Текст книги "Птичий путь"
Автор книги: Сергей Алексеев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
«Ну и черт с вами!» – мстительно подумал Марат, уверенный, что гений ни на какое сотрудничество добровольно не пойдет.
– Где видиозапись их встречи? – вдруг мрачно спросил Сторчак. – Ты же устанавливал камеру в спальне?
Эту запись Корсаков никак не мог выдать на всеобщее обозрение – грызло, язвило, гноилось раненое мужское самолюбие. Камеру он устанавливал, но с возможностью отключения, ибо записаться могли бы и другие сцены, когда по ночам в спальню агентессы входил или врывался сам Марат…
– Объектив чем-то закрыли, – слукавил он. – Думаю, не случайно…
Они переглянулись.
– Роксана не должна была знать о съемке!
– Она и не знала…
– Тогда кто закрыл?
– Да что теперь разбираться? – Церковер по-стариковски ухмыльнулся. – Запись их встречи ничего не дала бы. Кроме эротического наслаждения, разумеется… Отправляйтесь на море, Марат Петрович. Эх, завидую вам! Сам бы сейчас искупался…
В это время Филин убрал свои бумажки в портфель, независимо, со скрипом встал и вышел из кабинета.
– Когда выезжать? – деловито спросил Марат.
– Сегодня, – пробурчал Смотрящий. – И на все тебе – неделя срока. Крути ее как хочешь – гребень нужно вернуть.
– Десять дней, – благосклонно поправил Оскол, кажется, перехвативший инициативу в управлении компанией. – И не «крути как хочешь». Прошу вас, Марат, максимум осторожности и чувств. Сыграйте пламенную любовь, страсть, преданность своей Княгине. И княжеское великодушие, прощение. Уподобьтесь Алхимику! Сами же говорили относительно мышления… Да берегите ее, не отпускайте ни на шаг! Если потребуется, приставьте к ней… своего управляющего.
Сторчак блеснул белка́ми глаз, явно хотел возразить, но промолчал. Церковер же продолжал выстраивать линию поведения:
– Сейчас пойдете в зону Д. Роксана находится там. Вас встретят, проводят… Изобразите, будто возмущены действиями врача, отнимите у него шприц, что-нибудь разбейте, порвите халат… Понимаете, да? Забирайте Роксану и везите… например, к себе домой. Или нет, лучше в гостиницу. Купите ей одежду, туфли, предметы туалета, ну и мелочь для макияжа. И сегодня же вылетайте в Болгарию. Все должно быть похоже на побег ради ее спасения. Вы жертвуете своей карьерой, положением. Мои люди подыграют – слежка, погоня. Пусть она это заметит…
Он почти впрямую признавал, что все операции дублируются и каждый шаг Марата с официальной разведслужбой контролируется людьми Филина, законспирированными даже от приближенных сотрудников, к каковым Корсаков себя относил. То есть он с профессиональными штатными работниками разгребал горящие угли, а кто-то выкатывал печеные каштаны. Было обидно, однако подобная многоуровневая структура, наверное, имела право на существование, поскольку задачи выполнялись слишком уж непростые, и это Марат понимал. Но вместе с тем, будучи себе на уме, думал, что побег с Роксаной он и в самом деле устроит как надо, по-настоящему, а там можно и посмотреть, возвращаться назад или перебраться в третью страну, например в Канаду.
Думал так и еще сам не верил, что это возможно.
После всех наставлений он спустился на первый этаж офиса и отправился в зону Д, где никогда еще не бывал и куда вход был ограничен: в пропусках существовал специальный значок в виде замысловатой латинской D, дающей право проникнуть за тяжелую, сейфовую дверь, охраняемую стражником в черной униформе. В общем-то, там Корсакову и делать было нечего: деление на литерные зоны было и раньше, в сгоревшем здании, строгий режим секретности был вынужденным – опасались утечки информации. Например, отдельно друг от друга сидели аналитики, молодые ученые, фабриканты, администрация. И разведслужба, возглавляемая Маратом, также имела свою литеру – М. Сотрудники гадали, в честь чего удостоились такой буквы, шутили: дескать, это отделение Моссада или разведки МИ6. А то, возможно, просто мужской туалет недавних советских времен. Но оказалось все проще – так обозначили из-за первой буквы имени Корсакова, для удобства.
По мнению сыщиков, призванных с Лубянки, в зоне Д заседали престарелые дебилы. Если присмотреться к аналитикам Оскола, эти бомжеватого вида, нечесанные и неухоженные бородачи чем-то напоминали недоразвитых, отрешенных от мира подростков…
Возле двери в зону Марата встречали двое в гражданском, перед которыми часовой униформист стоял по стойке «смирно». Оба вежливые, предупредительные, с манерами выпускников МГИМО, совмещенными с вертухайскими: вели по коридорам, как архангелы, чуть ли не повиснув на руках, не давали головы повернуть и осмотреться. Только в конце пути у них вышла заминка – велели подождать возле двери, за которой будто бы доктор работал с Роксаной. Один куда-то отлучился, а другой, удвоив бдительность, маячил перед лицом Корсакова, перекрывая собой обзор – чтоб лишнего не подсмотрел. Но это лишнее тут и явилось: верзила в черной униформе охранника почти тащил по лестнице из полуподвального этажа человека с очень уж знакомой лысиной и неузнаваемым от крови и опухлости лицом. Только по грязной, пыльной форме с единственным погоном на плече Марат определил – тот самый милицейский капитан, что выпроваживал задержанных из обезьянника. И почти следом за ним повели бойцов спецназа, что врывались в квартиру, – этих узнать можно было по стриженым затылкам, остальные части голов были словно в багрово-синюшных масках.
Марат увидел их мельком, поверх плеча своего стражника, но и этого было достаточно: похоже, в одном из подземных этажей зоны Д была пыточная изба, не иначе. Вероятно, через нее и пропустили весь милицейский наряд, засланный освободить заложницу на Заморенова, однако Корсаков испытал не чувство удовлетворения от случайно исполнившейся мести, а некий удивленный, приземляющий небесную зону Д испуг. Пытать милиционеров могли только за один грех – исчезнувшую гребенку Роксаны!
В орнаменте которой зашифрованы слова пароля…
А за что еще? Отнять гребень вполне могли, тем паче если узрели, что он золотой. Все остальное они проделали безукоризненно.
Это непривычное чувство испуга вновь взворошило прежние мысли – улететь сегодня же в Болгарию, а оттуда – в Канаду. Независимо, найдется гребенка или нет…
Бойцов спецназа провели наверх, и страж перестал мельтешить перед глазами. Корсаков сделал равнодушно-безразличный вид искушенного опера и поторопил:
– Скоро, нет? Где моя жена?
– Одну минуту, товарищ подполковник, – шепотом отозвался тот. – Готовим доктора психологически…
И верно, через минуту явился второй охранник и указал на дверь сразу за лестницей:
– Прошу сюда.
Марат вдруг оттолкнул стража, дабы войти в роль, и ворвался в комнату.
Подготовленный доктор в это время собирался делать укол, Роксана сопротивлялась, пыталась извернуться, помешать, однако не позволяли руки и ноги, привязанные к подлокотникам и ножкам кресла, – все производилось по личному сценарию Церковера. Прямо с порога Корсаков прыгнул вперед, молча подсек эскулапу ноги, уже влет добавил ребром ладони в кадык. И заметил, как оживилась Роксана, подавшись вперед. Проинструктированный доктор ненаигранно захрипел и укатился к стене, а Марат с треском разодрал липучие ремни, схватил ее за руку:
– За мной!
– Корсаков… – выдохнула агентесса, и распущенные ее волосы затрепетали, как крылья.
– Молчи!
За дверью один из провожатых сам наткнулся на его кулак и отлетел в сторону, второй ринулся вниз по лестнице.
– Бегом!
Они пронеслись коридором, и Марат стал задыхаться – сказывалась вчерашняя потеря крови. Часовой на входе в зону дернулся было перекрыть путь, но согнулся от удара ногой в промежность. Можно было добавить по шее, но силы таяли, деревенели мышцы, Корсаков просто столкнул его с дороги и повел Роксану к выходу из офиса, мимо пальм в кадках и фонтанов над водоемами с живой рыбой.
– Марат… – благодарно пролепетала Роксана, и тот оценил сценарий Церковера: старик все предусмотрел и рассчитал.
– Потом, – бросил он на ходу. – Идем спокойно, без спешки.
Охранник возле дверей будто бы ничего особенного не заметил, тревоги не поднял и козырнул. На улице Корсаков так же неторопко направился к автостоянке, сдерживая агентессу.
– Он меня мучил, – шепотом призналась она, доверчиво повиснув на руке. – Делал уколы, допрашивал и расчесывал волосы…
– Чем расчесывал?
– Массажной щеткой. Он извращенец!
– Сейчас все будет хорошо, – заверил Корсаков. – Не надо вспоминать.
– Я не могу не вспоминать!.. Ты меня спас! И я так благодарна!
Крылья ее расправились, взлетели – показалось, обнять хотела, однако лишь опахнула ветром. Марат открыл дверцу машины, стал усаживать Роксану на заднее сиденье, и тут она увидела пирамиду над черным обелиском, просвечивающим сквозь сетку.
– Рука! – воскликнула и вдруг испуганно затрепетала. – Черная железная рука!..
И попыталась выйти – Марат насильно затолкал ее в салон, закрыл дверцу и прыгнул за руль. Если доктор и вывел ее из сумасшествия, то лишь отчасти – глаза вновь заблистали безумством.
– Это памятник, – объяснил он. – И не рука, а просто стела. Ну чего ты напугалась?
– Памятник?
Корсаков поехал к воротам.
– Самый обыкновенный, в честь образования технопарка.
– Почему над ним воздвигли пирамиду?
– Закрыли. До официального открытия. Ты же знаешь, памятники всегда прячут под ткань. А потом открывают.
Роксана вроде бы чуть успокоилась, но продолжала оглядываться.
– В канун конца света восстанет из земли третий знак, – вдруг словно процитировала она. – Черная железная рука. Изгои возведут над ней пирамиду и станут поклоняться как кумиру.
У Корсакова кожу на затылке свело от озноба.
– Кто это сказал?
– Не знаю…
Ворота открылись, стражник в черном козырнул, пропуская машину.
– Вот мы и на свободе, – облегченно вымолвил Марат, не чувствуя облегчения. – Теперь нас не достать.
– Никому не уйти от железной руки, – обреченно заключила Роксана, откинувшись затылком на спинку сиденья…
7
Суть управления материей состояла в согласовании ее вещественной и по современным понятиям будто бы нематериальной, то есть чувственной, составляющих.
Можно было достаточно легко сделать сплав металлов, находящихся даже в разных состояниях – смешать жидкую ртуть и твердое золото, растворить стекло в плавиковой кислоте, превратить мягкий графит в алмаз и даже сохранить жизнь в том, что убивает, к примеру семя при сверхнизких температурах. Сотворить можно было еще много всякого, чему человек научился у природы, однако же научился вслепую, копируя внешнюю среду или производимые естественные действия, не познав истинных принципов перевоплощения. Поэтому недостижимым по-прежнему считалось совместить, например, лед и пламень – это получалось разве что у поэтов. Примирение непримиримого относилось к области религиозной, животворящей и неожиданным образом очаровывало сознание так, что человек мог бесконечно долго смотреть только на две вещи – огонь и бегущую воду, которые и порождали смутные догадки о материальности или вещественности мысли.
Это неосознанное очарование огнем и водой, уже как категория чувственная, лежало в основе управления, как путь, как связующее звено между материями, однако несло за собой строгое табу, ибо представлялось покушением на промыслы божественные. За то, что люди умели делать в ветхие времена, силой одной только чувственной мысли – к примеру, управляя земным притяжением, передвигать непомерные тяжести, превращать воду в вино, а камни в хлеба, – в Средние века их объявляли колдунами, ведьмами и сжигали на кострах. А рядом продолжали твориться ежедневные чудеса природы, и какая-нибудь пчела перевоплощала негорючий мед в горючий воск, по выделению тепла не уступающий всем известным видам топлива, – но Разум уже навсегда зашел в тень божественного «провидения», как солнце заходит за луну. И началось затмение, пора самого мрачного невежества в истории человечества. Для познания мира оставался единственный разрешенный инквизицией инструмент – математика, строгая теория чисел, четко определяющая, что можно и что нельзя познать и уложить в формулу. Освещенный чувствами ум попал в кабалу цифры, и только поэтому, сколько бы он ни стремился совокупить небо и землю, овладеть двумя зримыми устрашающими стихиями и двумя незримыми – силами поля магнитных полюсов, – ничего, кроме молниеотвода и компаса, придумать не мог. У человека не получалось даже толком смешать воду и масло.
Средневековая инквизиция определила направление движения человеческой мысли на весь цивилизационный период.
Сколоты в истоке реки Ура овладевали искусством управления всего лет за пять и все остальное время его совершенствовали в рамках конкретных тем, но не для того чтобы потом удивить мир своими революционными открытиями. Они, скорее, подталкивали, подправляли, настраивали научную мысль на определенный лад, отыскивая более прямые ходы в лабиринтах математических и метафизических умозаключений. Некогда сколот Михайло по прозвищу Ломонос отроком пришел в онемеченный, затянутый алгебраической паутиной мир, дабы заявить о его полной материалистической природе и управляемости, «странствовать размышлениями в преисподней, проникать рассуждением сквозь тесные расселины и вечною ночью помраченные вещи и деяния выводить на солнечную ясность». Он исправно исполнял урок вожатого в невежестве и скудоумии своей эпохи почти два с половиной столетия – столько времени потребовалось, чтобы не отделить, но хотя бы отдалить инквизицию от сознания. Однако живучая, она существовала подспудно, как сибирская язва в могильниках, и всякий раз являлась на свет, едва о ней забывали и раскапывали захоронения.
Теперь урок Ломоноса должен был исполнять Сколот, и Стратиг, не мудрствуя лукаво, мыслил отправить его тем же путем, хотя, как и давний предшественник, понимал, с кем имеет дело. Получившие Соль Знаний сколоты отличались строптивым характером и норовили неурочно вмешаться в мирскую жизнь, просветить, перестроить природу изгоев, опережая время и естественный ход истории. Способность управлять материями пробуждала иное зрение, доступное разве что новорожденным младенцам, когда они видят не физические предметы, явления и факты, а излучения их тонких, тончайших частей, изнаночную сторону. Но если дети вместе с зарастанием темени утрачивали его и на всю последующую жизнь сохраняли лишь атавизмы такого ви́дения мира, смутную память, некие предощущения, называемые интуицией, то у сколотов, напротив, это зрение с годами усиливалось до такой степени, что они теряли естественное зрение и уже не видели самого́ излучающего предмета. Им, ослепленным и обостренно чувствующим, сопереживающим, казалось, будто изменить природу изгоев так же легко, как управлять материями; сколотам и в голову не приходило, что этот мир – совсем иная, невещественная материя, неподвластная законам природы, и вторгаться в ее суть опасно и вредно.
Вершитель судеб считал, что подобные недостойные качества они получают от Авег, приносящих соль к Трем Таригам. Знающие Пути тоже обладали своенравием, зачастую передвигались по миру, уподобившись простым Странникам, и по дороге, переполняясь состраданием к своим соотечественникам, давали им вкусить соли. Однако тем самым не вразумляли изгоев, а чаще сводили их с ума, превращая в блаженных либо юродивых, и сами иногда попадали в руки кощейских опричников.
На реке Ура сколоты существовали в полном отрешении от мира, редко встречались между собой и основное время проводили или в одиночестве, или с Авегами, принимая от них соль. Три пещеры в Таригах были жильем, лабораториями и студенческими аудиториями одновременно. И хотя все они на севере соединялись в Исток, который сколоты между собой называли Пещерой Слез, – просторный зал с капающими сосульками искристых сталагмитов, дающими начало реке, – сюда чаще приходили за водой либо для особого уединения под звук капели, чем для того чтобы пообщаться.
Там хорошо мечталось о будущем.
Оказавшись в ловушке для странников, Сколот не тяготился отшельничеством, ибо был к нему привычен; напротив, после Москвы и людного Перекрестка Путей в подземном переходе на Пушкинской, он первый день прожил на Мауре с ощущением, будто вновь вернулся к Трем Таригам, в юность. Однако сейчас ностальгия была круто замешана на иных дрожжах – известии о гибели отца, – и наполняла каждый час ощущением безвозвратности потери. По опыту он знал: скоро начнется обострение чувств, опасное движение летучей, эфирной материи. И если прежде, в истоке Ура и даже в Москве, ее можно было использовать во благо, воплощая в науку, металл или вкладывая в песенное творчество, то здесь, в ловушке, чувственная материя начнет перегревать разум и он окончательно поверит, что отца нет и нет никаких надежд на избавление от беспутности. Здесь ее, эту материю, было невозможно ни с чем совокупить, даже со словом и музыкой, и не потому, что он не умел писать стихов и не имел гитары либо другого музыкального инструмента – в конце концов можно сделать пастушью дудку, – сложная материя слова, голоса и звука станет в тот же час мертвой, если ее не скрестить с чьим-то чувством и слухом. То есть магическое действие песни умирает, если ее никто не слышит. Точно так же умирают слово и голос…
А смирительная рубашка сделает свое дело.
Сколот не собирался дожидаться воспаления разума и хотел сбежать из узилища, как только уехала Дара и он почуял повышение температуры. Просидев на камне до рассвета, он встал и пошел на восток, ориентируясь по солнцу, в том направлении, куда уходила Зазноба. Вторым ориентиром был достаточно крутой склон холма – там Сколот даже нашел бумажную салфетку, которой вытирал кровь с расцарапанного лба. Этот случайно оставленный им же знак вдохновил; до подножия горы, где Дара оставляла машину, было уже недалеко, минут пять хода. Вроде бы впереди уже возник дорожный просвет или узкая и длинная поляна, замеченная еще вчера в сумерках. И вдруг одна нога резко и с треском провалилась, Сколот едва удержался, схватившись за дерево, достал зажатую землей ступню и обнаружил под ней черную дыру.
Оттуда пахло сыростью и тленом…
Это оказалась тесная землянка, вырытая в склоне и более напоминающая нору, куда можно было войти только на четвереньках через низкий лаз. Косой, отраженный свет попадал сквозь полуобрушенную переднюю стенку из хвороста и глины, и в этом призрачном свете Сколот разглядел сначала истертые подошвы ссохшихся, заскорузлых сапог и потом ворох прелого тряпья, из которого торчали ребра. Череп лежал в глубине землянки, прислоненный к стене, из пустых глазниц свисали длинные, ветвистые корни какого-то дерева.
Сколот отпрянул, невольная судорога омерзения передернула тело, но он справился с этим чувством и заглянул еще раз. Убежище неведомого странника, попавшего в ловушку, стало его же могильным склепом, который притягивал воображение, как притягивало собственное будущее. Пройдет несколько лет, и какой-нибудь следующий сиделец Мауры найдет его, Сколота, кости…
Он встряхнулся, отогнал эти мысли и, отыскав среди темного хвойника светлое пятно взошедшего солнца, пошел вниз, однако теперь успевал еще и глядеть под ноги, особенно если на пути попадались взгорки, колодины, ямы и прочие неровности. Прошло минут пять, однако склон горы становился круче, и не было никакого просвета впереди; напротив, лес сгущался, все больше попадалось могучих древних елей, сосен, ветшающего сухостоя, и ни единого пенька, затески, старой колеи либо другого следа близости человеческого присутствия. Сколот ни на минуту не терял ориентиров и даже преграды в виде павших деревьев не обходил стороной, а перебирался через них напрямую, путаясь в сучьях. Все равно спуск когда-нибудь закончится, Маура казалась не такой и высокой, миновало больше четверти часа – он давно уж должен был выйти к подножию, на поле, заросшее кустарником, однако еще через некоторое время опять очутился перед каменным крылечком захудалой страннической избушки.
Хотя шел неизменно на восток и вниз по склону…
Сколот не стал более искушать судьбу, убедившись, что прямых путей с Мауры нет, хотя где-то совсем близко кричали петухи, мычали коровы и трещал тракторный пускач. Должно быть, Стратиг был уверен, что ни один лишенец не в состоянии выйти из ловушки самостоятельно, без поводыря, поэтому и заслал Сколота на эту гору, которая легко впускала всякого входящего и тотчас запирала на невидимый замок.
Он знал о магнитных воронках и их коварных свойствах, обраставших занимательными легендами. Кстати сказать, все они на земле назывались одинаково – маурами, то есть «зовущими, манящими к свету», хотя сам свет лишь отдельными лучами пробивался сквозь плотные, сомкнутые кроны деревьев. Перелетная, кочующая тварь весной облетала такие места далеко стороной, ибо чуяла опасность, исходящую от вращающегося сгустка магнитного поля. Бывало, весной, если стая в обманчивом утреннем тумане сбивалась с пути, Маура захватывала ее и бесконечно гоняла по кругу, закручивая в незримый вихрь. Осенью же, когда сытые птицы шли на большой высоте и редко опускались на кормежки, их подстерегала другая беда – над ловушками возникал мощнейший магнитный восходящий поток, резко вздымавший клин или стаю до стратосферы. Мелкие пичужки попросту замерзали и падали наземь, выброшенные за многие километры от ловушки, вызывая самые разные толки и предрассудки среди людей; жирные, тяжелые гуси-лебеди выдерживали лютый мороз, но теряли ориентацию и, вырвавшись из ловушки, оставались на зимовку в родных холодных краях.
Все это происходило на птичьих путях. Приземленные же люди, попадая в магнитный вихрь, испытывали совершенно иные чувства. Наверняка среди жителей близлежащих поселений существовало поверье, будто вырваться из такого замкнутого круга невозможно, что на этом холме «водит». И рассказывалось немало историй про то, как кто-то блудил здесь неделю, месяц или вообще пропадал на несколько лет, а те, кто возвращался отсюда, становились безумными, беспамятными и не могли объяснить, где были и что с ними сотворилось на самом деле. Если это случалось с женщинами, они потом лепетали о некоем лешем, лесном дяде, лесовике, который держал взаперти и уговаривал выйти за него замуж; если же с мужчинами, то они с жаром говорили о юной, прекрасной, однако же седовласой ведьме, помрачившей разум, завлекшей их в свои чертоги и заставившей страдать от неразделенной любви. Но и те и другие, чудом избавившиеся от напасти, вновь стремились вернуться, убегали в лес, дичали там, обрастая шерстью, однако уже не находили дороги.
Иначе сказать, сюда попадали мечтательные люди, обделенные счастьем, радостью, любовью в мирской жизни, в том числе и странники, прошедшие по земле тысячи верст и не утратившие, не истершие вместе с подошвами своей мечты. Лесистая вершина горы на самом деле притягивала воображение, манила, как всякая довлеющая над равниной высота, тянуло взойти на нее и хотя бы осмотреться. Но с Мауры все закрывалось, и не было видно ни дорог, ни даже горизонтов – только клочок неба и густые, плотные вершины деревьев. Вероятно, это и приводило всякого путника в крайнее отчаяние и панику, отчего он начинал метаться, искать дорогу, выход, лишь усугубляя собственное положение и быстрее теряя рассудок.
То есть для того чтобы вырваться из объятий Мауры, надо было отказаться от вожделенной мечты, прервать соединение чувственной и магнитной материй, как прерывают ядерное горение, разводя критические массы. Едва Сколот пришел к такому умозаключению, так сразу понял, что эта гора и станет последним его пристанищем, ибо в тот час испытывал переизбыток энергии неотторжимых чувств. И если эта энергия помогала сварить из монетной стали золото, дабы впоследствии отлить из него гребень, то сейчас ее напряжение только разогревало разум и приближало состояние блаженства.
Сожаление о том, что он отпустил Дару, вкрадывалось исподволь, как дрема после долгой дороги. Еще несколько часов назад неприемлемые мысли о свиданиях с ней на Мауре начинали казаться не такими уж подлыми: было бы кого ждать, чем утешиться хотя бы на одну ночь. А она бы привезла гитару и вещества вернула бы вместе с оборудованием; глядишь, со временем придумала бы способ, как освободить его из ловушки. Конечно, из сострадания; возможно, из чувства долга перед Мамонтом, и вряд ли только искушая его, испытывая, достоин ли сын своего родителя. Тем более сама предложила и глупо было не воспользоваться, отказаться, поменять все на правду об отце…
Да и услышал он не правду, а чьи-то домыслы, предположения, и стало еще хуже…
Это было первым знаком, что сознание начинает заволакивать сумерками безумства. Вторым стал сон наяву. Всю прошедшую ночь Сколот не спал, да и спать не хотел, сидел с открытыми глазами, смотрел на солнце – и вдруг увидел отца, поднимающегося по склону холма. Он шел неторопливо, отводил с пути ветви и улыбался сыну, более никак не выдавая чувств. И был еще молодой, в том возрасте, когда они расстались в музее Забытых Вещей, только одет иначе – не в деловой костюм, а в походную, застиранную брезентовую куртку, называемую отчего-то штормовкой, и на ногах обыкновенные кирзовые сапоги. Таким он обычно приезжал «с поля», то есть с Урала, когда искал свои сокровища. Неухоженная русая борода торчала пушистым веником. Помнится, мать, встречая его, смеялась и, как друзья, называла Мамонтом…
Несмотря на всю эту неестественность, у Сколота все же промелькнула мысль спросить то, о чем он никогда не спрашивал, – как отыскал свою Валькирию?..
Но в следующее мгновение он встряхнулся, сгоняя наваждение, глянул на слепящее солнце и услышал отцовский голос:
– Она сама придет на Мауру. Жди.
Перед глазами плыло ярко-оранжевое пятно света, в котором и растворилось виде́ние. Сколот не спросил, но опять подумал, и возможно, вслух:
– Кто придет?
– Дева принесет тебе ключи, – был ответ.
Он вскочил, огляделся – за толстыми стволами деревьев что-то ворохнулось, закачалась явно отпущенная рукой еловая ветка с зеленоватой бородой древесного мха. Сколот едва сдержался, чтобы не побежать, сжал кулаки так, что из засохшей раны на руке выступила темная кровь.
Оставалось совсем немного, чтобы поверить в иллюзии и стать счастливым…
Весь остаток дня, чтоб не спать, он чистил место для костра на полянке перед избушкой и собирал дрова, стараясь движением заглушить навязчивые мысли и чувства. Притащил и изломал на поленья гору сушняка, при этом ни разу даже не оглянувшись на подозрительные движения в лесу, хотя уже спиной чуял, что за ним кто-то подсматривает. Он хотел скорейшего наступления ночи и одновременно опасался ее, потому и собирался до утра жечь огонь, полагая, что только внешнее пламя может удержать сознание под контролем. Ко всему прочему, его давно мучила жажда, однако ни на горе, ни на склонах не было ни ключа, ни мочажины: похоже, те, кто попадал на Мауру, собирали дождевую воду, поэтому край односкатной, замшелой крыши имел желоб, под которым стояла вросшая в землю берестяная лохань. Несколько раз Сколот порывался напиться из нее – там накопилось немного застоявшейся, зеленоватой воды, однако отвращали ее тухловатый запах и комариные личинки. После физической нагрузки пить уже хотелось нестерпимо, и тогда он содрал бересту с березы, расковырял ногтями толстую заболонь и стал слизывать сок.
В сумерках опять закричала неведомая ночная птица, и ему сначала почудилось, что это человеческий голос, причем женский, вопросительно окликающий:
– Ва-ва-ва?..
Крик дважды облетел Мауру и пошел на третий круг, приближаясь к вершине и словно вынуждая прислушиваться к нему. Теперь уже отчетливо доносились интонации, природа звучания, и если это была птица, то с человеческими связками в горле…
Сколот наконец-то оторвался от березы, ничуть не утолив жажду, распалил костер, сразу же навалил побольше сухих дров, встал с подветренной стороны. И тут обнаружил, что пламя и дым вращаются по часовой стрелке, указывая направление движения магнитного потока в воронке. И это заставило его тоже двигаться по кругу, отвлекло на несколько минут, но птичий голос вновь примагнитил сознание, и ворохнулась предательская мысль – что, если это и в самом деле Белая Ящерица? Пришла и принесла ключи, чтоб выпустить из ловушки…
Вдруг голос оборвался, оставив лишь далекое эхо. Потом все стихло, кроме шороха костра и треска еловых дров. Пламя тотчас устремилось вверх, как при полном безветрии, и искры расписали рваный клочок неба над головой. Он облегченно перевел дух, избавившись от наваждения, и присел на корточки. Огонь уже выел горючую мякоть топлива, выплеснул основную силу и теперь обгладывал обугленные корки, высасывал остатки сока. Сколот потянулся за дровами и тут узрел сквозь колышащееся искристое марево расплывчатый образ Девы. Она так же сидела на корточках, только с другой стороны костра, однако даже красноватое пламя не могло скрыть желтизну ее волос и зелень глаз. И чем-то походила на Роксану…
Случилось то, чего он опасался и потому жег огонь. Сколот вскочил, стараясь глядеть только на свои руки, набросал сушняка в костер – и всплеск пламени словно слизнул видение. В этот миг совсем близко по веткам ударили птичьи крылья, и несколько секунд спустя в лесу снова раздался крик:
– Ва-ва-ва?..
Это уже был не сон, не дрема, и оттого он испытывал двойственные, противоречивые чувства – в следующий раз отогнать, сморгнуть видение или, напротив, остановить мгновение, задержать ее нематериальный образ, рожденный в разгоряченном сознании. Сохранить ощущение реальности или с головой окунуться в воображаемое счастье. Пожалуй, около получаса, пока плясал высокий клин огня, эти отстраненные желания боролись между собой, оглашая душу птичьим зовом, а сам Сколот поглядывал на восток, ожидая хотя бы проблеска рассвета, надеясь, что с солнцем прервется навязчивое искушение разума.
Сухие сучья в костре сгорали за считаные минуты, гора дров таяла, оставался мелкий хворост, но зари все еще не было. Вдруг послышался отчетливый шум двигателя где-то под горой, причем двигатель работал с напряжением, явно тянул машину на подъем, и та приближалась. Потом заглох, хлопнула дверца – да это же Зазноба! Как хорошо, что приехала, как вовремя!
– Я здесь, Дара! – крикнул Сколот. – Иди на мой голос!
Минуту висела тишина, потом уже с другой стороны холма заурчал автомобиль – надсадно, с перегазовками. И опять выключился, хлопнула дверца.
– Зазноба! Я тебя ждал! Ты меня слышишь?.. Инга!
Едва умолкло эхо, под горой вновь завыл мотор, теперь с третьей стороны. На сей раз Сколот не закричал – завертел головой, всматриваясь и вслушиваясь. Между тем огонь догорел, но так никто и не появился, зато вновь послышался звук мотора.