодилов, пес паршивый, Нилову нашему пожаловался. А знамо всем, что Нилов перед тем у Холодилова в долг пять тысяч взял, так что не было у него резону входить с купцом в суспицию. Вот и решил он высечь для примеру зачинщиков сего отказа. Федьку Гундосова, коего ты под кнутом видел, наобум в заводчики записали, да и отбарабанили ему шкуру. Токмо, думаю, напрасно Нилов сие затеял, быть ему в прогаре. Народ тот гулевый, шалый. Душу им загубить, что сморкнуться. Если уж пороть, то всех, и безо всякой пощады, чтоб кожа клочьями летела!
Беньёвский, нагнувшись над своим сундуком, уже давно нашарил спиртовую склянку, но доставать не спешил и все слушал, слушал. Наконец поднялся и с улыбкой протянул ее Хрущову:
– Вот спирт. Приходится лишь сожалеть, что его здесь мало. Впрочем, ежели господину капитану угодно будет, я бы мог ссудить ему достаточную сумму для приобретения желаемого.
– Сделай милость, одолжи, – заулыбался Хрущов, принимая из рук Беньёвского склянку со спиртом, которую тот протянул с полупоклоном. – Рублей десять, пожалуй, приму, а больше не давай, долго ждать придется. Да и с оными, сударь, изволь не торопить.
– Ах, да что вы, что вы! – политесно отстраняя рукой предупреждение Хрущева и широко улыбаясь своим кривоватым ртом, сказал Беньёвский. – Подгонять я вас не стану. Куда спешить? Я полагаю, жить нам здесь придется с вами долго, до самой смерти, думать надо. Успеете вернуть.
Хрущов принял деньги с неожиданной хмуростью лица:
– Почему ж до самой смерти?
– А потому, что государыня императрица, несмотря на свое добросердечие, не склонна миловать государственных преступников, коими мы с вами являемся. Поэтому наберитесь мужества, – и он едва заметно двинул в улыбке уголком рта.
– А шиша ты со своей государыней не хотел?! – выставил Хрущов вперед ловко свернутый кукиш. – Плохо ты о Петре Хрущеве подумать изволил! Надселся я от смеха с шутейства вашего! Да при первой же оказии убегу я отсель, и духу моего здесь не будет! В Китай убегу! В Америку! К черту! К Сатане, токмо до могилы в отхожем месте сем я жить не буду! – И, сдернув со склянку пробку, залпом выпил аптечный спирт, что готовил конфедерат для компрессов и припарок.
Часа полтора устраивался Беньёвский в новом жилище. Хрущов, ставший вдруг хмурым и злым, молча помогал ему сбивать из горбылей лежанку, набивал сеном тюфяк и подушку, попутно заверил, что ни клопов, ни вшей у него и в заводе нет, а есть лишь тараканы, потом приделал к стене полку, на которую выставил книги Беньёвского. Не спросясь, взял «Записки» Цезаря, снова улегся с ногами на кровать, после чего уже не докучал Беньёвскому ни вопросами, ни рассказами о камчатской жизни. Конфедерат же вычистил кафтан, шляпу, перевязал в косице ленту, засунул в карман опрысканный духами платок из батиста с валансьенским кружевом и вышел на улицу.
Но недолго читал Хрущов о победах славного Цезаря, а скоро бросил книгу на пол, ибо, читая, никак не мог забыть того, что обзавелся деньгами, с которыми можно пойти в кабак за штофом двойного вина, так необходимого его душе.
Отыскивая шляпу свою, кинул Петр Алексеич взгляд на сундук нового своего товарища, стоявший под кроватью, и решил, что худого ничего не будет, если выльет он себе за воротник приятно пахнущих духов, которые лил на кружевной платок Мориц-Август Беньёвский. Посему ничтоже сумняшеся выдвинул он тот сундук из-под кровати и вскинул крышку, обитую фигурной медной жестью, – замочек крохотный хоть и висел на петлях, но оказался, будто нарочно, отворенным.
Вначале увидал Хрущов приятный для глазу поставец, обложенный перламутром радужным, отрезик зеленой камки углядел, потом кафтан с шитьем из синего бархата. Прямо же поверх нарядного кафтана лежали ствол к стволу два чудных пистолета с серебряным богатым оброном, черненные искусно. Натруска тут же и мешок с пулями. Петр Алексеич хорошее оружие сызмальства любил и примечал, поэтому не удержался – взял пистолетики и хорошенько рассмотрел. Замки, жиром бараньим смазанные, блистали. Огниво вперед подал – открылась полка, на которой увидел он затравку, да не какую-нибудь там слежавшуюся, старую, а наисвежайшую. Петр Алексеич удивлен был и даже малость оробел. Вытащил деревянный шомпол, засунул в ствол – не лезет шомпол до конца, оттого что мешает ему, понятно, заряд. Еще минут пять покрутил Хрущов в руках эти пистолетики, нашел на доске замочной клеймо парижского мастера Пьера Барру и на место, как было, положил. Духов разыскивать не стал и поспешно вышел за порог.
3. ОБЕД У КАПИТАНА
К дому капитана Нилова, напоминавшему деревянные петербургские строения, Беньёвский подошел ровно к назначенному сроку. У ворот он увидел стоявшего на карауле молодого казака, хоть и не слыхавшего о приглашении Беньёвского к обеду, но охотно пропустившего его в дом воеводы после щедрого угощения табаком.
В просторной комнате с дощатыми некрашеными стенами уже накрыт был стол, и сам хозяин, вооружив глаза очками, рассматривал на свет содержимое винного штофа. В углу висели образа в богатых ризах и гравюры с видами морских сражений неизвестной Беньёвскому войны. Вдоль стены стояла пара диванов с облезлой тиковой обивкой. На них в ожидании ужина томились молча пожилой поручик и два казацких старшины – здешняя лучшая публика, догадался ссыльный.
– А, Мориц-Август пожаловал! – обрадовано воскликнул Нилов при виде входящего Беньёвского. – Точен ты, брат, как немецкие часы! А ведь немцы все наипрекраснейшим образом делают, поелику рукомесленный, недюжинный народ! Брату моему, глаз в детстве потерявшему, хрустальный глаз такой отменной чистоты поставили, что, будучи водворен на должное место, не токмо не разнствовал с природным оком, но и был много краше. Разбил он его, правда, к большому огорчению, и посему скорбит досель, ибо не может подыскать замену.
– О, я полагаю, мы поможем брату вашему, – поклонился Нилову Беньёвский. – У меня сведены знакомства с лучшими протезерами Европы, докторами Шранком и Функом. Мне стоит лишь отписать, и они незамедлительно вышлют хоть дюжину первосортных стеклянных глаз любого цвета и размера.
Нилов был тронут:
– Вы этим спасете брата.
– Ну что вы! Сие безделка, любезность!
Не знакомя Беньёвского ни с поручиком, ни с казацкими старшинами, Нилов всех позвал за стол, сервированный по-русски обильно, но неприхотливо или просто грубо. Полная женщина, бывшая экономкой и женой камчатского начальника, принесла чугунок со щами. Все без церемоний и лишних разговоров принялись за еду и выпивку, не забыв, однако, осенить себя знамением, повернувшись к образам. Закусили с чавканьем и мычанием, после чего Нилов поинтересовался:
– А скажи-ка, Мориц-Август, как поживает там Россия? Воюет с турками?
– Воюет, и весьма успешно. – Беньёвский отложил вилку и вытер рот своим кружевным платком. – Еще в июне российский флот одержал славнейшую викторию над турецким близ Чесмы и совершенно сжег последний. Государыня со свойственным ей красноречием писала, я запомнил, что наш флот подобен Исааку, который, женясь семидесяти лет, оставил потомство, кое видится и до сего дня. Прекрасно сказано!
– Недурно! – воскликнул Нилов. – Господа, сие событие следует омыть вином!
Все сидящие за столом, и без того не забывавшие наполнять свои стаканы, радостно поддержали капитана.
– Двадцать же первого июля, – продолжал Беньёвский, – об оном я узнал уже в Охотске, наш славный фельдмаршал граф Румянцев при реке Кагуле всего с семнадцатью тысячами войска разбил и в совершенное бегство обратил за берега дунайские сто пятьдесят тысяч турецкой сволочи. Все сие возбуждает равномерный страх неприятелям и ненавистникам нашим.
– Блестящая, Богом дарованная победа! – с восторгом принял известие Нилов и снова воздал наполненным бокалом должные почести славному русскому оружию, после чего, внезапно загрустив, сверкая пьяной слезой, заговорил: – Какие славные дела чинятся российским воинством, а я, обер-офицер, воевавший с Минихом Очаков, принужден в сей срамотной дыре сидеть, командуя шайкой пьяных казаков! Горчайшая несправедливость!
– А разве ж мы здеся не обороняем границы империи Российской? Али совсем не надобен Большерецк?
– Да от кого ее оборонять-то? – с горечью в голосе прокричал Нилов и, обращаясь уже только к Беньёвскому, заговорил: – Японец сюда никогда не придет, агличанам да французам далече и ненужно, португалам не по силам. Одним камчадалам на пугало сижу, сволочи оной грязной, чумичкам, которые токмо ради водки одной и живут на белом свете. Ведь ты, Мориц-Август, еще не знаешь, что сие за народ! Они за водку отца родного продадут, не то что всю свою годовую добычу пушнины. А ты чьей земли будешь, Мориц-Август? Поляк? – спросил неожиданно Нилов, нетвердо и пьяно.
– Во Франции называли меня Морисом де Бенёв, в Польше – Беньёвским, а в Венгрии и в цесарской земле имел я прозвание Беневи. Мориц Беневи.
– Выходит, венгерец ты?
Ссыльный опять неопределенно двинул плечами:
– Наверное, немало держав могли бы назваться моим отечеством. Скорей всего, весь мир – мое отечество.
Нилову не понравились слова Беньёвского. Он укоризненно нахмурил хохлатые брови, покачал головой:
– Нехорошо сие. Не по-людски. Всяким человекам Бог отечество определил. Стало быть, не блохой с места на место прыгать надобно, а на своей земле сидеть. Ну да ладно, я тебя не для поучений сюда позвал. Ты мне вот что ответь – сосед твой, Хрущов, приличным ли тебе лицом представился? Не заметил ли чего особенного?
Беньёвский улыбнулся озорно:
– Я, ваша милость, Лафатеровой физиогномике хоть и доверяю, но не много в оной искушен. Так что простите. В общем, человек вполне изрядный.
Нилов мутными глазами посмотрел на ссыльного, подозрительно и немного робко.
– Изрядный! А у меня есть подозренье, что собирается он с приятелем своим, Семеном Гурьевым, устроить мне шабаш, каверзу, не пойму какую. И тебя я, Мориц-Август, очень просить хочу...
– О чем же?
– Сердце у меня болит, – с неожиданной мольбой в голосе заговорил Нилов, – чую, грядет мой час последний, позорный, страшный. Заговор какой-то чую, а спознать о нем доподлинно все не могу. Вот и прошу тебя... присмотри за ним, за Хрущовым. Ежели заметишь что, сразу ко мне беги. Государыне о твоем усердии отпишу, не забуду, а уж императрица памятлива, тоже не забудет. Ну, обещаешь?
– Обещаю, – чуть-чуть помедлив, сказал Беньёвский твердо.
– Вот и отменно, вот и отменно! – возликовал немало охмелевший капитан и приятельски схватил Беньёвского за руку: – Ты, Мориц-Август, мне еще скажи – можешь ли сына моего, недоросля-дурачка, арифметике и языкам обучить?
Ссыльный кивнул:
– Да, мне приходилось бывать наставником у детей в некоторых знатных домах Европы.
– Ну-ка, Пахомыч! – пьяно крикнул капитан кому-то. – Кольку моего скорей сюда востребуй. Неча ему по двору шляться!
Скоро привели Кольку, дурковатого с виду парня, губастого, с ленивыми, лживыми глазами. Представили ему Беньёвского, на которого он выпучил свои жалкие глаза рожденного спьяну, забитого подростка и неведомо отчего заплакал.
– Ну тебя, дурак! – толкнул его Нилов. – Пошел прочь! – И сам, уронив голову на руки, тонко заплакал, не вытирая текущих слез. Но потихоньку рыдания его сменились сопением, а потом и громким храпом.
Беньёвский, понимая, что обед завершен, поднялся, взял с лавки, на которой сидел, свою шляпу и пошел к выходу. Он был доволен произведенным на воеводу впечатлением и тем, что узнал от него.
4. В АМБАРЕ И РЯДОМ
Растут на Камчатке травы высокие и сочные до хруста, поэтому и сено из этих трав, если высушить хорошенько, получается пышное и мелкое, да такое душистое, что если с полчаса полежать на этом сене, то от духа его с непривычки голова трещать будет.
В амбаре отца Алексия, священника большерецкой церкви, что построена и освящена была во имя Николая Чудотворца, того мягкого пахучего сена, приготовленного для зимнего корма единственной козы попа, навалено до самой крыши. В тот час, когда служил отец Алексий вечерю в церкви, сын его, Иван, двадцатилетний вьюнош, три года уж как пристроенный к острожской казацкой службе, лежал на том сене с девкой Маврой, дочерью канцелярского писаря, сытой и красивой, гордой за свежую прелесть свою, что рвалась со всех сторон из нарядного платья.
Шуршало сено. Шептали голоса.
– Вон, вон, гляди, паук ползет! – показывал Иван.
– Ну так что ж? – не желала смотреть на паука прелестница и гладила возлюбленного по груди широкой, мягкой своей ладонью.
– Да как же! Ловить его надо! Ведь бабы пауков перед мужиком едят, чтобы вернее зачреватить. А ты чего ж?
– Чего надумал, зачреватить! – улыбалась Мавра. – И откель ты ведаешь о том, про пауков-то?
– Рассказывали.
– Кто? Али я не первая у тебя?
– Первая. А рассказывала мне о том моя бабуся, и еще говорила, что второго нужно по зачатии съесть, а третьего перед родами, чтоб способней разрешаться было.
– Вот и ешь своих пауков, Ванятка, а мне они покамест за ненадобностью. Я не от полюбовника, а от мужа свово зачать хочу.
– Не любишь, значит, – простодушно вздохнул Иван, а Мавра тихонько рассмеялась:
– Ох, и дурачинка ты еще! Кабы не любила, так в амбар бы с тобой не полезла. Я не из тех, кто в штанах казацких счастье свое ищет. Я не бесстыдница какая, и отдалася я тебе, Ванятка, токмо в залог долгой любви нашей, а не утех паскудных ради. Ты обвенчаться со мной хотел...
Иван, словами Мавры обожженный, полное девичье тело крепче к себе прижал, прошептал на ухо:
– Так когда же свадьба, Маврушка?
Мавра, травинку сухую покусывая, ответила не сразу.
– Хочу тебя, Иван, последний раз проверить, коль уж в такой далекий, долгий путь с тобой собралась. Принеси мне, Ивашка, медвежью шкуру, токмо не ружьем убей медведя, а рогатиной. Да и шкура в избе нашей не лишней будет, ноги в зазимье согреет. Дело сие для тебя, я думаю, не хитрым окажется. Вона ты у меня какой! Сам, яко медведь, здоровый! Всем сила Устюжинова Вани ведома, не сдюжить! – И Мавра, прижимаясь своей тугой колышащейся грудью к груди Ивана, прошептала: – На масленой свадьбу сыграем, не обману.
...А Мориц-Август Беньёвский, выйдя тем временем из дома камчатского начальника, пошел вдоль низких казенных строений к палисаду, через мостик, на другой берег речки перешел и уже недалече был от дома своего, как вдруг услыхал он гомон двигавшейся ему навстречу толпы. По звонким, ретивым вскрикам и черной матерной брани догадался, что шли те люди во хмелю немалом, оттого и рассудительно решил под горячую их руку не попадаться и куда-нибудь свернуть. Но ватага эта – человек примерно с двадцать – как раз и выкатила из-за того забора, к которому Беньёвский норовил прижаться. Шли они теперь прямо на него, распоясанные и пьяные, кто в чем, иные в исподних рубахах даже, размахивающие без дела здоровенными своими руками. Бороды всклокочены, красные, рассерженные лица. Люди качались и, чтобы не упасть, держались друг за друга, а увидели Беньёвского – все, как один, остановились и уставились на незнакомца. Огромный бородатый мужик с серьгой в ухе и побитым оспой лицом, державший под мышкой немалого размера треску, поднял руку и громко сказал:
– Стойте, братцы! Да то ж, как будто, Холодилова человек.
Товарищи его, юля на нетвердых ногах, вгляделись в Беньёвского пристальней.
– Ей-ей, Холодилова, – еле ворочая языком, подтвердил кто-то.
– Приказчик его новый, немец Франтишек, – заявил другой уверенно.
– Сущая правда! – звонко выкрикнул третий. – Видели, как он к Нилову в дом заходил. Ябеду на нас отнес!
Беньёвский, не говоря ни слова, хотел было обойти пьяную ватагу, но дорогу ему загородили. Мужик, что нес треску, передал рыбу стоявшему рядом с ним товарищу, вытер руки о штаны и сказал кому-то в глубь толпы:
– Федька, а ну-кась, наперед выскочи.
И тут же откуда-то с задов ватаги протиснулся вперед человек в разорванной рубахе, худосочный, с сутулиной, на открытой груди которого висел большой медный крест. В человеке этом Беньёвский с изумлением узнал сеченного сегодня мужика, которому следовало бы сейчас лежать где-нибудь под образами если и не при смерти, то, по крайней мере, в полубесчувственном состоянии. Но мужик этот, без сомнения, был Федькой Гундосым, с виду целым и невредимым, хмельным и даже будто веселым.
– Не сумневайтесь, робя! – заорал Федька, едва лишь взглянул на Беньёвского. – Франтишек сие! Истинно говорю вам! Надо ему, братцы, тотчас кровь кинуть, чтоб знал, яко жалобы на нас капиташке-собаке таскать! Через таких вот стрижей залетных и трут нас здешние купцы, и секут, и секут!
Он, видно, вновь пережил боль и позор сегодняшней казни, потому-то последнее слово прокричал слезливо и длинно, быстро повернулся к Беньёвскому спиной, задрал рубаху с пятнами крови и показал свою ужасную, измолотую кнутом Евграфа спину.
– Надо, надо кровь ему кинуть! – загалдели мужики, переживая обиду товарища. – А то не будет спасу от них, кровососов!
Беньёвский понял, что мужики не намерены шутить.
– Люди добрые! – громко и решительно сказал он. – Я – не есть купец или купецкий приказчик. Я – ссыльный польский конфедерат, иду на свою квартиру к господину Хрущову.
Однако мужики хоть и знали Хрущова, но совсем не разумели слово «конфедерат», поэтому на речь незнакомца внимания не обратили, а тихонько, нетвердым шагом стали подходить к нему. Бить человека с ходу, запросто, им, видно, не хотелось, и ждали мужики какого-то нового повода, должного явиться неизвестно откуда, чтобы оправдать их неправедное намерение. Беньёвский смущение своих нежданных противников видел, и что уж он тогда задумал, останется вовек неизвестным, но, вдруг ощерившись зло, рванулся к забору с желанием, как догадались мужики, оторвать лесину. И тут же, растопыривая руки, с воем бросились они на него, сбили с ног и, повалив на землю, понимая, что бьют за дело, стали яростно охаживать его руками и ногами.
Но Большерецк городишко маленький и тесненький. Бывало, заплачет ребенок на одном конце его, а на другом уже слыхать. И лежали Иван с Маврой как раз в том амбаре, близ которого остановили мужики Беньёвского. Слышали парень и девка сквозь худо заделанные в стенах щели каждое их слово и, видя, что дело к дурному идет, второпях одевались. Когда же артельщики с азартным кряканьем стали лупить человека, они выскочили на улицу. Ваня, несмотря на поспешный запрет любимой своей, подбежал к уже звереющим мужикам, толкнул одного, другого и прокричал:
– А ну-ка стой! Кончай в одну минуту душегубство чинить! Не то сейчас команду покличу – всех за оную проказу засекут!
Быть посеченными мужикам, похоже, не хотелось. Они оставили лежащего и, шатаясь, плечо к плечу подступали к Ивану, но человек с серьгой, тот, что нес треску, валявшуюся теперь в пыли, поднял руку:
– Хана проказе, братва! Ваньку Устюжинова трогать не сметь, а то он опосля нас по одному разделает. Да и Франтишеку за ябеду досталось уж. Гайда в избу!
Мужики послушались, не стали Ивана трогать, но против приказа к дому идти забарабошили, желая снова наведаться в кабак. Но старшой грозно рявкнул на них, сказав, что приняли они сегодня на душу довольно, и мужики, унылые, с опаской поглядывая на лежащего в грязи Беньёвского, двинули прочь. Старшой дольше всех смотрел на окровавленного Франтишека, над которым хлопотали Иван и Мавра, после поднял с земли перемазанную грязью треску и побрел вслед за своими товарищами.