355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Алексеев » Чёрный ящик » Текст книги (страница 4)
Чёрный ящик
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:10

Текст книги "Чёрный ящик"


Автор книги: Сергей Алексеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

Это был страх, не прикрытый, не наигранный. Губы его тряслись. Он напрочь забыл свой беглый английский и шпарил по-русски испуганным, срывающимся шепотом и все сглатывал ком, застрявший в горле. Он, наверное, много думал о том, что сейчас говорил, и это каждый раз приводило его в страх. Он привык к страху и уже не мог его скрывать. Я никогда не видел Гришу таким, не подозревал, что наш повар может бояться. Я иногда завидовал его невозмутимости и выдержке. Помню, в прошлом году вошла в моду популярная шутка; когда вечером у костра молодежь собиралась покурить и побренчать на гитаре, кто-нибудь бросал ружейный патрон в огонь. Толпа мигом разбегалась, а он каждый раз оставался. Оставался, когда патрон оказывался просто набит бумагой и лишь капсюль был целым, оставался и тогда, когда шутку «подновили» – патрон оказался заряженным и грохнул, осыпав Гришу пеплом и искрами. Гриша сидел у костра и старательно тушил затлевшие полы халата. А на шутника не набросился; с ним схватился кто-то другой… Гриша просто выкатил разорванную гильзу из огня и сказал, качая головой, – детство, мол, в заднице играет у юмориста. Однажды три бича-сезонника, люди в партии случайные, дерзкие и отчаянные оттого, что чуяли свою временность тут, пристали к Грише с требованием выдать им сахару и дрожжей на брагу. Гриша отказался, грудью встал, не побоялся их, даже когда они пригрозили «пером» пощекотать. Я считал Гришу мудрее страха…

– Ты еще жизни, Витька, не знаешь, – хрипящим шепотом говорил он. – А она всякая бывает. Припрет и тебя когда-нибудь, если сейчас не приперла. Я, Витька, волчьих законов не признаю. Я Худякова не закладывал, понял – нет? Не зак-ла-ды-вал. Я себя обезопасил, не хочу чужой грех брать. Если по-человечески – не имею права… Я вчера хотел с тобой поговорить. Ты, конечно, думаешь, я выкручиваюсь, от грязи отряхиваюсь. Не путай, Витька, здесь не то. Ко мне грязь не пристала, но ведь ее прилепить могут! Когда в толпе один другому в морду плюнет – брызги на всех летят. Вроде всем в морду наплевали. А я не хочу…

Гриша выговорился и, оглядываясь, ушел на кухню мыть посуду, а я еще долго сидел на чурке совершенно оглушенный внезапной откровенностью и страхом веселого и бесшабашного повара. Я не старался определить и рассудить – прав Гриша или нет, меня ошеломила мысль, что не он один пытается себя обезопасить. Пухов тоже предпринимает меры. И если я сейчас сижу с ружьем возле Худякова, сторожу, значит, я тоже втянут, нет, добровольно примкнул к стремящимся оправдаться. Еще ничего не известно, еще, может быть, Ладецкий живой и здоровый блудит по тайге, а мы здесь на всякий случай страхуемся. И все кажется справедливым, законным. Как мне сказал Пухов, он связался по рации с начальником милиции, сообщил ему о Худякове, и начальник распорядился взять его под охрану до приезда следователя. Мы-де Худякова уже знаем, он – может… А что я, охраняющий его, знаю о нем? За что мне оправдываться? Если же вдруг подозрения на Худякова – выдумка, бред, вранье от испуга, что нам всем делать? Упасть на колени и ползти к Худякову с призывами о прощении, как поползет Гриша? Пухов, начальник милиции, я, Прохоров… Ладецкий! Через пего же он пострадал! Гриша-то хоть знает, как каяться, а мы! Или для Худякова счастливый исход станет счастьем и он от радости вмиг забудет, что сидел под охраной, что его подозревали в убийстве, что несколько дней его не считали за человека? Я бы не простил такое никогда…

Но и сам Худяков должен сейчас оправдываться! Больше и настойчивее всех.

Я отвернул полосу рубероида, что служила дверью, и заглянул в шалаш. Худяков сидел в прежней позе, обнимая худые колени длинными руками с угловатыми пальцами.

– Что, Витька? – глухо спросил он и посмотрел на меня воспаленными, мечущимися глазами. – Собак не слыхать?

– Не слыхать…

– Эх, пропадут, – тоскливо протянул он. – Муха-то ладно, ей уж десять лет исполнилось. Шайтан молодой, жалко… Неужели не придет Шайтан?.. Вишь, озлился, что стреляем и мажем. Они-то сколько трудились, из последних сил зверя держали, все на нас надеялись. Попробуй-ка после чумки работать? Тут от простуды неделю маешься…

– Собаки придут, – успокоил я Худякова.

– Теперь уж нет, – уверенно и тихо сказал он. – На второй-третий день должны были прийти. А сегодня пятый. Значит, тот медведишка помял… Ослабли. Шайтана зацепил – кишки выпустил, а Муха без него не пойдет. Они собаки сработанные.

– А Ладецкий? – чуть не закричал я. – Ты только про собак помнишь!

– Он-то придет… Если не придет – найдут. У вас и вертолеты есть. А кто собачек искать станет? Кому они нужны?.. Вот так, Витька… След мой теперь уже запах потерял, не придут по нему… Как я промышлять буду? Где я таких собачек еще достану? Если они мне дороже всего? Я с ними разговариваю, живу с ними!

– С людьми жить надо, – сказал я.

Худяков сверкнул глазами, снял сапог, пошарил что-то внутри и снова обулся.

– Я вот пришел к вам, начал с вамп жить,– сказал он отрывисто. – А случилось что – вы сразу меня под арест, под подозрение. Кого больше? Худякова… Он чужой, на отшибе живет, кто знает, что у него там в голове?.. Вы вот землю стреляете, прослушиваете, вроде кумекаете, где чо лежит. А зачем Худякова прослушивать? Его и так видно… Верней собак нет никого… Ты вот тоже, по-иностранному выучился, шпаришь, только шум стоит. Все для того, чтобы побольше узнать. А узнал – нет? Или ты тоже думаешь, что я этого дурака стрелял там?

– Не думаю, – ответил я.

– А небось в охрану пошел, значит, думаешь… Эх, Витька, Витька… – он перевернулся и лег на живот. – Я на тебя не в обиде, ты не думай… Жалею, что связался с вами. Сколь раз зарекался – не буду. До вас в Плахино всякие наезжали. Кто на отдых, кто на рыбалку. Поживут – уедут. Я не выгонял никого, хоть на промысловом участке никому быть не положено. Домов пустых много стояло, живите на здоровье. Бывало и шкурки продавал, коли попросят. Пускай наши бабы носят… А одни приехали и собак моих стащили! Прикормили и айда… Им-то наплевать было, как я без них. Это раньше закон соблюдался: в тайге чужого не трогать… Я подождал, когда ветер от моей избы дуть станет, да спалил Плахино к чертовой матери. А ведь хорошенькие были, меня коньяком угощали. Я, дурак, уши развесил… И к вам тоже пришел, думаю, люди вроде ничего, на работу взяли, собаки к ним бегают. А вы тоже меня, значит, на приманку поймали…

Он замолк и снова начал ковыряться в сапоге. Ему что-то там мешало, давило, терло.

– Ты теперь меня под ружьем держишь, караулишь… – пробормотал он и вынул из сапога щепочку. – Скоро совсем отвыкнем доверять друг другу. А все потому, что мы, когда идем – только себе под ноги глядим, кабы не споткнуться.

Я слушал Худякова, и мне все больше казалось, что я лежу возле той проклятой мины, копаю, рою вокруг землю, а с чего начать ее обезвреживание – не знаю. Где-то спрятан, замаскирован боек с отверстием, куда надо вставить чеку. И чувство такое, будто мина эта поставлена на неизвлекаемость… Он рассказал о своих сыновьях, которые давным-давно разъехались, но пишут часто, жалеют его, зовут к себе. О том, как Муха щенилась однажды прямо на лыжне и он нес щенят за пазухой… Говорил без радости, с какой-то горечью, надломом и безысходностью. Может, все так рассказывают, когда рядом охранник с ружьем, но я думал о другом. Я старался понять, откуда у него горечь эта, что его так скрутило, заставило жить в одиночку, с собаками, в тайге? Фанатичная любовь к собакам? Но она появилась позже, как и вера в их преданность. Обида, старая, крепкая обида? За что? Собак украли позже… Я старался понять, но что-то ускользало, какая-то важная деталь. Он стремился к чему-то всю жизнь, воевал, был дважды ранен, получил орден Славы. Второй орден пришел недавно. Потом долго руководил охотничье-промысловой артелью, работал охотоведом в районе, заготовителем пушнины. И вот уехал в заброшенное Плахино и поселился – лишь бы от людей подальше. И злобы к ним не питал, не чурался, но оборонялся от их присутствия… Нет, я не понимал его. Я был очень далек от него, и расстояние это не сокращалось, а, наоборот, увеличивалось, чем больше я узнавал о нем. Когда-то так же исчез наш пастух Кеша, человек из моего детства. Появился неизвестно откуда и пропал. Мы-то считали его пастухом, полудурком, не от мира сего человеком. А он, может быть, был обыкновенным, таким же, как я, или Худяков, или Гриша… Только у него было свое «я», как у каждого из нас, с чудинкой, со странностями, с необъяснимыми поступками. Но все это есть и у нас, и порой даже излишки. Кеша был пастухом, как я сейчас кажусь редактору молодежной газеты взрывником. Он не видит меня другим. Я же учу этот проклятый английский, чтобы доказать ему, всем и… себе… Посмотреть сейчас на меня чужими глазами – я буду выглядеть не менее странно, чем Кеша, тянущийся рукой под крышку к своей голубой змейке, или Худяков со своей верой в собак. Не так ли смотрит на меня повар Зайцев, сидя на ящике в углу, когда я ночами зубрю разговорник для дипломатов и пытаюсь думать по-английски?..

Худяков осекся на полуслове и замолчал. Ветер с силой захлопнул вход в шалаш, прижал старый обрывок рубероида, словно замуровал Худякова, спрятал от меня. Я откинул рубероид на крышу и придавил жердью.

– Ты знаешь что, Худяков, – сказал я и почувствовал, как застучало в голове, хлестко, будто простегивало бичом. – Ты беги, понял. А я тут все улажу. Я добьюсь… Беги!

– Куда? – вяло отозвался он. – Я тут, Витька, как привязанный сижу. Если собаки придут, придут сюда. Мне отсюда трогаться нельзя… Пацан ты еще, однако…

– Но я тебя больше охранять не буду!

– Твое дело, как хошь… – проронил он и отвернулся.

Я забросил ружье за плечо и пошел в избу, к Пухову. Мелькнула мысль сейчас же отдать ему и ружье это, поскольку оно принадлежит Худякову: доверять так уж доверять целиком… Но я стал готовиться, как скажу Пухову, что весь этот ажиотаж вокруг пропавшего по дурости Ладецкого – глупость и нам всем придется отвечать за этот глупый ажиотаж своей совестью, а Худякова надо срочно выпускать и просить, чтобы он пошел искать Ладецкого.

Пухов сидел на топчане и что-то быстро писал. Коротко стриженные жесткие волосы его торчали ежиком и подрагивали. У меня были такие же жесткие волосы, и мать, когда я был маленький, гладила меня по голове и всегда повторяла, что у меня будет настырный и тяжелый характер, что мне будет трудно уживаться с людьми. Однако пока я уживался со всеми. Пухов был настырным, это я знал, но он тоже ладил со всеми: грубовато, по-своему, но ладил. Недовольные были, но без них невозможно. Я усвоил это давно, в армии, где не только обезвреживал мины, но и командовал отделением.

Пухов слушал мои доводы и краснел. Мне было известно, что следует за этой краснотой, ползущей от шеи к щекам. Он вскочит, начнет махать руками, закричит, может и матом покрыть или выгонит вон – лишь потом придет в себя, разберется во всем толково и обстоятельно. Но это «потом» зависит от первой реакции… Сейчас Пухов только слушал и краснел. Зимовщик Прохоров, которого я сменил на посту, спал у окна.

– Легко тебе рассуждать, – вздохнул Пухов, когда я высказал ему свои мысли. – Ты бы, Мельников, в мою шкуру залез да посмотрел…

Говорил он без напряжения, непривычно виновато, будто знал, что я приду к нему и выскажу свое отношение к происшествию, и укажу, где он перегнул и перестраховался…

– А когда на твоей шее партия висит! – он хлопнул себя по шее. – Когда ты за сорок душ в ответе и каждому должен угодить, с каждым контакт наладить – по-другому соображать начнешь. А работа? А план? А хозяйство?.. Я во сне, Мельников, не жену свою вижу, а работу. Кошмар какой-то… Когда-то жена снилась… Ты плохо себе представляешь, что значит руководить людьми, тем более в полевых условиях. Ты на все глядишь со стороны: этот правильно делает, этот неправильно. Ты как наблюдатель. Мне бы тоже стоять да за кем-то посматривать, да потом свои претензии кому-то высказывать. Но мне работать с этими людьми надо! Я вот сажусь иногда и самому себе делаю внушение, ругаю, матерю… Постороннему, видишь, легче…

Мне показалось, что он оправдывается, а вернее, ищет объяснения своим действиям.

– Мне зимовщиков устраивать надо, обеспечить, снабдить, наладить работу, – продолжал начальник. – А тут еще Ладецкий!.. И Худяков этот… И Зайцев… Все враз и на одну голову.

– Короче, я охранять его больше не собираюсь, – я подтолкнул ружье в угол. – Он и так никуда не сбежит.

Сонно заворочался Прохоров, бормотнул что-то, ругнулся, вздохнул. Я пошел к двери.

– Погоди… – остановил Пухов и, сделав паузу, попросил: – Ты это… Зайцева пошли-ка сюда. Скажи, я прошу… Пусть не сердится на меня.

Я не совсем понял, за что может сердиться на Пухова Гриша, но когда пришел в свою палатку – все прояснилось. Между нашими раскладушками стоял Гришин взломанный ящик. Содержимое ящика – какие-то бумаги, папки, свертки, пакеты с фотографиями – все было вытряхнуто и рассыпано по полу. Сам Гриша лежал на кровати, отвернувшись к стене, и походил на одну из брошенных бумажек. Зачем понадобился Пухову этот обыск? Зачем ему надо было знать, что хранит в своем ящике Гриша?.. Я сел на раскладушку, и взгляд уперся в рассыпанные веером Почетные грамоты и дипломы: «Шеф-повару ресторана «Метрополь»…», «Заведующему производством Зайцеву Григорию Александровичу…», «Дипломом первой степени награждается…»…

– Он что же, обыскивал тебя? – тихо спросил я и вытащил одну из фотографий: Гриша в смокинге, с бабочкой…

– Нет… – проронил Гриша. – Пришел и говорит, а ну признавайся, что у тебя за душой?.. А что у меня за душой? Я ему ящик вытряхнул…

На следующей фотографии Гриша в ажурном колпаке, из-под медицински белого халата та же бабочка, широкая, с размахом, та же полуулыбка вежливости, полупоклон. Вокруг – женщины в белом, с наколками поверх высоких причесок, будто стая лебедей на озере…

– Он тебя просит зайти… – сказал я. – Говорит, чтобы не сердился.

– Я и не сержусь, – Гриша зевнул, сел. – Мне что. Хотите узнать – пожалуйста!.. Зовете к себе – пожалуйста… Вот только мусор выгребу и пойду.

Он сгреб бумаги в кучу, спихал в ящик, придавилкрышкой, затем поднял аккуратно свернутый и упакованный в целлофан халат, с треском разодрал упаковку и надел его поверх грязной энцефалитки.

– Когда меня просят – я всегда пожалуйста…

И, улыбнувшись, как на фотографии, головой боднул входной клапан палатки. Я остался один и совершенно не знал, что делать. Английский разговорник лежал в моем ящике вместе с недописанными контрольными, можно было сесть, настроиться, отвлечься от дел: от партии, от профиля, скважин, зарядов, взрывов – и уйти в мир, который недавно еще так тянул к себе, подчинял себе день сегодняшний. Я всегда думал о будущем. Мы все живем ради него, стремимся, увлекаемся, строим планы, взрослеем, и кажется, вот-вот оно придет… Надо делать контрольные! Надо сосредоточить мысли на вопросах, скоро сессия, экзамены…

Редактор молодежки, гладкий, вежливый сноб, родившийся газетчиком, никогда не бывавший ни пастухом, ни взрывником, заискивающе улыбаясь, попросит прислать материал строк на полсотни о международном молодежном движении. Вспомнит, как мы «сотрудничали», как я приходил в редакцию, сидел в комнатах отделов, листал старые подшивки, рассказывал… Вспомнит, что он еще тогда видел во мне журналиста высшего класса и всячески содействовал моему росту… Вспомнит ли он, что я был обыкновенным взрывником в сейсмической партии, ходил в брезентухе, рвал заряды в скважинах, зубрил английский?..

Надо готовить контрольные. Сроки сдачи жесткие, с нами, не работающими «по профилю», разговоров долгих не ведут: задолжал, не выполнил – гуляй. Уложиться вовремя, не завалить на экзаменах – почти подвиг. Нужна такая же четкость и выдержка, как если бы я обезвреживал мину. Никаких ссылок на неизвлекаемость, на блуждающие токи, от которых у меня грохнул заряд в скважине. В журналистике, тем более в дипломатии, такое не позволено.

Худяков лежит в холодном шалаше, думает, вспоминает, роется в прошлом, ждет, изнывает от тоски по собакам. Ладецкий блуждает по тайге, мерзнет, голодает, ищет дорогу, надеется, цепляется за жизнь. Гриша в новом халате. Пухов краснеет, то ли от возмущения, то ли от стыда…

Для будущего-то и надо решить контрольную вовремя.

Ровно через сутки Пухову по рации сообщили, что Ладецкий сам вышел на нефтеразведочную буровую в двухстах пятидесяти километрах от Плахино. Вышел живой и здоровый, правда, оголодавший и оборванный. Пришел с двумя собаками, измученными и худыми – одни хребты да головы с ушами…

Еще через сутки Ладецкий сидел в лагере у костра в окружении родной партии и рассказывал о своих злоключениях. Гриша подливал ему чаю покрепче, хохотал вместе со всеми. Шайтан и Муха лежали подле Ладец-кого и грызли косточки.

– Догадливые псы! – восклицал Ладецкий. – Видят, что я клюкву собираю и ем – они тоже приловчились. Клюкву собаки едят! Во чудеса!

В это время и появился Худяков. Он остановился неподалеку от костра, с ружьем за плечами и с веревкой в руке, негромко позвал Шайтана. Шайтан на мгновение поднял голову, слабо вильнул хвостом и снова захрустел косточками.

Худяков молча прошел через толпу, нагнулся над собаками, взял обеих на привязь. Ладецкий молчал. Мужики тоже притихли, но еще по инерции улыбались. Худяков потянул за веревку, и собаки нехотя поплелись за хозяином…

Я вдруг понял, что он задумал. Я догнал его, поймал за руку, рванул на себя.

– Не делай этого! Собаки тут ни при чем…

За нами наблюдали. Медленно краснел, багровел Пухов, Гриша инстинктивно вытирал и вытирал руки о полу халата, еще десятки глаз не моргая смотрели в нашу сторону.

– Не мешай мне, – тихо посоветовал Худяков. – Я сам как-нибудь распоряжусь.

Я понимал, что не смогу его остановить, как невозможно остановить взрыв, как не мог остановить тогда Кешину руку, тянущуюся к жалу гадюки. Люди у костра зашевелились, сгрудились, смешались. Показалось, будто ток пробежал по напряженным, вытянутым лицам. Можно было закричать Худякову – стой! – как можно было закричать в детстве, но я дергал его за рукав и молчал. Шайтан поскуливал и старался высвободиться из веревочного ошейника…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю