Текст книги "Дороги (Автобиографический очерк писателя)"
Автор книги: Сергей Бородин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Все лето 1925 года я провел среди траншей на голых холмах, на горячем ветру, под ярким солнцем. Но мне пришлось не только следить за лопатами и мотыгами рабочих, надо было и досконально знать, что мы ищем, с чем можем встретиться, когда траншея упрется в какую-нибудь стену. Каждый вечер, едва отмывшись от пыли, я спешил в свою уже самаркандскую келью в караван-сарае Юлдаш Тага и садился за сочинения востоковедов, за справочники, за словари.
В том году нам посчастливилось. Расчищая один из раскопов, мы открыли вдоль трех стен комнаты алебастровую панель XI века, сложный геометрический орнамент отличной сохранности (ныне она хранится как одна из достопримечательностей в Самаркандском музее).
Экзамены 1925 года явились последними. Ректором после смерти В.Я. Брюсова был назначен профессор М.С. Григорьев, но институт решили перевести в Ленинград. Мы понимали, что недоброжелатели Брюсова, а такие находились среди деятелей Наркомпроса, взяли курс на ликвидацию института, ибо не было никаких оснований для перевода: Москва не имела вуза с таким профилем, помещение в ту пору никому не требовалось, а смена преподавательского состава неизбежно приведет к иной системе обучения.
Поэтому большинство из нас отказалось от переезда в Ленинград. Младшие курсы, не успевшие пройти всю программу, перевелись в Московский университет на отделение литературы и языка, в сокращенном варианте звучавшее, как "оля". Там они и получили свои дипломы. Многие из студентов, становившиеся к тому времени уже профессиональными литераторами, не поехали в Ленинград и не направились к "оле", решив, что писать можно и без диплома. Но все они называли себя брюсовцами, ибо институт успел воспитать в них взыскательность к работе и стремление к постоянному расширению знаний, чего с первых же дней институтских занятий требовал от нас Брюсов.
Наши прогнозы в отличие от иных прогнозов исполнились: почти сразу после перевода в Ленинград институт был "реорганизован". Частично он вошел в Институт истории искусств, частично слился с литературным факультетом Ленинградского университета.
Еще летом 1925 года, собрав напечатанные в разных газетах и журналах свои статьи и очерки, я подал заявление во Всероссийский Союз писателей. По рекомендации Андрея Белого, при активной поддержке большинства членов правления – Л.М. Леонова, Вс. Иванова – и некоторых писателей старшего поколения я был принят в члены ВСП.
Напечатав в разных газетах очерки о Бухаре и Самарканде, я возвратился к Вяткину, на Афрасиаб. Опять траншеи, книги востоковедов, справочники, словари и вместе с одним из семинаристов мадрасы Тилля Кари, изучение корана, богословских трактатов, в том числе и книг Джалалиддина Руми.
Летом 1926 года Ю.М. Соколов позвал меня в новую экспедицию на Север. На этот раз предстояло пройти по глухим местам восточной Карелии, через Пудож и смежные районы. Раскопки на Афрасиабе заканчивались – Вяткину отказали в ассигнованиях. Я попрощался с ним, как оказалось, навсегда и опять пошел по лесным топям и через буреломы в древнюю Русь.
Год спустя экспедицию провели через Вологду, Каргополь, снова разыскивая искусных певцов, но нередко и не очень искусные исполнители сохраняли в памяти фрагменты утраченных былин и сказаний, представлявших большую ценность для исследователей древнерусской литературы, чувствуя, что в дальнейшем такие экспедиции едва ли будут возможны, мы не щадили сил и времени, проходя десятки километров по лесам и по берегам рек, все дальше и дальше в глубь русского Севера.
Впоследствии многочисленные наши записи составили объемистый том "Литературного наследства", но подготовка его к изданию потребовала многих лет. Эту тщательную, трудоемкую работу провел участник одной из экспедиций В.И. Чичеров, талантливый фольклорист и ученый.
Для меня эта третья поездка на Север не была последней. Года два спустя поступило предложение свозить наших сказителей в Париж, куда съезжались в тот год исполнители народного искусства из многих стран мира. Ю.М. Соколов предложил мне проехать по всем местам, где побывали три экспедиции, и как бы связать все три в одной поездке. Стояла зима, и ехать мне предстояло одному, наняв сани в Петрозаводске. Я поехал. По льду пересек Онежское озеро, побывал на Клипенецких островах, выехал к Пудожу, оттуда на Северную Двину. Санным путем оказалось гораздо легче проехать в места, куда добираться по летним тропинкам бывало так трудно.
Прошло только два года после экспедиций, но приглашать в Париж оказалось уже некого: умер великолепный сказитель Шауля, одряхлел и почти не слезал с печки сказочник Мякишев. И так везде, куда бы я ни наведывался. Стало ясно, что экспедиции Ю.М. Соколова застали древнюю русскую литературу накануне ее агонии; старшее поколение, хранившее великие традиции, безвозвратно уходило. Оставались только ученики, лишь повторявшие то, что успели заучить со слов своих стариков: ученики не имели знаний, чтобы обогащать тексты вариантами, черпая их из сокровищницы народной памяти. Они только повторяли вызубренные стихи или фразы, не видя перед собой того, о чем сказывали. А на смену им шли певцы, влагавшие в древнюю форму повествования о явлениях современной жизни. Утрачено было то чувство меры, то единство формы и содержания, что присуще подлинным мастерам.
Я еще писал стихи, начал писать главы для задуманной книги о Бухаре и Самарканде, печатал их в периодике, по поручению газет уезжал то на Дальний Восток, то в Казахстан, то в Закавказье. Современная действительность отвлекла меня и от археологии, и от фольклора. Я спешил на места, где происходили наиболее значительные события тех лет.
Не всегда хватало времени, а порой не хватало и опыта, необходимого для работы над формой. Позже я собрал наиболее характерное из всего написанного и переиздал так, как написал тогда, не исправляя ни строчки, чтобы самому себе и моим читателям было видно, как начиналась моя литературная жизнь. Книга называлась "Тридцатые годы". Когда ее части выходили отдельными изданиями, а издаваться они начали с 1931 года, то привлекали внимание читателей и критиков. Это помогло мне увидеть у себя и слабые стороны, и удачи. Только стихи я не собирал в сборники, считая, что стихи – не моя стихия: они стесняли меня, в них я не чувствовал себя свободным, а рассказывать надо было о многом, о современных делах, о жизни людей в годы первых пятилеток.
В 1928 году возникло много проблем, касавшихся тихоокеанского рыболовства. Я поехал во Владивосток, плавал на первых больших рыболовных кораблях к берегам Японии и Кореи. Хотя впоследствии мне не пришлось ничего писать о тех краях, кроме небольшой повести, люди и природа Дальнего Востока расширили мое представление о мире, о культурах, которые я знал прежде по книгам. И дальнейшие неоднократные поездки в Японию, Китай, Вьетнам помогли мне острее увидеть те культуры и ту жизнь, о которых я писал в те годы. Издалека мне виднее было своеобразие Средней Азии, Ближнего Востока: я не заметил бы многого в их архитектуре, культуре, быту, если бы не знал и не сопоставлял с ними красок и культуры дальневосточных стран.
Пришло время коллективизации, появилась памятная статья "Головокружение от успехов", при больших колхозах возникли первые политотделы. Я поехал в Южный Казахстан, в наиболее отдаленные по тем временам колхозы. Турксиб еще только строился. Осенью поехал в Армению, где у политотделов были иные условия работы, другие люди, свои трудности. От этих поездок остались несколько очерков и небольшая повесть о Вагаршапате.
Когда шло к концу строительство Турксиба, я снова поехал в Южный Казахстан, видел завершение работ. В этой поездке со мной были И.Ильф и Евг. Петров, остававшиеся неизменно близкими мне людьми до их ранней гибели. О Турксибе я тоже написал несколько очерков, печатавшихся в Москве.
Так из разных поездок по многим градам и весям сложилась моя книга "Тридцатые годы". В современной теме прежде всего меня интересовали новые люди, переустройство быта, духовное перерождение человека.
Едва ли мне удалось написать десятую долю задуманного, выразить тысячную долю виденного. Но меня уже не удовлетворяла работа над быстро сменяющимся материалом. Влекло к большой форме – к роману, к объемной повести, но собранный материал, многочисленные впечатления от различных поездок не складывались воедино. Я было написал даже повесть о строительстве колхозов в Южном Казахстане, о строительстве Турксиба. Повесть я в рукописи дал читать писателю Н. Огневу, он нашел в ней много мест, над которыми стоило еще поработать, но она как-то уже не привлекала меня, к дальнейшей работе над ней душа не лежала. Она называлась "Восьмая река". Я так и не взял ее у Огнева, и дальнейшая судьба этой рукописи мне неизвестна, она затерялась в каком-то из архивов.
Меня уже влекла история. Это не было бегством от современной темы. Наоборот, в истории я хотел рассмотреть путь, по которому из далекого далека наш народ пришел к своему настоящему. Я хотел рассмотреть в далеке прообразы того, что и ныне живет в нашем народе и что не потеряло своей актуальности, даже злободневности в текущей жизни. Я хотел увидеть далекие события глазами советского человека, распознать праотцев, не навязывая им идей нашего времени, но понять события под углом зрения наших идей.
Чем больше я перебирал в памяти узловые периоды русской истории, тем глубже и увлеченнее входил в исторический материал.
Тема борьбы Руси за свое освобождение от чужеземного ига возникла как бы неожиданно, но после я понял, что интерес к этой теме сложился не случайно, не внезапно, он накапливался в сознании постепенно, настойчиво; складывался не в отрыве от действительности, а пришел из самой свежей, из самой злободневной современности.
Работа предстояла сложная, материал был разнообразный, и, чтобы освоить его, нужно было отрешиться от повседневного ритма московской литературной жизни, уединиться, разобраться в новом для меня мире.
4
В 1934 году переехал в Подмосковье и там на высоком берегу Москвы-реки поселился в селе Старая Руза, где оказался в тишине, свободным от повседневной суеты; все мое время отныне принадлежало мне. Можно было попытать свои силы в большой форме.
Давно меня интересовала история средневековья. Пользуясь достатком времени, я сначала много читал разных историков с очень разными взглядами на один и тот же предмет. Надо было самому разобраться в возникавших вопросах и только тогда решить, кто из историков прав, а кто не объективен. Я выбрал эпоху, привлекавшую меня с детства, эпоху Дмитрия Донского, когда шла борьба Руси за свое освобождение от чужеземного ига. Тема складывалась в моем сознании как глубоко современная, более того, злободневная, ведь по Европе уже шли фашисты, захватывая чужие земли, уничтожая чужие культуры. Писать об этих событиях я не мог – для этого надо было самому видеть это шествие завоевателей, понять их нутро и чувства их жертв. Писать заочно, понаслышке я не умел, ехать туда самому не было возможности. Но передать происходящее в обобщенном виде, на примере истории, мне показалось возможным. Следовало, не беря на веру суждения историков, самому изучить все те документы, на которых основывали ученые свои труды.
Это увлекательное дело – поиски и чтение древних актов, рукописей, изучение памятников быта и культуры той поры, хождения по музеям, поездки на места действий. Постепенно я воспринял всю давнюю, минувшую жизнь как нечто современное, до мелочей мне знакомое. Я иногда обнаруживал, что документ, из которого исходили историки, был фальшивкой или грешил явным полемическим пристрастием и даже с оговоркой на него нельзя было опираться для характеристики лица, против коего этот документ был составлен. Так в 1938 и 1939 годах я проштудировал все первоисточники, до каких только мог добраться, установил подлинную историю дружеских или родственных связей между современниками Дмитрия Донского, держал в руках и разглядывал документы, монеты, книги, оружие – вещи, видевшие Донского и, может быть, даже принадлежавшие ему. В моем представлении тот мир сложился как нечто реальное, где я уже мог наиболее типичное и характерное отделять от случайного и наносного. Мир XIV века стал перед моими глазами, и уже можно было писать о нем как о реальной действительности. Но вместе с тем я не забывал, что коричневая орда сжигает и топчет города Европы и что нашему читателю следует напомнить, какой ценой отстояли мы родину от таких же орд много веков назад.
Исторический материал изучен, изложение событий должно быть достоверно, вымысел тоже должен находиться в пределах исторической и бытовой достоверности, то есть, когда о том или ином эпизоде документы ничего не сообщают, эпизод можно включить в действие романа, если в данной обстановке и в данных обстоятельствах такой эпизод вполне мог иметь место. Идея романа тоже отчетливо определилась. Не вполне ясен был вопрос о языке.
В русской дореволюционной литературе и у ряда европейских писателей историческая тема служила лишь предлогом для всевозможных стилизаторских упражнений, для экспериментов в области формы. Этим целям были подчинены и язык, и композиция, и поведение героев. Историческая действительность приносилась в жертву прихотям экспериментаторов. Но и там, где, казалось бы, наличествует реалистическая основа, характеры, быт и облик героев часто не соответствовали людям описываемой эпохи.
Такое стилизаторство и загромождение словаря отчуждают читателя от книги. "Нет, – думал я, – между читателем и произведением язык должен быть мостом, а не стеной". Язык должен быть содержателен, богат, но свободен от такого словотворчества, когда на место исконных, дошедших до нашего времени слов придумываются слова, неведомые народу и обычно выпадающие из склада и ритма русского литературного языка. Словотворчество лишь тогда допустимо, а порой и необходимо, когда в язык вводится понятие, до того времени неизвестное и не имеющее надлежащего слова для своего выражения. Также нельзя возвращать в язык романа слова, хотя и бытовавшие в описываемую эпоху, но давно из обихода выпавшие и народом крепко забытые. Возвращение таких слов для существования их лишь в одном произведении, без уверенности, что они возвратятся в язык для длительного существования, – это не обогащение, а засорение языка. Это я тоже отверг, думая о языке предстоящей книги. Некоторые, сами не владея богатствами родного языка, ищут эти богатства на стороне, вытаскивая их из древних книг или еще чаще из словарей, а особенно из словаря Даля. Но к чему это приводит, примером может служить сам Даль, писавший под псевдонимом Казак Луганский: навязчивый, не вяжущийся с темой, не живой, а надуманный язык его произведений послужил одной из причин забвения его книг, по материалу и образам заслуживавшим лучшей участи.
Нужен был язык, способный передать дух XIX века, но достаточно простой и ясный для читателей нашего времени. Строгий отбор в словаре, но и необходимая свобода, чтобы язык не сковывал действия. Язык книги, обращенной к широкому читателю, к народу, должен быть народен. Народен, а не примитивен.
Обо всех этих раздумьях я забыл, когда начал писать. Язык определялся материалом, характерами действующих лиц, избиравших для себя речь столь простую, что она ясна была и для нашего времени.
Две трети романа о Дмитрии Донском уже остались позади, когда я задумался о месте, где смогу его опубликовать. В те годы с удивительной последовательностью возникали различные литературные законодатели, считавшие историческую тему чем-то чуждым, даже вредным, отвлекающим от современности. Много труда было вложено в главы, лежавшие на столе, прервать работу над ними уже не было сил: герои являлись к моему рабочему столу, возникали перед глазами в лесу, когда ходил на прогулку; я вдруг слышал ту или иную фразу, произнесенную языком XIV века и уже знакомым голосом одного из героев романа. Я вошел в ту стадию работы, когда некогда стало что-либо придумывать, когда действие само призывало меня взглянуть, как оно разворачивается. Мне оставалось только записывать то, что возникало.
И в этой стадии работы некий рационалистический, трезвый ворон каркал о том, что, когда роман будет закончен, никто не решится его печатать, потому что где-то кем-то уже дан знак воздерживаться от публикации исторических романов. Публиковался "Спартак" Джованьоли, печатался "Овод" Войнич, а роман Яна "Чингисхан" застрял в дебрях Гослитиздата. (Мои попытки прочитать его хотя бы в рукописи оставались тщетными.) "Петр Первый" А.Н. Толстого вышел лишь под нажимом настойчивого автора. Легче шли биографические романы, аккуратно подстриженные по модам тех лет. У издателей сложилось убеждение, что отличиться в глазах законодателей литературной моды можно только книгами на современную тему, независимо от их художественных достоинств. Кстати, весьма примечательно и отнюдь не случайно, что за историческую тему писатели брались обычно в пору своей творческой зрелости, обогащенные литературным опытом, уверившись в собственных силах. В этом легко убедиться, взглянув на даты окончания наиболее выдающихся исторических романов.
Не только для меня, но и для большинства писателей было бесспорной истиной, что исторический роман неотделим от всех других жанров литературы, ибо литература – единый организм и успех одного произведения неизбежно поднимал художественный уровень смежных и даже отдаленных жанров, ибо образы, удачно раскрытые в одном, заставляли задуматься и о раскрытии образов в других произведениях. Хорошо построенный роман делал очевидными рыхлые композиции у других авторов; взыскательность одного ставила вопрос о недопустимой небрежности у других.
Не только мне, но и всем, кто читает книги, известно, что ни одна литература, а тем более великая, не совершенствуется, не растет, если в ней не развиваются одновременно все жанры. На какое-то время могут возобладать одни, затаиться, как бы созревая, другие. Но богатство и величие литературы заключается в росте всех жанров, в их творческом единении и взаимодействии.
Ну как, например, представить себе Флобера без "Саламбо", Гюго без "Собора Парижской богоматери", бельгийскую литературу без "Тиля Уленшпигеля" Шарля де Костера? И есть ли великие литературы, в которых не был бы развит и не относился бы к ее вершинам исторический жанр?..
Не касаясь писателей, которые обессмертили себя только историческими темами, таких, как Мериме, Вальтер Скотт, Александр Дюма, я перебирал в памяти золотой век русской литературы. Насколько был бы беднее Пушкин без "Бориса Годунова", без "Полтавы", без "Капитанской дочки", можно ли представить себе Гоголя без "Тараса Бульбы", без "Пропавшей грамоты", сузился бы образ Льва Толстого без "Войны и мира", А.К. Толстого без "Князя Серебряного"... Я убеждался, что поход против исторической тематики мог быть только порождением невежества, незнанием литературы и законов ее развития.
В этих раздумьях, чувствуя свою беспомощность, я прервал работу над романом, увешал одну из комнат своего дома птичьими клетками и слушал из рабочей комнаты, как за стеной, словно в глухом карельском лесу, множеством различных голосов заливаются птицы: у них не было законодателей мод и они пели так, как им хотелось, ибо, как бы они ни пели, все это было во славу жизни и родного приволья.
Перерыв в работе продолжался месяца три. Мои герои уже не являлись мне в час раздумий, я уже не слышал их голосов. Наступала тишина творческого молчания.
Однажды светлым августовским вечером кто-то постучался ко мне. На пороге показался писатель Александр Митрофанов, автор книги "Июнь – июль", привлекшей к себе внимание широкого читателя, секретарь редакции журнала "Красная новь", которую тогда редактировал Александр Фадеев. Митрофанов привез мне коротенькую записку от Фадеева: "Саша расскажет, какое у нас к тебе дело. Саша".
Я не торопил Митрофанова, предполагая, что речь пойдет о рецензии на какую-нибудь рукопись или книгу, хотя мне казалось странным, что ради рецензии Митрофанов проделал столь длинную по тем временам дорогу. Наконец он сказал:
– Дело вот в чем: в каком состоянии твой исторический роман?
– Две трети написано. Но кому он нужен!
– Нам.
– А откуда ты о нем знаешь?
– А ты в прошлом году говорил Фадееву, что начал писать?
– Говорил мимоходом.
– Он считает, что, если тогда ты начал, дело подходит к концу.
– Да и был бы конец, если бы не сомнения.
И я рассказал о положении с исторической темой в наших редакциях. Он выслушал и спросил:
– Короче, на какой номер нам планировать "Донского"?
– В ноябре я кончу.
– Значит, ставим на январь.
Два осенних дождливых месяца пролетели, как мгновение; точка была поставлена, рукопись перепечатана, и я отвез ее в Кривоколенный переулок Фадееву. В январе 1941 года журнал открыл этим романом свой год. Тогда никто не знал, каков он будет, этот 1941-й...
Одновременно я отдал рукопись в издательство "Советский писатель", и там она пошла по тернистой тропе рецензий. Рецензенты изощрялись, чтобы найти изъяны в рукописи, приписывали автору слова его героев и, наконец, направили главный удар на то, что среди положительных героев оказался Сергий Радонежский. Фадеев, узнав об этом, вмешался столь решительно, что все замечания были отброшены и без каких-либо поправок роман вышел в свет в самом начале войны. Весь тираж книги сразу ушел на фронт. В том же году зимой Фадеев привез мне с передовых позиций из района Рузы экземпляр этого романа, пробитый осколком фашистского снаряда. Так исторический роман встал в строй Советской Армии.
5
В годы войны трудно было сосредоточиться для уединенной работы над большой книгой. Я вернулся к журналистике, печатался в "Правде", в различных московских изданиях, работал в Комитете по кинематографии.
В 1946 году я уехал корреспондентом "Правды" на Балканы – в Румынию, Югославию, Болгарию. Возвратился в 1947 году, но работа над большим романом не складывалась, хотя написал несколько глав романа "Андрей Рублев", собрав большой и во многом неизвестный материал о культуре, искусстве и событиях того времени.
6
В 1950 году я уехал в Узбекистан, где много раз бывал за эти годы. Для этого переезда было несколько причин – врачи рекомендовали мне сухой и теплый климат, письменный стол требовал творческого уединения, а главное, этого требовала тема, которую я задумал. Хотелось вникнуть в образ завоевателя, раскрыть его характер, понять историческую основу завоеваний. Эту тему на современном материале было трудно раскрыть: в образ завоевателя вклинились бы слишком конкретные черты, обобщения казались бы искажениями действительности. Нужно было взять героя из какой-то более отдаленной эпохи. Я выбрал Тамерлана, о котором большой материал в форме рукописей, преданий, легенд, предметов материальной культуры хранится в Узбекистане.
Тимур интересовал меня еще в период работы над "Дмитрием Донским". Ведь Туркестан был тылом Золотой Орды, а Хорезм даже входил в состав золотоордынского государства. Думая о Мамае, я не мог забывать о таком его современнике и даже личном покровителе, как Тамерлан. Поэтому еще в то время у меня накопился ряд сведений о Тамерлане и его владениях. Это была та же эпоха, почти те же годы, когда жил Дмитрий Донской. Интерес к этому времени был понятным развитием темы Донского с той существенной разницей, что Донской являлся освободителем своего народа, а Тамерлан сам стал завоевателем и разорителем чужих культур. Тема, которая мне мерещилась в конце тридцатых годов, когда фашизм захватывал одну европейскую страну за другой, наиболее выразительно, на мой взгляд, могла раскрыться в образе Тимура. Но сколь обширен материал, как много больших событий потребует своего изображения, этого я еще не предвидел, когда в 1951 году начал писать первый роман из цикла "Звезды над Самаркандом". По привычке я отбрасывал все частное и второстепенное, стремясь по возможности сжать материал, но он сопротивлялся, на месте сжатых или отвергнутых эпизодов образовывались бреши, получались нарушения логической последовательности событий, достоверности характеров. Приходилось возвращаться к готовым главам и вписывать пропущенные эпизоды, чтобы восстановить историческую или психологическую (то есть достоверную) связь событий. Я видел, что роман разрастается, ломая первоначальный план, видел, что материал не укладывается в одну книгу, но герои уже вступали в свои права, тянули меня к столу и диктовали свою жизнь и воспоминания, как реальные люди. К тому же лет пятьсот тому назад они и были реальными людьми, и об этом следовало помнить, чтобы не превратить исторических людей в тряпичные куклы: исторический роман – это отнюдь не театр кукол. Исторический роман – это встреча с живой действительностью минувших веков.
Мне уже случалось говорить о том, что между материалом историческим и современным различие чрезвычайно условно, современность произведения отнюдь не определяется материалом – современно произведение или чуждо современности, решает идейная позиция автора. Многие исторические романы отвечают на самые острые вопросы современности, и, наоборот, есть книги, написанные о сегодняшней жизни, но с мировоззрением XIX века или, что еще хуже, с отсталым или обывательским. Поэтому следует судить об историческом романе, прежде всего анализируя его идейную направленность. И только тогда видно будет, каков его вклад в развитие современной литературы и действительно ли современен этот исторический роман.
Кроме того, нельзя делать скидку произведению ради того, что оно посвящено сегодняшнему дню, а не дню минувшему. Написанное небрежно, невыразительным, мертвым языком, лишенное диалогов, характеризующих персонажи, оно может только дискредитировать современный материал, провалить его в глазах читателей, залежаться на книжной полке, как бы актуальна ни была тема. Нельзя художественное произведение поднимать и прославлять только за одну злободневность. Это тем более важно в наши дни, когда советская литература на мировом книжном рынке должна вытеснять литературу, враждебную нам. Без высокого художественного уровня тут ничего не сделаешь.
Идейная четкость, высокий художественный уровень, безупречная историческая достоверность – вот те три основы, которыми нужно овладеть, чтобы исторический роман вошел в ряды передовой литературы и составил неотъемлемую часть ее достижений. Об этом следует помнить, берясь за огромный материал исторического романа. Он требует многих лет упорного труда, которые пропадут даром, если хотя бы одна из этих трех основ будет отсутствовать.
Обо всем этом я думал, стоя перед очевидностью: материал начатого романа обширен, понадобятся дополнительное изучение и проверка первоисточников; понадобится полное знание тех стран и народов, где раскинется действие, а значит, надо не только увидеть места действия, но и суметь сквозь стены нынешних зданий рассмотреть те улицы, по которым пойдут мои герои, а ни тех улиц, ни тех одежд, ни того ритма жизни уже нет.
И вот начались длинные дороги. Словно в обозе Тамерлана я тащился вслед за его воинством, смотрел его дела, запоминал их и записывал. А с действиями героев связаны были и Каир, и весь Ливан, и Дамаск вместе со всей Сирией, и Иерусалим с окружающими его озерами и пустынями, и Багдад с его золотыми мечетями, вся Турция от края и до края, и Константинополь, и Трапезунд, и Арзурум, и весь Тунис, и Генуя, и Венеция, и страны на Балканах... И ничего нельзя было описать, не побывав там, а в иных местах по два и по три раза, чтобы их лучше понять. Длинные дороги иногда ради двух-трех страниц в книге. Эта та невидимая работа, которую не нужно знать читателю, но без которой нельзя овладеть одной из основ – достоверностью.
Казалось бы, это простое дело: возьми учебник истории за данный период, прочитай и пиши роман. Нет, исторический роман – это не столько и не только история, это сама жизнь, сбросившая все наслоения последующих веков и вставшая в том виде, в каком она сияла когда-то на земле. И ее нужно увидеть своими глазами, прежде чем описывать. Учебник и даже монография – это только костяк былого, а писателю нужен не костяк, а живое тело.
Между историком и писателем есть существенная разница: историк включает в свое сочинение весь материал, и чем больше он найдет и включит этого материала, тем ценнее считается его труд. Писатель должен до мелочей знать все, что знает историк, но выбрать для своей книги наиболее выразительную часть собранного материала, иначе колесница действия и движение образов увязнут в деталях и фактах.
Первый роман из "Звезд над Самаркандом", "Хромой Тимур", был закончен и опубликован. Было даже так: я во время работы законченную главу отдавал редактору ташкентского журнала "Звезда Востока", и пока еще работал над следующей, уже приходили читательские отзывы на опубликованные. Мне было приятно, когда эти отзывы свидетельствовали, сколь тонко, до мелочей, вникали читатели в суть романа, как уговаривали меня изменить или оправдать поведение того или иного героя. Такое вмешательство означало, что читатели воспринимают моих героев как живых людей, забывают, что и живые-то из них жили пять веков назад. Это участие читателей могло бы и сбить автора с толку, столкнуть его на какой-то боковой, сторонний путь. Но в данном случае такого не произошло, а вникнуть в образ, заменить в нем недосмотры помогало.
Были и очень странные отклики. Один, казалось бы, образованный человек взвалил на меня обвинения чуть ли не в религиозной пропаганде, в восхвалении феодальных обычаев и подкрепил цитатами из моих же текстов, приписав автору высказывания героев. Но героями моими были и муллы, и носители феодальных заветов, и я не мог бы не раскрыть их, если бы не дал им слово, не помог бы высказать свои взгляды. Они разговаривают, высказываются, спорят между собой, автор же прислушивается к ним и записывает в соответствующие места эти речи. Таков извечный прием любого романиста, именуемый косвенной речью, иначе и Льва Толстого можно обвинить в исповедании тех истин, которые у него изрекает Наполеон!
Второй роман цикла, названный "Костры похода", я смог писать только после долгого перерыва: потребовалось не только несколько поездок в Закавказье и в Восточную Турцию, но и розыски в армянских архивах, изучение малоизвестных первоисточников, памятников материальной культуры, уцелевших в многострадальной Армении за пятьсот с лишком лет со времен Тамерлана.