355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Бородин » Хромой Тимур » Текст книги (страница 18)
Хромой Тимур
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:00

Текст книги "Хромой Тимур"


Автор книги: Сергей Бородин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)

Воинам было привольно в походе, – с них не взимали податей, их не изнуряли трудом, никого не казнили без строгого разбора, – войско было тем местом, где бесправные, забитые нуждой и хозяевами люди становились сыты и мечтали о добыче, о золоте, о пленниках, о своих лошадях, о дорогом халате, о сытой жизни после возвращения домой.

Не земледельцы, привыкшие к своему клочку земли, а проголодавшиеся бездельники, отбившиеся от работы горожане, искатели легкой жизни уходили из нищих родных лачуг в далекий поход, на чужие города кидались самоотверженно, спеша первыми навалиться на чужое достояние.

Скрипели колеса арб. Всхрапывали лошади. Позвякивало железо.

Едва останавливались на отдых, ловкие, исполнительные воины быстро расчищали площадки для юрт и шатров. Тысячи рук хватались ставить палатки, нарядные, богатые – для цариц, плотные войлочные – для джагатайских семей, легкие полосатые – для воинских десятков.

Где еще на рассвете простиралась пустая степь, где вольно стрекотали кузнечики да кружили коршуны, вдруг вставал обширный, пестрый, шумный город.

Купцы протягивали плотные паласы над разложенными товарами. Возникал базар, тесный и крикливый. Усаживались важные менялы. Тихо присаживались на корточках похожие на сытых коршунов ростовщики, выглядывали тех, кто принесет им добро в заклад или под большую лихву займет денег, выставив троих поручителей: если и поразит должника меч врага, ростовщик взыщет свое с поручителей. Торговались, спорили, расхваливали товар. Звенели медью, хваля самаркандские изделия.

Степное солнце нагревало груды дынь и арбузов, медь и железо, куски шелков и мягкой домотканины. И ко всему, ко всякому товару, тут же приценивались, примеривались покупатели, на досуге и от безделья бравшие многое из того, на что не было спроса в городе, что понадобилось в походе. Даже и то брали, что и не надобилось, но соблазняло воинов, словно щеголей, вышедших на праздничное гулянье.

Ремесленники располагались в том порядке, как размещались они на городских базарах, – шорники рядом с седельниками, медники неподалеку от кузнецов. Но воинские кузнецы ставили свои наковальни отдельно – ковать коней, править оружие.

Под котлами загорались костры.

Тысячи дымов вытягивались к небу.

Людские голоса, звон наковален, конское ржанье, стук тесаков по бревнам, мычанье стад – все наполняло окрестность, и чужое, незнаемое место казалось давным-давно обжитым и родным.

Маленькие царевичи выбирались из арб.

Слуги подводили им заседланных коней.

Охрана окружала их и сопровождала, а они ехали между рядами шатров и палаток, будто по городским улицам, пока не выбирались куда-нибудь к пустынным холмам или выжженным безлюдным раввинам, пускали коней вскачь и наслаждались простором и привольем.

Иногда охотились, приметив стадо быстрых газелей, или пускали ловчих соколов и стрепетов, если поблизости оказывались болота, где в эту пору попадались ожиревшие осенние утки, доверчивые дочерна-синие лысухи или перепела с перелета.

Если случалось, что на охоту выезжал веселый Халиль-Султан, сопровождаемый своими охотниками, день становился праздником.

Любо было глядеть, как мчался он по степи, пригнувшись к седлу и, казалось, опережая коня своим стремительным, гибким телом, как стрела, рвущаяся с лука. А коней у него было много, один другого лучше, – они были его гордостью, ими он щеголял перед завзятыми конятниками, простодушно забывая, что не конями, а отвагой и чистотой души знатен не только перед знатью, но и перед десятками тысяч простых воинов.

Всего лишь семнадцатый год шел Халиль-Султану, но младшим царевичам он казался бывалым, опытным человеком, и они втайне стеснялись его, считали лестным для себя ехать с ним рядом в походе ли, в степи ли на охоте.

При Халиле, казалось, степь оживала. Отовсюду вспархивала, взлетала птица; показывались газели или, протянув свои зеленовато-золотые тела, мчались прочь степные лисицы. На лис кидали беркутов, и случалось, одну, а то и двух лис удавалось добыть Улугбеку. Это бывали для него дни ликования. Добычу всех охот, будь то утка, дудак или газель, мальчик старательным почерком записывал на бережно хранимом листке бумаги, всегда лежавшем у него за пазушкой.

Раздолье в степи! Перед скачущими мальчиками вскидывались, красуясь, фазаны; тяжело, сердито подпрыгивали тучные дудаки.

Весело было стрелять газелей, мчась за ними следом, не чуя коня под собой, видя впереди лишь шустрые тоненькие ноги убегающей дичи. Как ни легки газели, текинский скакун Улугбека оказывался резвей и выносливей.

Какие-то скалы, слоясь, иногда придвигались к самой дороге, и тогда, спешившись, мальчики карабкались с луками наготове выгонять из-за камней голубых куропаток – кекликов.

Пока охотились, у бабушек поспевала еда, казавшаяся всегда вкуснее, чем дома, ибо ее овевал свежий степной ветер, а воду для котлов брали из живых горных рек или глубоких степных колодцев. Вода оказывалась порой солоноватой, но придавала кушаньям непривычный привкус.

На коврах расстилались узорчатые скатерти. Услужливые рабыни окружали обедающих. Улугбек усаживался возле бабушки, великой госпожи, строго наблюдавшей за внуком.

На все дни пути, до длительных остановок, Улугбек и все младшие царевичи освобождались от занятий с учителями.

Иногда внуков вызывал к себе дед, и мальчики скакали, принарядившись, мимо отдыхающих войск, любовавшихся внуками повелителя и выглядывавших того из них, кто смышленей и прытче и, может, будет когда-нибудь тоже водить войско в походы, захватывать новые земли, если к тому времени еще останутся земли, коих не захватит Тимур.

Воины лежали на земле, потягиваясь, развалившись, или прохаживались, разминаясь после седла.

Ремесленники занимались своими делами, склонившись над шитьем или починкой, – шорники, седельники, сапожники.

Важно отправлялись на пастбище табуны развьюченных верблюдов.

Кое-где паслись верблюды под вьюками, когда поклажа не заслуживала особых забот.

Иногда стоянки продолжались лишь день, с утра до вечера, иногда длились дня по два.

Когда приближался вечер, трубачи поднимали над собой отливавшие закатом медные трубы.

И вскоре город в степи складывался, исчезал, словно видение.

Призрачный город исчезал, и опять простиралась до самого неба или до горной гряды извечная, пустая, сухая осенняя степь.

Ветер сдувал с недавней стоянки обрывки тряпья, веревок, шерсть. И коршуны спускались к притоптанной земле, выглядывая объедки.

Лишь по дороге текли, как нескончаемая река, воины, обозы, караваны все дальше на запад.

Ржали кони. Скрипели колеса арб. Угасал закат.

Двенадцатая глава. МАСТЕРА

Разные люди жили в Оружейной слободке, и не только жили, но там и работали, – мечники и лучники, стрельники и копейщики, бронники и всяких дел кузнецы, не только разных дел умельцы, но и от разных стран выходцы. И хотя в разных верах и обычаях рождены и взращены были эти люди, раздоры из-за вер или языков между ними случались редко: каждый свою дальнюю отчизну помнил, но тут, вдали от нее, понял, что и в чужеземце нередко бьется большое сердце, а то и в земляке, бывает, вместо сердца гнилая кровь смердит. Многое пришлось испытать и перенести всем им, прежде чем сложилась в них эта приязнь, но, сложившись, она была крепка и нерушима.

И хотя некоторые из старост или старшинок [так], зажирев, норовили внести раздор между мастерами разных вер, это удавалось ненадолго: едва наступала общая беда, снова друг друга спешили выручить мечник-араб и мечник-грузин, хотя промеж них и стояла иная вера. А общая беда случалась часто: то купцы норовили скинуть цену на изделия мастеров, со слезами жалуясь на упавший спрос; то продавцы сырья накидывали цену, сетуя, что вздорожал привоз. На все откликался самаркандский базар – на сборы в поход и на возвращение из похода; на удачи в битвах, когда войска Тимура нипочем распродают добычу; на городские праздники; на дворцовые празднества, рождения царевичей, свадьбы и смерти, – из всего тщились извлечь прибыль бесчисленные большие и малые самаркандские купцы и дельцы. Другой горным снегом вразнос торгует, а и тут ждет случая, чтобы накинуть цену на снег.

И только мастера гнулись над железом, над медью, над сталью, то наваривая сталь на железо, то вбивая чекан в глухую медь, и не было им времени ни выжидать праздничных спросов, ни спешить ко дню ухода в поход и так спешили день изо дня, из года в год, всю жизнь.

Мастерские жались к улицам, откуда виден был весь рабочий день мастеров. Позади мастерских ютились тесные жилища и столь же тесные дворики. У иных во дворах росло деревцо, если было откуда провести через двор плодотворный ручеек. У иных красовались кусты цветов, но вокруг все пахло гарью и железом, стоял нестерпимый для свежего человека свирест в звон. Даже птицы сюда не залетали, даже листья росших здесь деревьев, как и лица здешних жителей, казались здесь темней, чем в других слободках.

Дни похолодали. Кончался октябрь. Работать в прохладе стало легче, работа шла веселей.

* * *

Назар с Борисом проработали весь долгой день. Давно ушли с Тимуром в поход исправленные старые кольчуги. Работу Назара в Синем Дворце похвалили, при расчете мастера не обидели, чем еще раз дали понять, что повелитель хороших оружейников ценит.

Но из дворцовых кладовых Назар взял несколько сильно изорванных кольчуг, пообещав на досуге и эти починить и поправить. Взял не из корысти, – взял из почтения к тем стародавним, искусным мастерам, что некогда сковали по десять тысяч сваренных колец на каждую из кольчуг да еще по десять тысяч несомкнутых, чтобы склепать ими сварные кольца в единую воинскую рубаху. Не простое это было дело – сплести двадцать тысяч маленьких колечек, – ряд сварных рядом склепанных. Каждое целое колечко охватывало четыре склепанных колечка, каждое склепанное охватывало четыре цельных, – так сплеталась кольчуга. И не только сплеталась, а и украшалась двумя-тремя рядами медных колечек – оторочкой по вороту, по краю рукавов, по подолу.

Видя, сколь мелки и ровны были колечки тех древних, может еще киевских времен, русских кольчуг, взял Назар их к себе и, отковавшись к походу, принялся заклепывать боевые прорехи полюбившихся ему тяжелых рубах.

Они лежали теперь в мастерской, снова целые, снова крепкие, поднятые из дворцового хлама любовной рукой туляка. Но лежали они черные, покрытые ржой и нагаром. Надо было почистить их, ибо еще в летописаниях наших сказано, что страшно врагу глядеть на окольчуженное воинство, когда чистое железо голых доспехов сияет, как вода под светлым солнцем.

И Назар, черными руками перебирая кольчугу, сказал Борису:

– Теперь бы вычистить! Песок найдется?

Но темный песок, коим чистили прежние, сданные в поход кольчуги, давно притоптался на тесном дворике, а песок нужен чистый, зернистый. Такого не было.

– Надо свежего принести, – ответил Борис.

– Где найдешь? Тут, у кого и есть, всем нужен. Надо в другой слободе спросить.

– Я схожу.

– Вместе пойдем. Возьми мешок. Надо и мне разогнуться, глянуть на божий свет.

Долго они лили друг на друга теплую воду, отмываясь от кузницы.

– Завтра в баню идти. Там ужо отмоемся! – сказал Назар, вытираясь.

– А завтра разве суббота?

– А ты, что ли, забыл, какой послезавтра день?

– Батюшка Козьмодемьян – как не знать, – обиделся Борис.

Близился день Козьмы и Домиана, небесных покровителей славянских кузнецов. В этот день по всей Руси никто из кузнецов не работал, а Назар чтил этот день и в дальней земле, – это был день, когда славянские мастера по железу, по стали, по меди разгибались над горнами и как бы озирались во всю ширину страны своей; смолкали молоты, чтобы кузнецы могли прислушаться к наступавшей тишине, повидаться друг с другом, поговорить о делах своего сословия, прежде чем снова погрузиться на год в лязг железа, грохот и в гарь.

В стародавние времена покровителем кузнецов славянских почитался языческий бог Сварог, а сотни три лет назад, со времени Владимира Киевского, доверили славянские кузнецы свои молоты Козьме и Домиану, соединив обоих святых в одном имени – Козьмодемьян.

Борис пошел через двор к своей мазанке и крикнул в дверь:

– Ольга!

Навстречу ему на порог выскочила худенькая, смуглая до синевы, черноволосая жена Бориса.

– Дай мешок, Ольга! Мешок.

Она исчезла за дверью и долго не показывалась.

Борису не хотелось отставать от Назара, и он ей крикнул:

– Чего копаешься? Давай скорей.

Она появилась, протягивая ему шкуру козьего меха. Это была подстилка под их постелью, и она не сразу смогла выпростать ее из-под одеял.

Борис было рассердился, а Назар рассмеялся:

– Эх ты!..

– Ну, что это! – строго спросил Борис. – Я тебе – мешок, а ты мне мех!

Ольга виновато попятилась, а Назар поспешил оправдать ее:

– Ничего, ничего. Обыкнет [так].

Назар жил один в небольшой келье при кузнице, а Борису уступил свое прежнее жилье, когда Борис женился.

Однажды Назар, глядя в невеселые глаза своего подмастерья, сказал:

– Был я, Борис, женат. Прожил с женой два года: хорошо прожил. Из Белева она, тож кузнецова дочь с Оки, из Завырья. Захворала она, послал я ее к отцу, думал, там, в яблонных садах, окрепнет. А она там и померла. С тех пор я не женился: кузнецу, как попу, дозволено раз жениться – не то железо слушаться перестанет. А тебе, Борис, пора. Есть тут русские, которых по низовым селам ордынцы выкрали, привозят их сюда, тут продают. Хочешь, выкупи; сходи на базар. Может, найдешь по душе. На такое дело я тебя поддержу, после рассчитаемся. Не найдешь, – ищи тут по слободкам. Найдешь, – я тебе высватаю.

Огонек блеснул в глазах у Бориса и затуманился:

– Что ж я тимурам работников плодить буду? А, дядя Назар?

– Как воспитаешь!

Борис промолчал, но с того дня в базарные дни стал иной раз отпрашиваться в город, и, не спрашивая зачем, Назар отпускал Бориса.

Однажды Борис сказал:

– Видел я, дядя Назар, наших полонянок, – душа у них измятая, об отчем крове скорбят; с такой жить – только сердце мне надрывать, когда сам себя силом тут держишь.

– Сердца не надрывай, – жизнь строить надо с легким сердцем.

Однажды Борис прибежал с базара и застал мастера за какой-то мелкой клепкой, которой Назар любил заниматься без подручного.

– Пойдем поскорей, глянь сам, годится ли мне.

– Ты же себе выбираешь!

– Пойдем, глянь; не то другой кто перехватит, на мученье. У меня сердце просит, а разум молчит.

– Мудрено тебя понять. Пойдем, коль сомневаешься.

Но и сам Назар удивился, когда Борис привел его в тот угол рабьего рынка, где под длинным навесом сидели и стояли пригнанные с Инда пленники. Их было много, и продавали их задешево: они казались хилыми и непригодными к тяжелой работе, а таких не ценили; девушки же больше удивляли, чем привлекали самаркандских покупателей, – они тоже казались хилыми, сухощавыми, да и очень уж темными и кожей и глазами, столь пугливыми, что ни ласки, ни мысли в них не проглядывало, и это отпугивало покупателей от них.

С тревожным, нетерпеливым сердцем вел Борис за собой Назара по этому печальному, молчаливому ряду, где на смуглых телах, слившихся в единую цепь, кое-где пестрели то белые покрывала с цветной каймой, то коричневые, то темно-багровые накидки, и порванные и уцелевшие.

Продавцы, горячась, выталкивали вперед то одну, то другую из девушек, что-то обычное, бесстыдное выкрикивая им в похвалу, похлопывали потными ладонями по дрожащим, будто в ознобе, телам. Сдвигали или срывали с пленниц покрывала, чтоб прельстить покупателя.

– Ты тут выбрал? – спросил Назар.

– Идем, идем. Тут!

Назар видел не то что пугливые, а какие-то обмершие, но горячие, иногда влажные, темные глаза, десятки глаз, смотревших куда-то мимо людей, но, казалось, даже и при взгляде на людей ничего не видевших. А телом все тут были схожи – тоненькие, натертые для вида маслом, сжавшиеся, понурые. Продавцы успевали их неприметно ткнуть в бок пальцем, чтобы взбодрить, но этой бодрости не надолго хватало.

– Идем, идем, не купил ли уж ее кто… Ан… Вот она!

Назар не заметил ничего, чем отличалась бы показанная девушка от всех остальных. Среди остальных были и приятней лицом, и рослее.

– Эта?

– Только не гляди прямо: купец заметит, такую цену заломит, что не выкупишь.

– Ладно. А чем она… Она тебе и понравилась?

– Эта подходит.

– А может, по ремесленным слободам сперва поискать, из свободных? С теми хоть поговоришь. А с этой и говорить не сможешь! Она ведь по-нашему… А?

– Язык-то? Пускай. Пока по слободам расспросим, этой уж не будет. Тогда что?

– Себе выбираешь. Сам решай! – И торопливо предупредил: – О деньгах не сомневайся, найдем.

И они выкупили и привели домой эту пленницу.

Они сели у себя во дворе, и Назар смотрел с удивлением на избранницу Борисова сердца.

"Чем она краше остальных? – думал Назар. – Там краше были и рослее! Вот сердце-то человеческое!"

Она сидела между ними, положив подбородок на высоко согнутые колени, чуть скосив голову набок, и вслушивалась в их странный, медлительный, тяжелый язык.

Назар, взяв ее беспомощную, лиловатую, узенькую, как у обезьянки, руку на свою широкую, крепкую ладонь, с любопытством разогнул и посмотрел ее маленькие пальцы.

– Глянь, какие тоненькие, остренькие. Мне б такие, – а то как мелкую работу делаю, сила-то мне мешает.

Борис засмеялся: так не вязались эти почти игрушечные пальчики с могучей десницей мастера.

Девушка, услышав грудной смех Бориса, посмотрела на молодца живым, теплым взглядом. Ей показалось, что после мучительных дней плена, после произвола хмурых, насмешливых воинов впервые послышался душевный, человеческий голос.

Видно, с этой минуты, сперва с горя, а потом и от души, началась ее любовь.

– Тут и обвенчаться-то негде! – с укором сказал Борис, будто Назар виновен, что в Самарканде нет ни попа, ни храма.

– Бог видит. Будете на своей земле, там и повенчаетесь.

Назар сказал это так, словно у них обоих одна земля, у Бориса и у этой… как, бишь, ее звать?

Она догадалась не без усердия, о чем ее спрашивают, и назвала свое имя.

Тут впервые оба кузнеца услышали ее голос, – до того она молчала, сжимаясь в комок, едва ей что-нибудь говорили.

Имя у нее оказалось непонятным, с каким-то гортанным окончанием, и, уловив сходство в ее имени с привычным, русским, оба – сам Борис и его посаженый отец Назар – назвали девушку с Инда, как звали княгиню с Днепра, – Ольгой.

Шесть месяцев прошло, и уже многое начала понимать Ольга в русском языке. А вот с мешком оплошала.

Вскинув пустой мешок на плечо, Борис вышел следом за Назаром, и они пошли по улице в гору, обмениваясь приветствиями с многочисленными знакомцами, что-то ковавшими ила паявшими в сени своих настежь раскрытых мастерских.

– Душа в ней певчая, голубиная. А язык не дается. Никак! – жаловался Борис.

– Обыкнет! – успокоил его Назар. – Нам и то оно не сразу далось. Сперва каждое слово с боку на бок переворачивали, как камень. А ведь обыкли.

– Намедни Ахметка, угольщик, смеется: "Ты, говорит, русом не прикидывайся. Чужой человек нашим языком так не говорит. Русы говорят, будто топором рубят, а у тебя я сам своему языку учусь, – он у тебя поет".

– Обыкли. Главное – суть понять. Я уж и с персами говорю без сраму. Не токмо меня понимают, а я уж и сам вижу, коли из них кто нехорошо говорит. Они ведь тоже не в каждом городе чисто говорят; на своем природном, а тоже спотыкаются. Иной раз такое слово скажут, что взял бы да исправил. А потом, думаю, ведь и у нас так: очень-то осторожно только чужеземцы говорят, а свой народ в родном языке не стесняется – у каждого города своя речь.

Они шли переулками, где жили персы: и давние, испокон веков поселившиеся здесь выходцы из Ирана, и мастера, согнанные в Самарканд войсками Тимура. Персы разместились тут и ютились не по сословиям, не по ремеслам, а по языку, по вере.

На углу их слободы темнел большой четырехугольный пруд, обросший раскидистыми чинарами, так в называвшийся Персидским. На краю пруда примостилась своя большая харчевня, откуда пахло крепкими приправами и какой-то душистой травой, которую там подавали пучками.

После долгого молчания Борис снова заговорил:

– Дядя Назар! А ведь и я в ее языке кое-что понял. Трудно, вязкий язык.

– Сперва всякое дело вязко.

– Да я не отступлюсь, я пойму.

– А что же? И поймешь, не бойся. Ты смелей, она тебе жена, ошибешься, помилует, поправит. Перед чужим человеком стыдно оплошать. Это правда, перед чужим человеком голову выше держать надо. А со своим… чего ж?

Они миновали Персидский пруд, и Назар сказал:

– Тут, у каменщика, у Мусы, нет ли песку. Пойдем зайдем.

Переулком, столь узеньким, что идти пришлось боком, они дошли до низенькой двустворчатой двери с такой искусной, мелкой, затейливой резьбой, что Борис, впервые зашедший сюда, восхитился:

– Вот бы нам такую решеточку выковать!

– Тут исконные мастера… Еще и не такое увидишь!

Медным чеканным молоточком Назар звякнул о похожую на ромашку шляпку гвоздя.

Они вошли во двор, и стало им не до того, чтоб разглядывать вещи.

В тени, под навесом, на камышовой плетенке, обратясь кверху спиной, лежал человек. Спина его, вся искромсанная, потемнела от багровых ран и синих подтеков.

Жена и сынок сидели над ним на земле и поочередно устало, однообразно помахивали соломенным веером над уже обветрившейся, но воспаленной спиной. Видно, легкое дуновение веера облегчало больного.

– Что это? – запнулся Назар. – Кто его?

Женщина, стыдливо заслонившись покрывалом, ничего не сказала, а мальчик опустил лицо, чтобы утаить слезы.

Борис остался у калитки, а Назар подошел к больному и увидел его большой, глубоко запавший глаз, внимательно смотревший в глаза Назару. Женщина встала и ушла, как повелевала скромность, чтобы не мешать разговору мужчин, и мальчик один остался, помахивая веером над отцом.

Кузнец опустился возле головы больного, из-под которой высовывалась худая рука с длинными, узловатыми пальцами.

– Муса! Кто же это? – сокрушенно нагнулся Наэар. – Кто ж это? А?

Муса тихо, но твердо ответил:

– Правитель.

– Чего это он?

– Для вразумленья, – не роняй кирпич – раз; а секут, – кричи, кайся, тешь палача; а терпишь, когда страдать должно, не смей терпеть – два.

Назар, нахмурившись, помолчал, погладил жилистой ладонью кузнеца шершавую ладонь каменщика.

Оба молчали.

Но молоток у калитки звякнул, и во двор вошли двое неизвестных Назару. Один был худ, мал, кривоног, очень подвижен, но, видно, ловок и крепок, хотя было ему не менее пятидесяти лет.

Реденькая русая бородка его почему-то была сдвинута набок, росла ли она так, набекрень, отгладил ли он ее так, но от нее и все его лицо казалось склоненным набок, будто он все время во что-то вслушивался или вдумывался, во что-то очень важное для него.

И когда хриповатым голосом он заговорил, и тогда казалось, что, говоря, он продолжает во что-то вслушиваться, сощурив маленькие глаза.

С ним пришел рослый человек, прямой, плотный, с густой длинной бородой, которая казалась слишком большой для его молодого лица, словно чужая, подвешенная. Он внес двух связанных пестрых кур, мотавших головами около его каблуков; отдал кур мальчику и отошел к Борису. А старший вошел, словно сразу всех увидел. Приложив руку к сердцу, он опустился на корточки возле больного и, встретив взгляд Мусы, долго смотрел в этот большой, пытливый глаз. Между ними, пожалуй, шел разговор, очень значительный для обоих, если можно называть разговором эти, так понимающие друг друга, их взгляды.

Наконец гость прохрипел:

– Потерпи, Муса. Заживает.

– Терплю.

– Заживает, я вяжу.

– Терплю.

– Наше дело терпеть. Стиснуть зубы и терпеть.

– За то и терплю.

– Пускай! Зато они задумаются, когда увидят, сколь мы выносливы, сколь тверды. Ты их отхлестал, а не они тебя! Спина заживет, а их твердость шатнется.

Потом он повернулся к Назару:

– Я вас знаю, мастер.

Он протянул руку к руке Назара.

Скользнув ладонью по сухой, горячей, быстрой руке, Назар удивился:

– Откуда?

– Вот, от Мусы.

Но Муса думал о словах гостя, тихо бормоча:

– Шатнется? А не разгорится ли ярость, свирепость их? Свирепость их нам страшней, чем их твердость. Твердость – дело ихнее, а свирепость на нас сорвут.

– А в диковину ль нам их свирепость?

– В диковину ль? Нет, мы на все готовы. В прежние годы потому и звали нас висельниками.

– Не нас, дядя Муса. Сами мы так себя называли. Когда мы шли на борьбу, мы клялись либо изгнать монголов с отчей земли, либо погибнуть на виселицах. Загодя обрекали себя не на пир, а на виселицу, только б своей дорогой идти. Своей!

И гость объяснил Назару:

– Мы назывались висельниками, сарбадарами. Это персидское слово. Вот Муса – перс, это его слово.

– Хотя и не наше: это по-таджикски – сарбадар, а по-персидски сербедар, по-джагатайски – асилян… Или как? Разве дело в том, как сказать слово? Дело в том, как его понимать. Верно?

– Верно, дядя Муса!

– Так… – задумался Назар, – так… Мы вот тоже… объединялись супротив монголов. Только мы идем не отдельными общинами, а всем народом.

Гость покосился на Бориса:

– Это кто с вами, брат Назар? Мы говорим, говорим, а не знаю…

– Был ученик, теперь подручный. Не сомневайтесь: я бы вас остерег.

– Не обижайтесь, – повернулся гость к Борису, – мы говорим, говорим, а ведь это не всякому скажешь.

– У нас с дядей Назаром жизнь одна, – ответил Борис.

– Одна? Истинно. И мы были народом, брат Назар! Пахари, ремесленники, садовники, рабы, городская голытьба, весь простой народ. Были с нами и многие из купцов, и книжные люди, вроде сына мавляны. Но мы шли за Абу-Бекром Келави. Это был простой человек, трепальщик хлопка. А тот бородатый, – показал гость на своего спутника, севшего на землю у стены рядом с Борисом, – это Хасан-ходжа, сын того сына мавляны. Но мы шли за Абу-Бекром Келави.

Хасан-ходжа проворчал:

– Мой отец не виноват, когда Тимур казнил Абу-Бекра, а моего отца пощадил. Отец был со всеми.

– Со всеми, и хорошо бился. Мне тогда семнадцати лет еще не было, а я его запомнил: хорошо бился. Но ведь он был среди своих, с нами говорил мало. С нами был Келави, а твой отец – с купцами, с учениками из мадрасы, с муллами, которые боялись монголов…

– Когда это было? – спросил Назар.

– Тридцать пятый год идет с тех пор.

– С монголами бились?

– С ними. Тогда по всей нашей земле самоуправствовали монголы. Не было от них житья. Ни ремесленному люду, – нас заставляли, как рабов, работать, голодом морили. Ни земледельцам, – у них поля скотом травили, не давали урожай собрать, а кто соберет, тем даже на семена зернышка не оставляли. Ни купцам, которые помельче, – у них брали, что понравится, задаром; из города выехать за товаром не пускали. Большим купцам давали пропуск за большие деньги, тем был расчет от такого порядка: все караванные пути к рукам прибрали, а простым купцам стало невмоготу. Города запустели, нечего есть стало в городах. Негде стало на лепешку заработать.

– Так и у нас было! – кивнул Назар.

– Вот мы и перемолвились промеж собой, ремесло с ремеслом, город с городом, по всей стране, по соседним странам, куда дошли монголы, со всеми теми людьми. И поклялись: лучше на виселицах сдохнуть, чем под монголами жить…

– Как у нас!.. – повторил Назар.

– Истинно: как у вас.

– А разве про нас слыхали? – удивился Назар.

– Слыхали: мы во все стороны поглядываем, где кто и где как.

Гость начал было говорить дальше, но, глянув своим острым взглядом в глаза Назару, добавил:

– Знаем про вас, потому и говорим при вас.

И возвратился к рассказу:

– К нам тогда и пришел дядя Муса. Из Сабзавара, у них там свое царство было, сарбадарское…

– Из Сябзевара, по-нашему, – поправил Муса, – из Хорасана.

– Дядя Муса тогда помоложе был…

– Двадцати лет! – подтвердил Муса.

– И смело бился!

Назар спросил:

– А как же до боя дошло? Как с силами собрались? Одно дело – словами перекинуться, другое дело – войском стать.

– Истинно: войском собраться не просто было. Наши амиры с монголами ладили. На службу к монголам шли. А войском амиры правили, других войск не было. Поначалу мы исподволь боролись. Исподволь, но повсюду. То застигнем в деревне слабый отряд, – порежем грабителей. То в пустой улице встретим двоих-троих, – проткнем их в спину. Искали мы себе воеводу, да они все затаились, к монголам припали. И сам Тимур служил у монгола, у хана, у Кутлуг-Тимура. Вроде визиря он у хана был. Но мы стояли на своем: мы знали, как такие, вроде нас, борются с чужим игом. Ведь вон у них, в Хорасане, еще лет за тридцать до нас сильное войско собралось. Отбились от нашествия, прогнали монголов, прогнали и всех, кто монголам мирволил, больших купцов прогнали с базаров, больших хозяев прогнали с земель. Понизили налог с народа, рабов допустили в войске служить, оружие рабам доверили, а случалось отличиться рабу, от неволи освобождали, возвышали, ставили начальником над воинами. Это большая сила была, а нам – великий пример. Они в главном своем городе, в Сябзеваре, по-ихнему, правителя себе избрали. Яхья-ходжу…

– Какой человек был! – поддержал Муса.

– Еще бы! Они от своего имени деньги чеканили!

Муса поднял голову, повеселев:

– Я доныне храню горсточку, не расходую; нуждаюсь, а храню: она мне дороже, чем мешок серебра, эта горсточка.

Но гость остерег хозяина:

– Лежи тихо, дядя Муса!

И продолжал рассказывать Назару:

– Разве это не ободряло нас?! О! Мы видели: не год, не два, а целых тридцать лет держится этакое царство. Маленькое, с ладонь, а никто не может его осилить! Это давало и нам силы. О!

Муса хотел было что-то сказать, но закашлялся и снова опустил голову, глядя куда-то в сторону запавшим глазом.

– Устал? – спросил Назар.

– Отдохни! – предложил гость. – Лекарь ходит?

– Ничего, сейчас отдышусь. Ходит.

– Чем лечит?

– Лежать, молчать. На солнце не лежать, а на ветерке. Черного винограду не есть, а белый. Баранину не есть, а курятину… Когда меня принесли…

– А кто? Я еще не слыхал, – сказал гость.

– Землекоп. Землю там копали. Вечером, когда я отдышался, он видит: я в память пришел. Закинул меня на закорки и донес. А как звать, не знаю: по-персидски не понимает, по-джагатайски не понимает. А куда нести, понял. "К персам?" – спрашивает. "Неси!" – говорю. Когда донес, тут я ему свой дом указал. Как его звать, не знаю: там их больше сотни согнано землю рыть, а откуда, не знаю… Когда меня принесли, кожи у меня на спине не было, одни клочья. Кликнули лекаря. Он травы нажевал, наложил на мою спину, сразу отошло. А какой травы, не знаю. Третий день, как снял с меня траву. "Теперь, говорит, ветерок нужен, прохладный ветерок, – кожа нарастать будет". Твой подручный, брат Назар, нашу речь понимает? А то я говорю, говорю, а не знаю!

– Понимает, брат Муса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю