Текст книги "Love International"
Автор книги: Сергей Солоух
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Глава 4
В иерархии большой компании Борис Ильич Винцель был очень важным и заметным человеком, а по натуре очень недобрым и совершенно непредсказуемым. Его боялись и ему не доверяли. Но именно от него Виктор Большевиков впервые услышал нехорошее слово «буржуи». После чего и оказался, собственно, в Москве. И это, вне всякого сомнения, лишь потому, что мог и даже имел право, единственный из окружающих, звать Винцеля просто Борисом, и даже иной раз без лишних, посторонних и свидетелей и вовсе Боря. Мог ему тыкать.
Вплотную подобравшийся к пенсионному, осеннему десятку Борис Ильич давно уже не напоминал того, кем был в прекрасной молодости, – всего на роликах, на смазанных шарнирах и на пружинках аквалангиста. Ныне он смахивал больше всего на утопленника. Его некогда ловкое, сухое тело безжалостное время надуло, накачало какой-то кисловатой, липковатой жижицей. Пузатый толстячок, весь из мешочков, из подушечек и валиков. Рука, протянутая для рукопожатия, буквально погружалась в его ладонь. Пальцы засасывало, как в тину, как в болото. Несчастные потом мучительно хотелось вымыть и даже простерилизовать. О том Борьке́ из тысяча девятьсот восемьдесят второго, что делил с Витькой Большевиковым комнату в аспирантском общежитии на Беляевке, напоминали только глаза. Крупные, синие, но с какой-то живой гальваникой внутри, с искрой, очень подвижные и вездесущие. Прямо-таки электрические на фоне всего прочего, под флером, пленкой чего-то плавали и вдруг выныривали, выстреливали, как два веселых радужных пузыря.
Двенадцать лет тому назад, на заре нового, невиданное обещающего тысячелетия в южносибирской квартире Большевикова стал звонить настырными и длинными междугородными трелями домашний телефон. Виктор снял трубку.
– Алло!
На той стороне отозвался человек из тысячелетия предшествующего, с итогами и результатами как будто уже подведенными и сданными в архив.
– Привет. Ты очень занят? Мог бы на денек подскочить в Томск? Немного пообщаться с нашими буржуями?
Ничто не предполагало возможность этой дружбы, даже длительное сожительство в одном довольно тесном помещении. Разница в возрасте почти десять лет, разные институты, пусть и академические, нефтяной и горный, но главное характеры, совсем несходные. Очень расчетливый и энергичный, а потому недобрый и ехидный Боря. Сливной бачок, сангвиник – только за ручку тронь и все вокруг бурлит. И флегматичный, как черное ведро с талою водой над костерком с полусырыми щепками – реакции ждать вечность, Витька Большевиков. И тем не менее сошлись.
Бабушка Большевикова, Вита, Виктория Михайловна Поспелова, тезка, в честь которой или для умиротворения которой он и был назван, любила говорить, чему-то особенному удивившись или поразившись: «Ишь ты, нас – рать татарская!» Звучало это одобрительно, как будто в самом деле очерчивая некий круг своих, буквально или фигурально. И в детстве Виктору частенько казалось, что он и мама именно в этот боевой круг, ратный, славный, как раз и не попадают. Оба. Не входят в ряды людей уверенных, решительных, в любой момент готовых к бою. И удивительно поэтому и страшно было то, что рать эта, татарская, монгольская, всемирная, не важно, главное, мобилизованная и вооруженная, стоящая на стременах, на башне танка, с биноклем и ружьем, всегда его, Большевикова, считала за своего. И принимала, и одобряла, и любила. От бабушки, крутой и грозной, до Винцеля, ехидного и злого. Была его судьбой, которую Виктор, по крайней мере так ему хотелось и казалось, стремился избежать, отталкивал, но вот…
Отталкивала ли ее мама? Мама, всю жизнь прожившая с Витькиным отчимом, который сталь закалял всю свою жизнь. Впрочем, маму он обожал, боготворил и трогать не смел. Даже надравшись. Напившись… из-за отрицательного отношения ко всяким шуткам. А вот Витю пробовал, взял Миркиным и очень долго делал Большевиковым… строгал, ковал…
– Смешная у тебя фамилия, чувак, – сказал когда-то, при самом первом знакомстве, Боря Винцель. Бойкий, худой и рыжий. Как конь Буденного, как кобура Якира. Человек-шмель.
– Да я и сам смешной, – ответил Большевиков, – смешной…
Но кажется, поверил в это Боря окончательно и бесповоротно только тогда, когда увидел у Виктора в паспорте запись: «Место рождения город Москва». Город его, Винцеля, мечты. Город, в который он хотел внедриться, влезть, проникнуть любым способом… Москва… дана человеку от рожденья, за просто так, а он… он сам при этом… из Южносибирска… из места, из дыры, которая на тысячу километров дальше на восток, чем собственная Борина Караганда.
– Как так?
На этот вопрос могла ответить мать. Бабушке Виктории, во всяком случае, очень хотелось, чтобы она это сделала. Так часто представлялось по ночам, до появления отчима, когда до маленького Вити долетал из кухни резкий, командирский голос бабушки, но мамин, рассудительный и тихий, никогда не отзывался… Не объяснял, как так и почему у студентки университета ровно через две недели после госов и диплома родился мальчик. Витя Миркин. Вика… И это радовало. Почему-то радовало самого мальчика. Витю, до шести лет Миркина, а потом… потом уже Большевикова. Ему казалась, если мать сдастся, если начнет рассказывать, то жизнь изменится… и все… все надо будет делать по-другому. И сам собой уже никто не будет. Ни он, ни мама… Никогда…
Но это были лишь сны, лишь виденья… Все бабушка знала, просто не одобряла эту «пассивность»… эту простоту, с какой мама дала, позволила своему одногруппнику, отцу Виктора, «абрамчику твоему», как припечатывала она, бабушка, считая, что внук не слышит, спит, распределиться не в Сибирь, а в Белоруссию. Домой уехать. Ускользнуть.
После того как матери не стало, Виктор Большевиков нашел у нее в столе, в самой глубине выдвижного ящика, среди запаха забытой пудры и чернил большую жестяную коробку из-под мармелада с разрозненными бумагами. Там была небольшая групповая фотография с карандашными контурами на обороте. И в каждом имя. Только мамин контур без подписи. Зато рядом – Виктор Миркин. Отец был точно тезкой. И только одно тогда поразило Большевикова, почему… почему, избавившись от одного, мама нашла потом точно такого же. Отчима. С такой же челкой-чайкой, с крылышками, но без пробора, и большими, наглыми, как два фонарика, глазами. Блестящими. Решительного, энергичного, которому все время надо что-то делать, делать, делать…
Как бабушке. Как Боре Винцелю. Как деду…
Да, дедушке, конечно… наверное… Во всяком случае, рассказы бабушки о нем Виктору Большевикову точно не чудились. Она успела поводить внука и в садик, и из садика, прогулка длинная от Красноармейской до Коммунистической, успела рассказать о домике. Что далеко отсюда, от Сибири… над Волгой… домик, в котором была одновременно и сама школа, и квартира, куда однажды пришли люди, приехали под утро, разбудили…
– У нас была собака, большая немецкая овчарка Айна, и мама, твоя мама, совсем тогда такая же, как ты, малышка, ее держала, чтобы она на них, на этих ночных гостей не кинулась и не загрызла…
И в это легко было поверить. Очень легко. Особенно попозже, когда Виктор уже вырос, когда уже мог и умел не только слушать, но и думать, видеть, понимать… Понимать, что именно за это, за это совершенно точно, их тихих, немногословных, как говорила всегда с нажимом, осуждая, бабушка, «пассивных»… таких как мама, как сам Виктор, как его Таня, конечно, Таня… так их особенно любили и ценили те самые «активные»… что «рать татарская», «монгольская» и прочая, и прочая… искали, выбирали, привечали за эту вот способность крепко держать… безропотно и молча… собак, волков, море и небо… все… чтобы не кинулись и не загрызли…
– В Томск? Завтра? Да как же, если бы даже хотел и мог, Боря?
– Я за тобой такси пришлю. Оно же и обратно увезет. Адрес только назови.
Это было шоком. В Томск на такси. 250 км. Просто поболтать. Туда и обратно. Но таков был мир, в котором существовал Борис, давно обжился и освоился, и в него он приглашал Витю. Виктора Викторовича Большевикова.
– Да задолбали эти московские пижоны и бездельники. Не люди, а выхухоли. А мне же во что бы то ни стало надо наладить службу нормо-контроля. То самое, чем ты всю жизнь и занимаешься. Стандарты-мандарты…
– Но я же горняк, Борис. Шахтер, а не нефтяник.
– Машиностроитель, – был непреклонен Боря. – Как и чем резать – знаешь, значит, поймешь и как бурить. Как вставить и как вытащить ведь в курсе? Так? Остальное приложится. Легко.
Так же мог бы сказать и отчим, если б дожил. Он тоже был самоуверен, как самый главный стратег генштаба. Директор английской спецшколы номер двадцать один города Южносибирска. Всем в мире спортивным упражнениям предпочитавший как индивидуальное, так и командное окучивание картофеля, переходящее в копку и закладывание в бурты. Прополку моркови на скорость и разгрузку рассады на время. Широкоплечий человек с колхозными усами и удивительно прямой спиной, больше похожий на майора, не ставшего полковником, чем на учителя, не ставшего заведующим облоно. Отнявший и заместивший, как самому ему, наверное, казалось, у пасынка-приемыша все. Все, кроме отчества. Просто не мог, поскольку сам был Витей. Виктором Васильевичем.
Его дрессура, метода, сходная с методой ежегодной перекопки грядок, перелопачивания огорода, шести мичуринских соток, легко решили дело на том давнем томском интервью.
– Hey Boris are you not afraid… А что, Борис, не страшно… to recommend someone who speaks better English than yourself… кого-то рекомендовать, кто с языком получше управляется, чем вы?
– Me? Not… Мне? Да ни минутку… It’s Russian that really matters in the end… here is at least… Тут русский все решает… Русский в этой стране…
Но, кажется, и с этим Борис тогда лукавил. Случались дни, когда и русскому Виктора он доверял больше, чем своему…
– А… на ловца и зверь, – сказал Борис Ильич Большевикову, поймав на лестнице уже довольно поздно вечером. – Давай зайдем ко мне на парочку минут… Ты не торопишься?
Ну конечно, Виктор торопился. После поездки в Мячково, после возни с прелестной из-за невозможности их разлучить, тем более рассеять, парой – Казиком и Барти, хотелось только домой. От всего избавиться. Забыть все до утра. И в контору Большевиков заскочил всего лишь за Таниной страховкой… Да вот…
– А я уже звонить собирался, – мягко, ведя Виктора под локоток, обещал и безнадежность, и неизбежность Винцель. – А ты вот сам… Отлично…
– Отлично, – продолжил Боря уже в своем кабинете, всегда лишенном кислорода, да и водорода, и азота, скорее годном для испытания противогазов, изолирующих самоспасателей, чем для каждодневной многочасовой работы. Неправильном, трапециевидном в плане, на самой широкой серой стене которого, вызывая легкую оторопь у тех, кто мог и должен был тут выжить, особенно гостей из-за бугра, висели в застекленных рамочках портреты Путина и Медведева. – Тут небольшой проектик нарисовался… Юбилейный…
Борин магнитный глаз сверкнул и заискрился нехорошо и даже гадко.
– Юбилейный? – переспросил Виктор глухо. Юбилейный? И стало ему как-то совсем уж грустно на склоне этого догорающего дня. Всем успел позаниматься Vic в большой компании, вот только подхалимажа еще не было. Не предлагали.
– Да нет, не генерального славить, не генерального… – реакцию Большевикова правильно истолковав и ухмыльнувшись с противноватым удовлетворением, продолжил Боря. – Молод он еще для юбилеев, подождет…
И это он любил – где надо и не надо подчеркнуть, что сам он, Винцель, и опытней, и старше пришельца и назначенца.
– Выше бери, выше, где только богоизбранные… – Тут глазки Бори стали похожи на два детских солнышка, легонько окривели, но совершенно прояснились. – Отец наш, благодетель, Рони Лав в начале девятьсот тринадцатого за счастьем приехал на бакинские прииски. Явился. Американский инженер. Механизировать и автоматизировать. Чувствуешь? Сто лет, как мы тут украшаем все своим присутствием… Ровно сто лет. Ну, в смысле будет, в следующем, две тысячи тринадцатом… И по этому поводу решено альбомчик забабахать, шикарный фолиант «Сто лет в России»… Как-то так…
– Прекрасно, замечательно… новость отличная, духоподъемная, только ко мне-то как она прикладывается? К службе качества и нормо-контроля? И шик, и фолиант?
– Все просто, Витя, – тон Винцеля стал совершенно доверительным и ласковым, как в давние, давно ушедшие времена, когда он удивляться не переставал, откуда же Вика Большевиков такой вот вообще взялся, неторопливый пофигист. – Книжка, понимаешь, книжка. Не ротор, не лебедка, не лафет, а книжка. Штука такая с буквами… И это значит, что заняться ею должен интеллигентный человек… Культурный… А кто у нас такой в компании, сын педагога, супруг учителя? Ну не я же! Сам знаешь, мы из железнодорожников. Из стрелочников и машинистов. Я, кроме расписания поездов, до самой «Родной речи», до здравствуй, школа, первый класс, – другого слова печатного и не нюхал. Нет, правда, верил, что все книги так и состоят из череды табличек с цифрами.
– Ну а этот, – Борис глазами показал за стенку, туда, где дальше по коридору был офис генерального, в отличие от Бориного всегда проветренный и выстуженный, – он и сейчас так думает… В общем, давай, давай, твое, готовься… Завтра в десять заявится сюда еще один интеллигентный человек… звезда культуры и искусства, между прочим… Профессионал пиара… Искали официально через два кадровых и одно арт-агентство… В общем, нужно сработаться… Найти общий язык… Ну Пушкин там, Херушкин… Мгновенье чудное с главою непокорной… Короче, страна и партия тебе доверили.
Врожденная интеллигентность и в самом деле слыла недостатком, изъяном в той индустриально-промышленной среде, в которой по большей части протекала жизнь Виктора Большевикова. Вообще. И уж, конечно, последние двенадцать лет. Синонимом ее было обычно слово «нюни». Ну, те, что разводят, распускают. И ясно было и понятно, что Боря Винцель не очень-то хотел бы на склоне лет и долгой успешной карьеры попасть под подозрение. Ну а с Витей все и так было понятно. Это единственный в компании менеджер среднего звена, да и вообще сотрудник, в командировочных аксессуарах которого, в портфеле или чемодане, могла обнаружиться литература не по специальности и не рекламного характера. И это не только в географических пределах того, что обозначается буквами «РФ», похожими на одну целую и перед ней поставленную половинку. На всем охватывающем все часовые пояса и климатические зоны, не знающем границ и рубежей трансконтинентальном пространстве «Лав Интернешнл» Виктор встретил за целое десятилетие с хвостиком еще лишь только одного такого дурака. Это был буржуй. Американец. Он первый раз летел в Россию учить неделю или даже целых две нефтедобытчиков где-то во тьме самарской области работе с новыми проточными взрывозащищенными подогревателями. Звали его Джеф Метьюз и до Москвы ему с Виктором было по пути. В самолете этот рыжий, веснушками, словно отравой от насекомых и вредителей, щедро опрысканный человек из рюкзачка внезапно выудил явно сейчас, вот только что, в какой-то лавке зоны дьюти-фри закупленный карманный томик с кровавым синяком заглавия «Crime and Punishment».
– Oh, my! Федор Михайлович? – не мог не изумиться Большевиков.
– What?
– Dostoevsky I mean…
– Yes, yes, – заулыбался в ответ с явным энтузиазмом и самодовольством самой природой надежно продезинфицированный рыжий. – Would like to understand better the mindset of my students out there… Хотел бы лучше понять склад ума моей будущей аудитории в России…
Ну то есть и этот уникальный случай можно было спокойно в расчет не принимать. Чудесное явление литературы под суровой сенью тяжелого и среднего машиностроения счастливо и разумно объяснялось и обуславливалось очевидной производственной необходимостью. Похвальным добросовестным отношением к своим прямым обязанностям инструктора и тренера в большом интернациональном монстре. В ином раскладе было бы, конечно, некомфортно. Поскольку сам Витя Большевиков читал исключительно и только фантастику. И это смешило Таню. Супругу, как неизменно называл ее Борис: «твоя супруга», – будто бы вкладывая в эту «подпругу» и «пургу» в бараньем «супе», всю неказистость и нелепость, какую только мог себе представить и вообразить.
– Ты же большой, – говорила Таня, – совсем большой…
В общем, фантастику, и только. Всего иного в мире слов и образов Виктор откровенно сторонился. Особенно того, что в рифму. Стихи кропал отчим. О Родине вообще как патриот и о полях ее и травках как картофелевод. Даже пытался издать в начале девяностых, незадолго до смерти сборник избранного, Витя и Таня ему что-то одалживали, какие-то прямо в руках, как сахарная вата, таявшие деньги на это неудавшееся предприятие. Завтра, так получалось, Виктора Большевикова ждала вторая издательская афера в жизни. Финансового участия, правда, теперь не требовалось, зато о неудаче не могло идти и речи. Тем более что к управлению и организации процесса привлекался человек-звезда, во всяком случае, так следовало из досье на приглашенного, которое, прощаясь, бровями полетав и губками поплавав, Борис Ильич Винцель передал Виктору Викторовичу Большевикову. Сделал длинный и точный пас. Через всю поляну.
В реальности кент, что вкатился на следующее утро в генеральский кабинет, более всего напоминал не галактический хрусталь, а клумбу, осемененную каким-то зоо-био-хулиганом. Незабудки соседствовали с маками, фиалки обрамляли розы, и на гвоздики дышали ландыши и каллы. Ни одна составляющая туалета Александра Людвиговича Непокоева не сочеталась ни кроем, ни фасоном, ни цветом, ни структурой со смежной и соседствующей. Малиновый жилет в смородиновых точках, пиджак песочный с металлической искрой, сорочка голубая с выпукло-вогнутыми обойными узорами и гладкие гнедые брючки. Ботинки красные, как две вареные креветки, и галстук-бабочка из изумрудных зенок тысячи кузнечиков. Они кусались, дрались и конфликтовали. В результате создавался какой-то совершенно калейдоскопический эффект. Все прыгало и плыло перед глазами, перетекало одно в другое и менялось местоположением, и совершенно ошеломленному Виктору Большевикову временами казалось, что руки мастера пиара легко кочуют из рукавов в штанины и обратно, жилет без остановки перелицовывается в пиджачок, а затем снова остригается, в то время как глаза гостя, подобно пуговицам, непрерывно разбегаются и сбегаются, шныряя без остановки по всем поверхностям его радужного носильного гарнитура. Фонтан цветов, углов падения и отражения, спектральный беспредел. Стоит ли удивляться тому, что прозорливый Винцель и не стремился, и не хотел на таком фоне красоваться.
А вот генеральный директор большой компании Геннадий Георгиевич Пешков был дальтоником и, счастливо наделенный самой природой этим и множеством других защитных, усекающих и чувства, и мысли свойств, их благодатно одебиливающих, не ведал дискомфорта. Он вел с пришельцем из мира высокой моды и культуры, чужого и недосягаемого, нечаянно залетевшего сюда, в бензин и масло, как какаду в прокатный цех и кузню, деловой, размеренный разговор.
– Мы не будем впадать в кофейную гущу и загадывать на завтра, – говорил он, в своей обычной торжественной и напыщенной манере. – Мы приняли решение в вашу сторону на основании объективного анализа фактов и обстоятельств актуального и исторического содержания и очень надеемся, что и вы, в свою очередь, согласитесь взять это на свои плечи…
От потока обращенных к нему лично слов Александр Людвигович Непокоев, человек-пэчворк, неповторимый ни в одном фрагменте самого себя, как бабушкино лоскутное одеяло, просто съезжал с катушек. Ему, выпускнику филфака, пусть формально уже давно бывшему, но в сердце своем вечному учителю русского языка и литературы, казалось, что он посланник гомо сапиенсов в темной утробе века неандертальцев. Судьба и благосклонная фортуна его, краснодипломника, как будто бы внезапно вывели на нетронутые, девственные кисельно-молочные берега дислективных и дегенеративных, и он, как Гулливер, тут всех, не напрягаясь и не разбегаясь, высушит и выдубит… Вот уж свезло так свезло…
– Мы хотим верить, что все позиции совместно нами выработанного плана окажутся охвачены выполнением, и для этого готовы передать вам это дело все целиком в бразды управления, – продолжал формулировать саму идею проекта «Сто лет в России» и основных этапов его реализации генеральный директор большой компании, управляющий ее российским подразделением Геннадий Георгиевич Пешков. Столпом всего и осью, как верно вчера сообщил Винцель Большевикову, действительно должен был стать художественный альбом, но в антураже его шла и мелочишка капельмейстерская, вроде разработки специальной юбилейной символики, и настоящий гроссмейстерский крупняк в виде двенадцатимесячной, а может быть, и двухгодовой пиар-компании, вершиной которой должен был стать юбилейный вечер.
– В Колонном зале Дома Союзов, может быть? – в патриотическом порыве предположил вскормленный виршами Барто и Михалкова генерал буржуйской компании Геннадий Георгиевич Пешков. И в этом была доля настоящего гражданского мужества. Поскольку присутствовавший здесь и тот же ходячий цветник лицезревший Нат Биттерли, вице-президент, ответственный за русский бизнес, уже высказывался предварительно приватно в пользу Спасо-Хауса, и вовсе не потому, что был поклонником белогвардейца М. А. Булгакова. А потому, что был американцем. Но Пешков очень надеялся «склонить чашу весов в пользу обратного» весомым мнением специалиста и общепризнанного эксперта.
– В Колонном зале Дома Союзов, – он повторил с особым выражением и весьма многозначительным уперся взглядом в Непокоева. – Мы тут единогласно к этому склоняемся. А вы что в смысле этого думаете, Александр Людвигович?
А Людвигович, вот ведь скандал, в этот момент не думал вовсе. Он млел… Это был, кажется, первый случай в его полной трудов и подвигов жизни, чтобы на самом первом интервью, когда встречают сначала по одежке, а провожают по словарному запасу, гордость его, кормилец – лизун и пестик не прыгал между зубов, не бился в небо и не разбрызгивал слюну. Лежал в ней беззаботно и сладко мок. Хозяин мероприятия и кабинета Геннадий Георгиевич Пешков сам говорил не останавливаясь, да с такими нечеловеческими, марсианскими неправильностями в соединении слов и смыслов, что у Александра Людвиговича росло и крепло ощущение, что группа умственно отсталых первоклассников ему готова вручить ключи от кассы. ПИН-коды всех кредитных карт, а вместе с ними и пароль от корпоративного клиент-банка.
Когда же в голове Непокоева из самой глубины педагогических, филологических напластований внезапно выплюнулось еще и слово, научное определение системы тропов, посредством коей речь свою конструировал оратор – катахреза! да, катахреза, ну конечно, она самая! катахреза! – Александр Людвигович ощутил такой прилив самоуверенности и чувства превосходства, абсолютного, немецко-фашистского, учительского, что окончательно забыл про все. Про дикую череду событий этого утра, несвоевременную ненасытность подруги Аси и все границы уже перехлестнувших хамства и бесцеремонности дочери Саши – все то, что он, как тяжкую ношу сюда привез и лишь сверхчеловеческим усилием, каким-то сверхъестественным вдохновением надеялся преодолеть и перемочь. И не понадобилось. Ему, как Бендеру, всё подавали сами, на тарелочке. С прекрасной золотой каемочкой, точно такой же, что стояла перед ним с парочкой отменных брауни и «рафаэлкой» в хрустящем целлофане. О!
Впрочем, в отличие от безнадежно уже остывшего кофе, в парной с тарелочкой чашечке скучавшего на столе переговоров, расслабленность и размороженность всех членов и головного мозга Александра Людвиговича были минутными и обратимыми. Рецепторы его работали, ушки всегда стояли на макушке, и роль пистолета в любой момент готов был выполнить язык. И потому, когда вопрос бы повторен два раза, Непокоев, даже не затрудняя ликующий свой мозг, просто ведомый своими мощными и безошибочными инстинктами, приятно улыбнулся и неожиданно для самого себя и собеседников переключился на английский…
– Oh, well, – сказал он, мгновенно прекращая подпольщический шепот, наушничество девушки-референта, и этим сейчас же гениально и красиво объединяя всех сидящих за одним столом. – The Palace of the Unions… Great point… Why not… But in any case with our level of experience and punditery we’ll definitely find the best possible solution…
Punditery – это слово мистер Биттерли до сего дня ловил только из уст второго по значимости вице-президента компании. Финансового советника CEO, английского экспата Джока Ливси. В специальном, особом офисе техасской штаб-квартиры, где высшие офицеры ежеквартально, без посторонних и свидетелей, обсуждали прогнозы и виды на будущее. «Как интересно, – подумал мистер Биттерли. – That’s funny». И улыбнулся. Впервые за это утро не положенным, формальным образом подвесив уголки губ, а с явной и недвусмысленной приязнью. И дело на том сладилось.
Оставались чистые формальности. Рукопожатия. Обмен визитками с человеком, которому поручено решать оперативные вопросы на стороне большой компании и быть по всем вопросам contact person:
– Виктор… Виктор Большевиков…
– Александр… Если угодно, просто Саша…
Передача из рук в руки проекта рабочего контракта, который здесь называли драфтом. Последние напутственные слова генерала Геннадия Георгиевича Пешкова:
– Тут все условия русским по белому, все ясно и разложено, как чистый день, и в связи с этим очень ждем и надеемся вашего положительного решения в нашу сторону…
Пауза. Пристальный, едва ли не заговорщический взгляд в упор и сокровенное на брудершафт:
– Дело такое для нас новое по сути, неизученное, но остаемся верить, что с вашим уровнем знаний и экспертизы вопроса этот первый блин не окажется у нас неполный…
И с этим Александр Людвигович Непокоев вышел в летний угар московского дня. Легким успехом и удачей опьяненный, он совершенно естественным образом бухнулся в волны, счастливо всем ртом хлебнул и полной грудью вдохнул горячки уже городской, белой, зеленой, голубой, серо-буро-малиновой, такой родной и свойской, и некоторое время шел в общей оглушающий и ослепляющей смеси отупелости и осатанелости, беззаботно помахивал черной изящной папочкой с красиво вытесненными буквами LOVE INT, пока вдруг в холодном поту и ужасе не остановился на углу Армянского переулка и Маросейки.
Имя! Неужели и в самом деле там, сейчас, в офисе большой транснациональной компании, крупнейшего мирового производителя оборудования для нефтеразведки и нефтедобычи, он его слышал? Мельком, как бы нечаянно, но совершенно отчетливо и определенно? Да! Кляйнкинд!
Кляйнкинд!