Текст книги "Картинки"
Автор книги: Сергей Солоух
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Веришь?
Еще бы, обязательно веришь, канцелярские чернила сомнений давно уже съедены, слизаны с измятых варенников губ. Вишня, клубника – чистый рубиновый колер безоглядности.
Гопник-трамвай, цокая, нос, как серую кепочку, лихо приподнимая на каждом стыке, обгоняет отставшую парочку. Кондуктор, кормящийся устным счетом, привычно суммирует головы.
Две, пять фонарных столбов, сорок метров, еще две плюс две и на полкорпуса впереди только одна, итого – семь, четности нет, непорядок.
Соображает.
– Ну что, герой, – спросил Алексей Караваев Алексея Петрова, – телка сама в руки идет?
Действительно.
Должен ли сорвавший легко, беззаботно летний бутон сочувствовать неудачнику, всю зиму ждавшему набухания невзрачных почек? По желобам длинных улиц, хрустя слежавшимися кристаллами, дыша серебром еще не упавших с небес, ради чего сопровождал бедолага тонкорунную шубу?
Иринка, Иришка – дарил имен колокольчики, чтобы вернулись болотным чмоканьем равнодушного "чао", и только?
Получается так.
– Ты понял, просто по-черному кинула.
Кинула? Но разве так уж и плохо, что ветрена и непостоянна? Если немного подумать, то это как раз и делает жизнь разнообразной и неутомительной. Нет, нет, очень полезное качество особи противоположного пола, ты просто как-то неверно шел на волну, товарищ, и потому не испил шипучего брюта гребня. Но все поправимо, не надо отчаиваться, фатализм удел астрономов, тезка. Обычный же невооруженный глаз, изъяны счастливые адаптации, аккомодации и аберрации, даны нам как раз для того, чтобы не расставаться с надеждой. В общем, я предлагаю попробовать.
– Ты что, рехнулся? Или, в самом деле собрался сказать, подруга, ты знаешь, сейчас Каравай к нам подвалит?
Зачем говорить, есть вещи, которые нет нужды портить несовершенством выразительных средств языка. Их следует делать молча.
– Петров! Комарова! Мы вас больше не ждем!
Ау! Бежим, ускоряемся, слева секундомер сердца, справа маятник бутыля. Вверх, туда, где над центральным быком коротышками толстых болтов сцепилось плечо правое с левым. А потом вниз, ух, догоним и налетим, потараним над зеленью отмелей того берега.
– Два дурака!
И это прекрасно, ветер в головах, свист, порхание, парение, беззаботность восходящих потоков и головокружительный штопор срыва. Теперь догоняйте вы! Света и Дима, адью, болид прошел между телами, соединенными слабым сплетением рук, сорри, Таня и Витя, крепче объятия, вас лихо обходят неизвестные игрек и икс справа и слева.
– Темп, Леха, темп, Караваев, у-у-у-у-у!
Ириша, мы первыми вступим на вермишель, ракушки и рожки молоденькой травки, жаль, что ботинки каши не просят, пище простой и вегетарианской не могут порадоваться тупоносые, пока мы дышим хвойным экстрактом, экологически чистым продуктом жизнедеятельности иголок и шишек. Дышим и пьем, облизывая и целуя скользкое горлышко, цедим теплые бусинки пузырьков. Тот, кто овладел раньше всех господствующей высотой, взобрался по крутому склону скалы, пожимая лапы всех встречных корней и веток, упав под сосну, имеет право отметить успех.
– Есть возражения?
– Нет!
Тогда повторим для закрепленья.
– Петров! Комарова! Слышите, нет? Хватит в прятки играть!
Молчать, конечно, не по-товарищески, но отозваться физически невозможно, все в деле, в работе и губыi, и языки. Даже глаза, но знаешь, ты зря закрываешь зеленые, девочка Ира. Валяясь на крыше мира, чтобы чуствовать себя небожителем, подобно Юпитеру пьющему и гуляющей Афродите надо смотреть. Зырить.
Вон за рекой, которую режет носом-ножом, по-справедливости делит весь день трудолюбивый белый кораблик, желто-красные этажи летнего города. Дома, словно стая собак, морды зарывших в пух тополей, дремлют на солнцепеке, и только ушки башенок, хвостики труб стоят привычно торчком. Да еще реет бульдожья башка угрюмого учебного заведения, подслеповатыми глазками окон пытается высмотреть, углядеть сбежавших питомцев.
– Боишься?
– Нисколечко.
А этого, едва слышного хруста? Лягушка – с места двумя ногами? Ужика послеобеденные потягушки? Но, что означает тогда топорик знакомого профиля, чудеса в решете колючих веточек и шершавых листочков ближайших кустов?
Если ресницы захлопают, я скажу, знаешь, мне стыдно быть жадным, разве могу я присвоить ветер и безраздельно владеть солнцем, а ты неужели побрезгуешь хмельной медовухой чувств лишь от того, что сменился бокал, ведь главное, если подумать, главное – содержимое.
– Лешка, мне здесь не нравится.
Стой. А, впрочем, давай, сегодня день кроссов и ориентирования на местности. Американские горки дряхлого песчаника и луна-парк юного растительного покрова. Какой аттракцион выбираешь? Колокольню в лесах деревянный трамплин на ветру или же частокол лыжной базы в гамаке паутин?
Чащу! Дебри! Потерянный азимут, крестик, пунктир.
– Ты зачем мне показывала язык?
– Я?
– Ты! Кто же еще? Безответственная, абсолютно несерьезная барышня.
А знаешь ли, большеглазая, что в июньской траве обитают наредкость коварные черненькие жучки, мелкие и ужасные переносчики клещевого энцефалита?
– Да быть этого просто не может!
Увы, угроза здоровью слишком серьезна, доктор просто обязан вас осмотреть самым тщательным образом. И не надо сопротивлятся, это в ваших же интересах, мадемуазель, поверьте. И еще, как охотовед охотоведу, дровосек дровесеку, позвольте заметить, здесь, перед лицом дикой природы, имеющей зубы, когти и длинные подвижные хоботки, в одиночку надеяться выжить глупо, наивно и даже смертельно опасно. Поэтому, пусть это будет ни к чему не обязывающей любезностью, но доктор, по правде сказать, также рассчитывает быть осмотренным.
– Серьезно? Тогда рискуешь остаться без пуговиц.
– Почему?
– Потому, что я их с наслажденьем откусываю!
Какая всобъемлющая тишина. Лопнули пружинки механических стрекоз, разъединились проводки электрических кузнецов, и даже моторчики игрушечного маломерного флота, словно свежей, сырой нахлебавшись воды, тарахтеть перестали там, внизу, на реке.
В чем смысл тепла и покоя, почему победную точку хочется сделать отрезком, лучом? На какой странице, десятой, двадцатой, если нанизывать и нанизывать линейки и клетки, не размыкая рук, не отрывая губ, веревочка игры легкомысленной станет удавкой, как утолить жажду и при этом не утонуть?
Эх, Каравай, что же ты бросил собрата, сукин ты кот? Ножки не тренировал, географией края родного не интересовался, в топологию заповедного бора вникать не хотел.
– Доброе утро, Ирина Ивановна. Имеется предложение дельное – добить закипающее вино.
Щедрый остаток жидкости, перенасыщенной окисью углерода, располовинить. Костяшки золотых булек откинуть, освежающей горечью наполнить рот, нос и пищевод.
– Леша, давай купим еще одну.
Замечательная идея. По серым плитам песчанника спустимся на исписанное каракулями трещин асфальтовое полотно дороги. Жаль, что арабский мы не понимаем. Зато в роще будем опять валять дурака под тополями на скользкой траве, если, конечно, кое-нибудь семейство в чащу не забралось, чтоб всей оравой терзать и мучить беззащитный воланчик.
А потом, мы пойдем по мосту над тяжелой водой и легкими суденышками, вдоль немытых перил и полированных рельсов, а хваты-трамваи в бандитских тельняшках окраины будут нас обгонять, демонстративно вихляя задами...
– Руку!
– А ты, между прочим, знаешь, что там на горе за кустами сидел человек и подглядывал.
– Ну?
– И хочешь скажу, кто это был?
– Говори.
– Караваев!
– Правда? Надо же. Удивительный, редкостный негодяй!
ЧЕЛОВЕК В ФУТЛЯРЕ
Ночами, под речетатив товарняков и скороговорку транс-сибирских экспрессов, ему снился мотоцикл. Свирепая зеленая железяка с самодельной задней беседкой и ящиком-люлькой. Надо же, сумел ведь кто-то поймать птенца двухголового змея-горыныча, связать, спеленать, прикрутить, привинтить к стальной раме под бомбочку бензобака, рычи, грохочи, плюйся огнем и дымом, все равно заведешься, все равно повезешь!
– Дядя Коля, дядя Коля, a он немецкий?
– Турецкий!
Дядя Коля не любит соседского пацана Андрея. И родителей его и всех прочих обитателей шахтерской улочки, стекающей черными бурунами земли и шлака от подножия водокачки к дырявой ограде сталинской школы. Он отгородился от них желтыми плахами без щелочек и просветов, подслушать можно, но подглядеть никак.
Но и этого вполне... более чем, если честно сказать, достаточно.
– Ишь Юнкерсы полетели Берлин бомбить, – кажется трясется весь дом, ставни, тарелки, кошка на стуле и только улыбка на лице отца желта и неподвижна. Его высота – терриконик. Вдоль болтливого жд полотна всю войну шесть встречных составов, злых как собаки, дорога до черного с мокрым флажком копра, шесть попутных, легких как птицы, дорога домой. Три заплаты на кирзачи, да разок подшитые валенки, а трофеев никаких.
Андрей провел к отцовской лестнице шпал перпендикуляр. Опустил от рыжих залысин высокой насыпи вниз по улице Софьи Перовской до встречи с тополиной аллеей станко-инструментального. В техникуме ему уже никто не мог запретить трогать чугунные рамы. Шершавые буквы ДИП и колючие шестеренки эмблем.
Вычертить втулку и выточить, но вложить теплую не в зеленоватый от масла подшипник, а в ладонь с прорисованными пылью черными линиями судьбы, сделаться на миг шатуном, рычагом огромного механизма, частью могучей вибрации, поймать ровное и свободное дыхание здорового агрегата, первая передача, вторая, третья ...
– Глебов?
– Да.
– Штангель кинь!
На практике под полукруглой вороньей крышей Реммаша похожего на вокзалы далеких столиц с цифрами в полкирпича над аркой ворот 1912 собирал переносную шахтерскую лебедку "сучку". Небольшой, но уже со смыслом и идеей набор шестеренок в корпусе, съемная ручка отдельно. Дурак, натурально, последний дурак мог так особачить паскудным словцом это сердце стального мира, утраивающее силу рук и удесятеряющее ног, делающее силачом любого, богатырем, способным побеждать и отталкивание, и притяжение.
Кто только в изъеденном мышами и грибком общежитии большого города не смеялся над розовыми, с ежовым хрустом недельной безалаберности не знакомыми щеками молодого специалиста, технолога Глебова.
– Андрей Михайлович, сегодня танцы в клубе, не проводите?
– Андрюха, нам ли жить в печали, айда в двадцатый, там Степанов таких двух бикс привел, всему научат.
Надо же, повезло, даже и не верится, окна комнаты смотрят на песочное дно желтого корыта закрытого двора, второй этаж и створ в створ со вторым боксом, в котором жирует кремовая "Победа", а рядом не дуют в ус два "Москвичонка". Если полтора года есть только отцовскую картошку, на работу ходить пешком и не платить разные взносы, можно было бы и не сверху смотреть, любоваться, а самому холить и гладить, открывать, как читанную-перечитанную книжку, створку капота и, животом ложась на крыло, запускать руки в горячее, даже к утру невыстывающее нутро.
А может быть, не одному просто надо копить, а вдвоем?
Конечно, Вера работала в бухгалтерии, язык воздух кроящей стали ей был недоступен и ровное дыхание ее еженощного забытья нарушить не могло цветное видение блестящих от масла механических сочленений, но зато девушка понимала, что ноль – не фантазия экономного булочника, не дырка, через которую сифонит сквозняк, это цифра, производящая сотни в тысячи, а тысячи в миллионы.
– Согласны ли вы...
– Согласен.
– Распишитесь здесь.
Когда родилась Света, завод дал Глебовым квартиру. Край города, желтые непрозрачные лужи, роща, рассеченная вдоль лентой шоссе, поперек – просекой ЛЭП, а двор – прыщавый пустырь. Совершенная пустота, и это пришлось по душе молодому отцу семейства, значит не так уж и сложно будет, там, на ничейной земле, где лишь щебень и ветер, сначала вообразить, а время придет и сложить прямо напротив подъезда кирпичную коробушку для друга, которого он обязательно, обязательно встретит, узнает однажды. Настоящий домик, со светом, ямой и маленькой дверкой в больших воротах.
И снова, словно кто-то слушал его молчанье, вместо цеха с токарными, сверлильными и фрезерными, большими, громоздкими, бескрылыми станинами, лишенными колес, намертво прихваченными дюймовыми гайками к неподьемной мертвячине по самую маковку в землю зарытого бетона, Глебову предложили месткомовский кабинет. Его неизменный начальник из замов шагнувший в самы, как обычно подтягивал за собой.
– Да не умелец же я речи произносить.
– Ничего, по бумажке у любого получится
Ну, а дальше, все как обычно, довершила простая и строгая геометрия, после того, как справа поднялось ребро пятиэтажки, через год такое же слева, замкнуть прямоугольник уже сама напросилась липкая мухоловка ленты битумом соединенных крыш.
Високосный семьдесят второй начался субботой, это помнил прекрасно, ведь карточка, листочек голубенький с отрывного календарика жизни, выпала из ящика почтового тридцать первого и надо было пережидать три дня шипучей, трескучей елочной канители, потому что и касса, и магазин открывались только третьего.
Когда ехал на Ударников, все думал, какого окажется цвета. Очень почему-то не хотелось красную, вроде той, доставшейся Другову, начальнику сборочного, в самом деле, вместо того, чтобы радоваться и ходить с тихой музыкой в голове, только и будешь из-за "пожарника" дуться. Может быть, в отпуск уйти, или отгулы взять, а то ведь испортят все остряки. Герои такие.
Досталась вишневая, карамелечка. Других и не было в этой партии, вышли на двор-стоянку, выстроились рядком восемь кисочек, тронул одну, только коснулся и больше ни шагу. Эта! Моя, даже не уговаривайте. 2101 – белая лодочка-птичка на звездном рубине. Ну, иди же ко мне, детка.
Первые три месяц просто под окном стояла, во-первых, тот же Другов не мог простейшую вещь сделать – ворота сварить, а, во-вторых, хотел видеть ее чистенькую, глазастенькую, неповторимую утром, вечером, днем, честное слово, разная она при естественном и искусственном освещении.
Где и когда Дмитрий познакомился со Светой, Андрей Михайлович не спрашивал. В клубе, кажется. Конечно, не он ли сам подписывал серые вороха смет каких-то праздничных концертов и вечеров отдыха с лимонадом и танцами? Света заканчивала четвертый курс, а у Дмитрия уже был диплом и он год отработал мастером в литейном.
Собственно, запомнился он Глебову по какому-то субботнику, этот чубастый, командовавший погрузкой металлолома, обычно шумной, бесшабашной бестолковщиной, когда в лодочку кузова бухается все, что можно забросить, и опускается все, что способен подцепить крюк. Практическое занятие по гражданской обороне. Тема: "Враг не прорвется к нашей столице, танки его не пройдут".
У паренька же порядок наблюдался буквально образцовый. Вдоль бортов рыжие рыбы разновеликих труб, голова к голове, аккуратные, чинные, уже готовые превратиться в автобусы и корабли. В центре, мирным, ухоженным стадом огрызки ферм, гнутых каркасов, дырявых ящиков, полных, однако, всякой годной к переплавке рванины и мелочовки.
"Уважает вещь," – подумал тогда Андрей Михайлович, – "вечный, нескончаемый кругооборот металла, его красную весну, синее лето и желтую осень, ухватывает суть."
– Красиво работаешь, Лосев.
– Не красиво скучно!
– Ну, ну.
Он и Вере понравился, когда привела его Света домой однажды зеленым субботним вечером, понятно зачем. Но тут глупости, совсем другое. Конечно, чуба волна, глаза, словно из песни быстрой, которую исполняют латыши какие-то, что ли, в радиостудии рабочего полдня. Лен, лен ... , нет, сказка-быль и руки-крылья – вот отчего молоточки в висках и иголочки за ушами, только марш этот старый исключительно в день авиации передают.
Зато на свадьбе, когда булек уже никто не считал, подошел к ребятам из самодеятельности своей же заводской:
– Знаете? Сможете?
– Попробуем.
И сыграли.
– Ты что, никак пилот у нас, Михайлыч?
Пилот не пилот, только вот дом отцовский продали, соседа Николая Усачева сгорел, и вообще на этом месте теперь кирпичное здание УВД, а очки, те самые, в которых прыгало солнце утром воскресным, когда дядя Коля, кожаный оперуполномоченный, громыхая вдоль улицы, ставни расстреливая, на рыбалку катил, Андрей хоть сейчас, желаете?, может нарисовать.
В гараж Дмитрий попросился сам. Дня через три, наверное, после своего переезда к Глебовым.
Руль как-то по-щенячьи попискивать стал на поворотах, давно уже причем, но с этой свадьбой запустил хозяйство Андрей Михайлович, чуть было в наездника не превратился.
– Можно мне с вами, папа?
– Собирайся.
Как он хвалил лапочку, и в яму спускался, и заглядывал под капот, и вставал на колени.
– Двенадцать лет! Просто не может быть!
До того зять растрогал, что разрешил ему, русоголовому, Андрей Михайлович, и руль снять, и захворавший подрульный переключатель, правда, лечил, литолом кормил пищалку лично, но потом опять же позволил собрать, а после, самое-то главное, дал голубушку попробовать на ходу. Сели вдвоем и сделали кружок по двору.
– Ну, здорово! Просто не верится.
– То-то!
И такое настроение накатило, какое может быть и бывало только когда мальчишкой лежал, затаившись на крыше отцовской стайки.
– Вера, а налей-ка ты нам с зятьком по пятьдесят под пельмешки. Грех такие есть по-сухому.
А ночью проснулся, и второй раз, и третий, и четвертый.
– Да что с тобой сегодня, Андрей?
– Спи, ничего.
Разве он мог рассказать, объяснить, передать ей или кому-то еще, все отчаяние и мрак беспросветный этой навязчивой, обрывающей дыханье и сон картины – в сиреневом киселе рассвета на черной кожаной беседке зеленого, неповторимого, единственного на всем белом свете мотоцикла не ты сидишь, а какой-то другой, юный, во весь рот улыбающийся человек.
ДОМ С МЕЗОНИНОМ
Андрею Семеновичу Н.
Гнать, держать, бежать, обидеть, слышать, видеть и при этом плыть, плыть, руками раздвигая воду, а ногами отталкивая ее. Подобно мячику всплывать и погружаться, как-будто птица воздух пить, чтоб словно рыба насыщать им воду.
О, брасс – стиль мертвого полуденного часа, когда прямоходящих тянет лечь, растечься по древу, хлопку или кожзаменителю. Стиль свободного плаванья свободного человека вне досягаемости, видимости и слышимости, ограниченных умственно и отягощенных желудочно.
Кто ты такая? Ветер! Как твое имя? Река!
Ага? Ага!
Значит, это напутствие из под взлетевших к обрезу красного поля от жары взмокшей журнальной обложки белых бровей буквы ё:
– Вика, надеюсь, без глупостей? – ни к кому лично не относилось, ни к чему конкретному не обязывало, а было всего лишь естественным отправлением желающего беззаботно ко сну отойти организма.
– Конечно!
Не волнуйся, мама, смеживай веки с чувством выполненного долга, роняй на пол парафиновую доярку, жертву самого прогрессивного в мире цветоделения, пусть будет легким путешествие обеда, лапши и гуляша, от точки входа к точке выхода.
Пока! Баю-бай!
Твоя хорошая дочь, вооруженная знаниями физики в объеме средней школы, оптики классической и квантовой, все предусмотрит до мелочей, она не смутит нечаянного взора и не возмутит скучающего слуха, войдет в реку вне видимости, выйдет из нее вне досягаемости.
Могу поклясться. Небом, которое неровное желтое делает гладким, темно-коричневым и водой, что тяжелое, потное превращает в чистое, невесомое.
Честное слово!
Плыть всего лишь метров сто, но Вика не торопится, не спешит. Раздвигать носом абсолютную неподвижность сончаса, стежками равномерными брасса, сшивать тобой же разорванную непрерывность, держа курс на колтуны ив, правя на языки гальки, ощущать себя частью, неотъемлемой составляющей всей этой необходимости сред, сфер и стихий!
Да!
Остров начинается мелководьем, мелюзгой мозаики желтеньких, сереньких, праздничных камешков. Найди сердолик и поцелуй!
Стоя по щиколотку в прогретой и прозрачной, можно обернуться и бросить взгляд на ту сторону разгладившейся и в сладкой дремоте вновь заблестевшей змеи. Чубы сосен на скалах, космы кедров, усы и баки кустов сбегающие по уступам, рассыпаются, громоздятся клоками, пучками и прядями, рваной с искрами лепестков и мусором плодов бороды.
Никого и ничего.
Три одеяла, два полотенца, прикипевший к перилам домотдыховской лестницы дурочек, стерлись, крикливое безобразие неестественных форм растворила в себе флора, девушка с божьими коровками родинок и стрекозами ресниц.
Горячая галька обжигает ступни, можно ойкая прыгать от одного кругляша к другому, а можно молча принимать этот жар, эту ласку земли и солнца, грубоватую, как все настоящее. И тогда прохлада песка и травы, когда доберешься до них, когда погрузишь пальцы, когда упадешь на колени, грохнет нескладушками-неладушками банды зеленых молоточков, кующих зеленое счастье.
В путанице ив, в лабиринте лозы рыбий запах вечно сырого ила и прелых листьев. Аквариумная духота пластами лежит в гуще островного подлеска. Нужно ухватиться за пальцы подмытых корней, чтобы влезть на уступ. Наверху, между узлами и шишаками шершавой пятерни старого тополя девичий тайник.
Здесь на пики осоки упадут крылышки верха, синяя снаружи, белая изнутри синтетика, а затем, вслед за ними, уже нехотя, шурша, замирая, словно от ступеньки к ступеньке, одна, вторая, третья такие же двухцветные глазки низа. Пятка смешает, а пальчики скомкают и спрячут оба предмета под рогаткой корней.
В просветах листвы видна солнечная река и тот берег, серые скалы, на вершинах которых за стволами и иголками в пластилиновых домиках потолки наплывают на стены, утекают предметы в воронки полов, слипаются дырки окон и балконы выгибаются собачьими языками. Там дышит, храпит и булькает суп физиологическая бурда, похлебка отпускного сезона. Что скажешь, гороховый?
Я тебя вижу, а ты меня нет!
Зайчиком? Или козочкой? Ведьмой! Бесенком на прогалину, в траву, колесом, кувырками, лицом, носом, глазами в голубые и огоньковые фантики цветов. Сотки мне наряд из одних ароматов прозрачных, сочини накидку на плечи из запахов невесомых, шелк благовоний в косы вплети!
Сделай же что-нибудь, июнь-жаворонок, месяц-гуляка, не знающий ночи.
На другой стороне узкой сабли острова перекаты проток и неподвижные заводи. Там, где паутина и тлен, тонконогие каллиграфы– жуки пишут тысячелетиями китайские книги по шелку водяной глади. Там, где журчанье и плеск, птицы, стерегущие круглые камни, строительный материал, вычерчивают в небесах контуры альпийских башен и шпилей.
Слышать, видеть и вертеть – это значит пробираться по колено в траве, по шею в паутине, с головой скрытой, сердечками и перышками листвы, вдоль берега, дышать, кусать губы, обнимать стволы и прижимать к лицу ветки.
Распадаться на солнечные пятна и радужной спиралью ввинчиваться в разрывы зеленки, исчезать и возникать вдруг ниоткуда.
Оу-оу! Где ты волк? Лови момент, серый дурашка!
Рыбацкая лодка, красная пирога обнаруживается на лысом мысочке. Сначала корма с головкой безжизненного дауна – сереньким подвесным моторчиком, потом борт с синей боевой ватерлинией и, наконец, вот она, вся с черными трубами болотной резины на курносом передке.
Сушим, греем?
Рыбаков двое – один белый и противный, как бульонная курица, в жарком теньке от клепанного железа дрыхнет, носом уткнувшись в выцветший капюшон плащ-палатки. Второй, коротконогий, кудрявый крепыш – паучок, успевший за утро лишь одну из себя выдоить нитку, от груди к удилищу. Да и эта ему не люба, леска дергается, бамбук играет, крючок не слушается, грузило не подчиняется.
Подними голову, болван. Что ты так стараешься, узлы вяжешь, бантики плетешь из неуклюжих пальцев? Ершика поймать надеешься, карасика на гарпунок стальной? А как на счет русалки, голыми руками?
Ау?
Пульсирует все, солнце, небо, река, ветка, мир дышит, дышит в такт с рыбкой сердца, бьющей хвостиком.
– Стой!
Дудки! Скорость на время – путь, масса на скорость – энергия, пусть все рушится и трещит, валится и рассыпается, улепетывать, петлять, пригибаться и прыгать, бить, крошить, и рвать, и резать.
Оооооо!
Вот и тополь, вот и ивы. Не подведете? Комок сырой благопристойности надежно ли хранили? Процесс опадания листьев был долог и сладок, момент повторного прилипанья к коже краток и смешон. Солдатиком с уступчика в ивняк, к реке, прочь от рощицы, полной хруста и свиста, топота и воя. Сколько он будет выветриваться? День, или два, или десять? Увидим, услышим, почувствуем, станем судить по тому, как долго глаз будет радовать этот суши кусок, камневоз с цветущей надстройкой.
Вода уже выше колен, сколько можно скользить, натыкаться на противные, острые обломки доисторических стрел и ножей? Погрузиться и фыркнуть, блажен владеющий стилем брасс, истинно земноводный, способный смотреть и плыть, дышать и грести. Животом ощущать холод фарватера, а грудью тепло накатывающего берега.
Течение уносит далеко, и к сарафану, оставленному на траве, нужно идти по плоским обломкам скал. По цифрам и именам, а то и уравнениям чувств, суммам, не меняющимся ни от перемены, ни от замены слагаемых. Вова плюс Таня, фу, как тривиально!
Ветер плюс Солнце, Лес плюс Река!
Высшая математика? Буллева алгебра? Нет, даже не арифметика, обоняние, осязание и слух.
Те же тела на тех же тряпках. Тот же слабоумный дедушка в панаме с пляжно-мотоциклетной пластмассой на носу папы Карлы кемарит на лестничной площадке, прилип к жаркой скамеечке, ничего к ужину похолодает.
Наверху под соснами, чистота и порядок, радиусы асфальтовых лучей и дуги бетонных шестиугольников. Елочка одинаковых двухэтажных домиков с настоящими фонариками и игрушечными петушками. К крылечку третьего проще всего выйти по траве, что растет прямо из паркета прошлогодней хвои.
Деревянная лестница пахнет лаком, но перила неровные и шершавые для скатывания непригодны совершенно.
– Добрый день, барышня, вы сегодня раньше обычного.
Человек, похожий на почтальона, проходит мимо.
Кто вы такой и что за глупый вопрос, хочется крикнуть ему вослед. Писем не было? Журнала, сырого от тухлятины новостей, для моей матери?
Дверь с номером шесть, первая справа на втором этаже закрыта неплотно, еще одна странность – шум и плеск газированных струй душа за тонкой перегородкой уборной.
А как же ваша извечная водобоязнь, матушка?
Уж не сгонять ли за доктором, возможно это он, конечно, только что спускался по нашей лестнице, его еще можно догнать...
– Саша, – вдруг доносится до Вики голос, да, голос, в жизни еще не произносивший при ней такого имени, – Сашенька, ты принесешь мне, наконец, полотенце?
Стоя в балконной двери Вика сквозь щетки хвои глядит на персидский узор подорожника, по которому протопала только что. Она cнимает с веревки похожее на рушник казенное вафельное полотно, и молча вкладывает в руку, недовольно роняющую прозрачные капли на бледные цветочки линолеума.
Затем выходит из номера в лишенный воздуха коридорчик, останавливается на лестнице, присаживается на перила, и неожиданно, вопреки всему начинает катиться, скользить...
А просто осенило, вдруг поняла, ага, откуда, откуда в ней, черт побери, это безумное, неодолимое, неутолимое и ни с чем несравнимое желание гнать, держать, бежать, обидеть, слышать, видеть и вертеть, и дышать, и ненавидеть, и зависеть, и терпеть.
АРХИЕРЕЙ
Посвящается R_L
Ты слышишь эту ложечку стыков в стакане железнодорожной ночи? Что размешивает она? Шершавый сахар или же липкий мед? А, может быть, желе из переживших зиму в стеклянном сосуде ягод?
Я думаю, просто гоняет без цели и смысла рыбки чаинок. Черных мальков индийских морей. Зануда в синей елочке двубортного шевиота.
Это кримплен, Сашенька, на нем душное синтетическое фуфло с пошлой текстурой оперной сумочки или гриппозных обоев. Да и в руке не тусклый металл алюминий, а все та же позорная пластмасса с марким шариком в клювике. Утром он соберет весь вагон под главным стоп-краном красного уголка и примется делать политинформацию.
Хрык! Хрык! Капуста газетной бумаги не выдерживает восклицательных знаков полного одобрения и двойного подчеркивания абсолютного несогласия.
Что ты делаешь с этой пуговицей?
Расстегиваю. Она мне мешает заняться замочком-молнией, этой мелкозубой зверюшкой, глупой защитницей нежного, розового. Хватит ходить с искусанными руками, как ты считаешь?
Конечно, но что будет потом, когда ты приручишь ее, и собачонка перестанет царапать вездесущие пальцы, молча впиваться в твое запястье?
Будут закрытые глаза и перепутанные губы. То же, что и всегда.
Всегда пахнет земляникой и белыми бабочками бесконечного уединения. Еще никогда серый лоб соглядатая не качался так близко отраженьем мертвой луны в кислом омуте плацкартного купе.
Какие апрельские тезисы готовит он, без устали калеча бумагу волнистыми линиями особого мнения?
А почему ты решила, что он парторг, может быть, педагог-новатор, ведущий страстный творческий спор с молодым единомышленником-максималистом, или сельский, и это возможно, ухо-горло-нос, взволнованный перспективами безболезненного выдирания гланд, жертва лихого пера столичного спецкора медицинской газеты?
И потом, подумай, там, где друг о друга трутся бутылки и перешептываются сапоги, внизу, на германской клеенке полки, что он может увидеть, воюя с буквами, пытая предложения и приговаривая абзацы?
Он слышит. Слышит редкой шерстью волос, совком носа и сырниками щек. Резина воздуха попискивает и поскрипывает от патологического напряжения его слуховых рецептеров. Ты разве не чувствуешь затылком, спиной, всем телом?
Спиной я чувствую твою руку, ладошку-путешественницу, которой неведомы страхи маленькой хорошистки с пропеллером симметричных косичек. Учись у собственных пальцев, теплых и вездесущих, самостоятельности и независимости. Просто сконцентрируйся вся в круглых костяшках и мягких подушечках.
Глупыш, это всего лишь инстинкт гнусной собственницы, лягухи, что на верхней полке черноту ночи бодающего пассажирского поезда затаилась в обнимку со стрелой из княжеского колчана. Или, быть может, ты хочешь упасть, оказаться внизу, где через холстину баулов незнакомых людей тяжело дышат несвежие, спрессованные спешкой вещи?
Конечно, хочу! Я просто мечтаю измять, неказистой гармошкой морщин лишить актуальности пыльный крахмал известий, литературки или за рубежом, пусть прибор самопишущий выпадет наконец из рук умножающего горе бессонницы скорбью познания.
– Товарищ доцент, – скажу я ему, сползая с пластикового стола, – я вам сочувствую, но усы подрисовывать в полночь героям труда, вешать очки на знатных доярок и пионерам лепить биологически неоправданные рога вредно и глупо. Вы можете испытать тот же душевный подъем, но без ущерба для глаз, обыграв в шахматы проводника, например. Слышите, он, вам подобно, лишенный тепла и любви, мается, бедолага, в служебном отсеке, механически, без вдохновения, даровой кипяток возмущает бесплатной казенной ложкой.