Текст книги "Ирунчик"
Автор книги: Сергей Залыгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Не то чтобы Толя Морозов природой был предназначен для размышле ний о медицине, но они не были ему чужды, он был к ним всегда готов, а это уже привлекало Ирунчика.
Он же явно положил глаз на золотистую головку Ирунчика и не стесняясь рассматривал ее карие глазки на беленьком личике.
Когда Ирунчик ушла из института, Толя Морозов не потерялся насовсем и окончательно, раза два-три в год он звонил ей:
Ирунчик! Ну, как дела? Может, поговорим?
И они встречались, Толя угощал Ирунчика в каком-нибудь приличном кафе, но разговор чаще всего шел о том о сем, в общем ни о чем. Толя вел себя сдержанно не приставал, не уговаривал, анекдоты рассказывал приличные:
Как называется женщина, которая в любой час, в любую минуту знает, где находится ее муж?
Ирунчик задумывалась.
Тогда Толя объявлял:
Вдова!
И так несколько лет и неизвестно зачем и почему. Чем дальше, тем неизвестнее. Впрочем, нет, это только казалось, что неизвестно, на самом же деле Ирунчик догадывалась, в чем тут дело.
Недавно Толя позвонил Ирунчику, рассказал, что он теперь зам. главного врача в лечебном заведении какого-то ведомства, что заведение это живет богато, так как при нем существует частная фирма, пообещал, что теперь уже скоро он станет главным врачом и тогда обязательно возьмет ее к себе в штат.
Она ни за что в Толин штат не пошла бы но Ирунчик знала, что рано или поздно Толя заговорит о том, ради чего он все еще ей звонит, ее помнит.
На этот раз так и было. Толя сказал:
Вот что, Ирунчик. На неделе я у себя дома устраиваю вечеринку. Устраиваю по первому классу, редкостно устраиваю. И приглашаю тебя. Советую согласиться. Тебе давно пора перестать быть слишком серьезной и слишком замкнутой. Это вредно. Иногда необходимо встряхнуться! Ну как? Соглашайся! Я советую: соглашайся. Это ненормальный человек, который не хочет встряхнуться!
И Ирунчик согласилась:
Хорошо! Я приду!
Свой ответ она выслушала не без удивления.
Дом Толи Морозова выглядел вполне современно: не очень высокий, красного кирпича.
В подъезде сидел охранник, Ирунчик представилась ему, он кивнул и взял под козырек:
Проходите! Пожалуйста!
С охранника начался незнакомый, совершенно незнакомый Ирунчику мир.
Пятикомнатная квартира с картинами и гобеленами, каждая комната своего цвета искрящейся белизны, голубоватая, слегка оранжевая, темно-коричневая, розовая. Мебель под цвет стен. Камин. Ирунчик не удержалась, заглянула в ванную множество полочек, на полочках множество пузырьков, футляров, упаковок неизвестного назначения и прямо-таки огромное пространство ставь раскладушку, ставь две и живи себе.
Приглашенных оказалось, кроме Толи и ее самой, еще три мальчика и три девочки.
Сели за стол с винами и закусками. С икрой.
Мальчики а один, Альберт, не мальчик, а уже мужчина держались уверенно, все им было ясно и понятно, девочки, уступая им в уверенности,
в общем-то тоже не смущались, все, кроме одной, называемой Аней, у Ани на лице то и дело проступали гримасы. Странные не то от страха, не то от смеха.
Не торопясь, хорошо закусили, еще лучше выпили, потанцевали, посмотрели по видику порнографический фильм, еще выпили по бокалу шампанского, и Толя сказал:
Ну а теперь пора. Не всякий день случается такой случай: родители со старшей сестрой уехали за границу, я здесь полный хозяин, холостякую. Значит, так: Аня со мной, Людочка с Павликом, Эдуард с Варенькой, Ирунчик с Альбертом. Сейчас занимаем отдельные номера! Ну а там видно будет.
Ирунчик удивилась: что значит "видно будет"? И почему Толик не с ней, а с Аней? Так старательно приглашал, и вот...
Ни одна девочка не походила на другую: Аня беленькая-беленькая, Людочка черненькая, Варенька рыженькая, ну а Ирунчик пестренькая. Белая с рыжеватым.
Коллекция.
Все они были на всё согласны, черненькая и рыженькая согласны вполне, а вот блондиночка Аня вдруг покраснела, стала кричать, бросилась в прихожую.
Ее стали удерживать, она принялась биться головой о дверь, и тогда Толя сказал:
Да ну ее! Дура какая-то! Без нее обойдемся!
И Анечку вытолкали за дверь.
Аня побежала, не вызывая лифта, вниз-вниз по лестнице, оставив на вешалке пальтишко, в одном платьице без рукавов. А дело было к часу ночи.
"Дура и есть! мысленно согласилась Ирунчик. Что она, не догадывалась, для чего ее пригласили? Для чего поили, кормили, танцевали с ней? Все здесь и в самом деле организовано по первому классу!"
Ирунчик пошла в комнату шикарную, с небесно-голубой мебелью, разделась и легла в кровать. Кровать была большой-большой. Она ни о чем не думала, разве только: "Не все ли равно где? Когда? С кем?"
Между тем в дверях разгорелся яростный спор.
Ирунчик со мной! Так было оговорено с самого начала! утверждал Альберт, человек с темной бородкой, по виду женатый, может быть, не один уже раз. Твоя Анька убежала сам виноват: не надо было выпускать!
Хватит пустых разговоров! кричал Толя. Кто здесь хозяин я или ты?
Толя вытолкал Альберта и бросился к кровати.
Ну а потом Толя в ужасе хватался за голову:
Что мне теперь делать? Ты хотя бы по-человечески предупредила! Ты посмотри на простыню будто человека ножом резали! Ладно простыня, а матрац? Что он собой представляет? Что мне прикажешь делать?! Тебе все условия создают, а ты?
Ирунчик слушала, молчала. Толя ужасался все больше и больше:
Ну ладно, я матрац переверну, но это на время! А потом? Таких матрацев в России нет и не может быть, это батька с мамочкой прихватили с последними эшелонами Западной группы войск, не растерялись. Матрацы и мебель. Что мне-то прикажешь делать? Чего молчишь? Отвечай что мне делать?
Толя чуть не рыдал словно маленький мальчик. Ирунчик не отвечая отправилась в ванную, оделась и пошла прочь.
Толя задержал ее на лестничной площадке, все еще надеясь, что она ответит на вопрос: что ему делать?
Как тебя угораздило-то? говорил он. Девке за двадцать пять, а
она, видите ли, девочка шестнадцатилетняя. Пятнадцатилетняя! И не стыдно тебе?
Нет, сказала Ирунчик, мне не стыдно. У меня была знакомая женщина, так та только в тридцать семь лет позволила себе. Вот ей, наверно, было стыдно! (Такой знакомой у Ирунчика не было, она выдумала.) Ну, будь здоров! Еще обернулась: Какой ты, однако, малыш! Расслюнявился-то как? Я и не представляла себе, что Толя Морозов может быть таким слюнявым. Заместитель главврача!
Ирунчик шла по темным-темным улицам, представляя себе, что сейчас еще какой-нибудь хам выскочит. "А мне все равно выскочит, не выскочит".
Сама же на часики то и дело смотрела: три часа тринадцать минут, три часа двадцать одна минута, четыре часа... Время шло медленно и в никуда, ничего не предвещая, даже смену ночи утром... Она послушала часы постукивали клювиком в собственной скорлупе, как бы собираясь вылупиться. Но зря. Все зря...
В больницу бы скорее, что ли. К полуголым, к совсем голым мужикам с их культями и шрамами на руках, ногах, груди, спине. Там ее место, другого нет. И, видимо, не может быть.
Что ее все-таки поразило, так это богатство дома, в котором она побывала, богатство в каждой безделушке, в каждом предмете мебели. Эта страсть во всем демонстрировать роскошь напоминала Ирунчику принципи альную апатию к жизни у бомжей: одним жизнь вовсе не нужна, другим нужна только для мебели. Разница невелика. Ничтожность и сопливость Толи Морозова были сродни безразличию бомжей, и обидно было, что ни одному на свете человеку, даже из тех, кого она выходила, не было никакого дела до того, что с ней, с Ирунчиком, только что произошло.
Узнай дядя Вася-Ваня обо всем, он бы и ухом не повел. "Ну и что?" спросил бы.
Разве не обидно? Не больно? И она что было сил обиделась на дядю Васю-Ваню.
* * *
Обида была не только на него, но и на ту роль, которую она называла "хромой ролью". Ей-то, в конце концов, какое дело, что она, театралка, что ли, завзятая? Она-то почему за эту роль переживала?
И вот она стала избегать встреч с дядей Васей-Ваней, когда он терпеливо и так безропотно поджидал ее у подъезда больницы.
Ирунчик никогда не играла: ни на сцене, ни в жизни. Какая она есть медицинская сестра, такая и есть. Вообще думать о себе не любила. Хорошо, если б было посытнее жить, хорошо, если б у нее была шуба, зимние сапожки и две пары приличных туфель. Институт ей не дался. А замужест во? Это уж как сложится. Пока не складывалось, и сил у нее не было складывать. Ни сил, ни времени. Больница ее поглощала. И если б больница была нормальной, как у людей, не говоря уж о каких-то там привилегированных лечебных заведениях! Ничего... В тех заведениях и без нее обойдутся, не заметят ее отсутствия. А здесь еще как заметят!
С одной стороны больницы Ирунчика городской вокзал, второстепен ный, но любимый бомжами, с другой окраинные высотки, и совсем неподалеку от них свалка. Удивительно ли, что "скорая" ежедневно доставляла сюда как местных пациентов, так и проезжих бродяг, доставляла с пренебрежением:
Эй! Куда девать-то живого! Поторапливайтесь!
Свалка, собственно, была и совсем рядом с больницей мусор, в кото
ром попадались части человеческого тела из-под скальпеля хирурга Хомина: их сутками не убирали. Больничное начальство бесновалось, звонило в санэпидслужбу, в районную администрацию, грозило вспышками эпидемий, и только тогда приезжал мусорщик и требовал, чтобы больничный персонал помог загрузить самосвал:
Ваше добро-то, не мое...
Впрочем, и весь-то город погружался в мусор, уже на проезжую часть жильцы выбрасывали донельзя изношенную одежонку, стоптанную обувь. О банках-склянках, полиэтиленовых пакетах и говорить нечего они заполняли и дворы, и улицы, и скверы (где скверы еще сохранились), свалка приближалась к городу, город к свалке вот-вот соединятся.
* * *
Бомжи и мужского и женского пола начинали в больнице одинаково: лечить их не надо, они давным-давно мечтали умереть. Но стоило только к умирающему приблизиться доктору, назначить больному какое-нибудь лекарство и дело менялось, больной уже с надеждой смотрел на свою судьбу: а вдруг?
Собственно, на то и врач: он мог и не обладать человеколюбием, мог не любить человечество, но человека-то обязан был лечить независимо ни от чего. Ни от того, какой этот человек, какого возраста, пола и цвета, ни от того, была или совсем не было уверенности, что человека можно спасти, ни от того, какой срок у этой жизни оставался несколько часов или несколько лет. Ну а если кто-то и поставил Ирунчика на ее должность, так сам Господь Бог. Только Он мог ее от должности и отрешить. Но не отрешал, не освобождал. Не было никаких признаков освобождения.
Кроме того, она помнила, никогда не забывала тех нескольких случаев, когда она она сама, не доктор Хомин, не доктор Несмеянова, но она сама спасла больных.
У нее было безобманное чувство: вот от этого больного отходить нельзя. Дежурство ее кончалось, а она не уходила, и вправду наступал момент, когда больного надо было увезти из палаты и подключить к искусственному дыханию, или не дать ему уснуть, или сосчитать ему пульс и срочно дать лекарство. Не будь ее в ту минуту рядом все, одной жизнью на земле стало бы меньше.
Ирунчику всегда было ясно: что-то в ней есть такое, что надо беречь как зеницу ока, но что это было она не знала, тем более не знала, как это надо беречь. И что это значит беречь?
* * *
"Хромая роль" ее больше не интересовала, но этот исчезнувший интерес надо было чем-то заменить. Вполне могло быть, что, если присматриваться к больным еще внимательнее, если не пропускать мимо ушей их разговоры, жалобы и жестокие между собой споры, можно услышать что-нибудь не менее интересное, чем "хромая роль".
У Ирунчика теперь был опыт: пусть всего одна фраза больного, пусть один возглас или обрывок спора с соседями по палате, но если вдумать ся можно из обрывков составить довольно полное представление о человеке.
Кроме живых, умершие тоже оставляли о себе те или иные впечатления.
Смерть бывает разная. Каков человек, такая у него и смерть: одни проклинают жизнь и призывают смерть скорее, скорее, где ты там запропас тилась? Другим надо подышать еще пять минут. А кто-то умирая как бы делает важное дело, и неплохо делает...
Женских палат в отделении доктора Хомина было только две, обе не
большие, но услышать там что-то определенное было невозможно: все, кто мог говорить, говорили со всеми сразу.
Другое дело палаты мужские, тем более что там лежали не только бомжи, но и "приличные", они не были заброшены, им из дома ежедневно приносили обеды: первое, второе, третье, все в стеклянных баночках; у каждого имелись собственные ложки-вилки. Им и лекарства, и бинты, и книги тоже приносили, но похоже было, что эта помощь их не столько успокаивала, сколько возбуждала: политика, а заодно с ней и всяческие обиды так и перли из них, так и перли, то и дело становились важнее самой болезни.
И вот уже один старичок в сотый раз повторял и повторял, что он тридцать три года проработал в Госплане, в лесной отрасли, что его дважды принимал тогдашний предсовмина Алексей Николаевич Косыгин, один раз двадцать, а другой так и тридцать минут были приемы, что он имел персональную машину и телефон-вертушку.
А теперь? спрашивал с надрывом этот безусый и безбородый старичок с морщинами на подбородке. Теперь я никто! Теперь у меня пенсия двести тысяч, потому что, видите ли, в моем пенсионном деле какой-то бумажки не хватило. А куда пойдешь за бумажкой? Спрашивается куда, если Госплана нет, Министерства лесного хозяйства тоже нет? Нет и нет не дожить мне до справедливости, до прихода к власти товарища Зюганова, до того момента, когда народ сметет с лица земли нынешних правителей!
Все старички, подобные этому, были горячими сторонниками Зюганова и Анпилова, только выражались по-разному. Один из них, пока Ирунчик делала ему уколы то ли в правую, то ли в левую ягодицу, объяснял ей положение дел в государстве таким образом:
И вот еще в чем дело, дочка: все наше государство, вся законодатель ная, вся исполнительная власть стоит нынче на соплях начальства... Скоро, очень скоро соплей наберется столько, что все государство развалится на все стороны! Обязательно на все!
Был один старик-чудак, тот все время возмущался:
Молодость нужна для продолжения рода. Раньше молодостью умели пользоваться и для других целей, а нынче нет, не умеют. Ну а если так, пусть молодежь занимается своим делом и не лезет в философию, в высшее мышление. А то какой-то тридцатилетний сопляк изображает из себя то ли Фрейда, то ли Кафку, то ли Гельмута Коля! Изображает начало новой эпохи, новой литературы, нового человечества, а старики тем временем помирают. Несправедливо! Мне надо прибавить годочков, вот кому! Я заново ничего открывать не буду, я знаю, что таких открытий было тьма-тьмущая, и все курам на смех!
Еще один больной, в годах, в недавнем прошлом ответственный работник военно-промышленного комплекса, часов десять в сутки излагал свою непоколебимую точку зрения:
Пустили на ветер мировую технику. Все страны нам завидовали, Америка, бывали случаи, нас догоняла, а нынче вэпэка нет, армии нет, завтра нас Эстония завоюет, недорого возьмет! Теперь у нас две остались надежды: Иисус Христос и ядерный щит!
Его спрашивали:
Ты что же церковный коммунист? Серп и молот, а посередине свечка! И крест?
Вот именно, вот именно! Придать коммунизму православие это какая получится сила?! соглашался бывший работник военно-промышленно го комплекса.
Еще был один:
Почему за Чеченскую войну не судят Грачева? Он что, как был луч
шим военным министром, так и остался? Да у него на личике написано, кто он, каков он есть! Это надо особой проницательностью отличаться, чтобы вот так приблизить к себе Грачева с Коржаковым! Лестью берут! Не хочу, не хочу жить в этом кошмаре невозможно!
Но лечился этот больной очень усердно.
Кто больше всех молчал это неудавшиеся самоубийцы, как правило, молодые ребята. Их тоже лечили, они тоже кое-как выздоравливали, но молча, как будто что-то все время обдумывая.
Ирунчик-то знала: ничего они не обдумывают, мысли им не нужны. Они смотрят в потолок, вот и все их нынешнее занятие.
А недавно все в ту же седьмую палату положили не очень старого человека, но с седыми космами и с красным носом, которым он беспрерывно фыркал. Этот заговорил против всех:
Великая Октябрьская революция вовсе не праздник, а день траура и позора! Как же иначе, если двадцать пятое октября первый день Гражданской войны, когда мы, русские, четыре года подряд безжалостно, жестоко, дико резали друг друга?! Плакать надо в этот день, а мы гордо ходим с красными знаменами. Очень гордо! Говорим: мы всему миру, всему двадцатому веку преподали великий нравственный урок! Вот до чего может быть искажено человеческое сознание!
Октябрьская революция была для Ирунчика чем-то таким же, как освобождение крестьян, если она не ошибалась, царем Александром Вторым, но лохмач-то ее сильно заинтересовал: такого мнения она еще ни от кого не слыхала. Она стала к нему прислушиваться и услышала, как он отрекомендо вался соседу по койке:
Архипов Николай Семенович! Некогда широко известный театраль ный критик!
Перебинтовывая Архипову правую ногу с раздробленным коленным суставом, Ирунчик на всякий случай спросила:
А как по-вашему, если бы дядя Ваня в "Дяде Ване" был хромым? Можно?
Ирунчик думала, Архипов засмеется: "Кому это в голову пришла такая блажь?"
Ничего подобного, Архипов подумал и сказал:
А что? Это идея! Правда, несколько фраз в тексте придется чуть-чуть изменить, а вообще-то идея! Хотя есть трудность: актер должен быть настоящим хромым. Имитировать тут нельзя. А где его взять настоящего -то? Не знаю таких...
Ирунчик обомлела. Хотела сказать, что есть, есть настоящий, но промолчала.
Архипов, бывший известный театральный критик, не отказал себе в удовольствии еще немного поговорить о чеховском "Дяде Ване". Урывками, когда Ирунчик подбегала к нему:
Очень странная пьеса... Ну, зачем было дяде Ване стрелять в Серебрякова? Притом дважды стрелять в упор и не попасть? Ну, выскочил бы дядя Ваня с револьвером в руке, а Елена Андреевна тотчас бросилась бы к нему, вырвала у него револьвер, упала в обморок! Достовернее и сильнее. Это все гениальная способность Чехова имитировать искренность... Была у него пьеса "Леший", длинноватая, конечно, так и сократи ее, сделай второй вариант. Нет, Чехов пишет другую пьесу, но с теми же действующими лицами и с тем же сюжетом, разве не странно? А все неподражаемая чеховская искренность...
Через два дня после разговора с Архиповым Ирунчик встретилась с дядей Васей-Ваней. Оказалось, что встреча эта была необходимой. Была необходима и еще одна встреча.
* * *
Мама!
Мама вот кто был тем единственным человеком, которому можно и нужно было рассказать обо всем... Обо всем, что с Ирунчиком произошло в последние несколько лет. О дяде Васе-Ване.
В детстве, да и позже Ирунчик иногда укладывалась к маме в постель, и они взахлеб говорили, ничего не скрывая.
Ирунчик стала взрослой, но мама по-прежнему оставалась мамой, Ирунчик по-прежнему ее дочерью.
Мама придумала ей когда-то имя Ирунчик, и так придумала, что и до сих пор в больнице ее редко-редко называли как-нибудь иначе Ирочкой либо Ирой.
Мама, несмотря на то что была женщиной не первой молодости, оставалась женщиной во всем. Чувство пола никогда ее не покидало, оно выражалось в движениях, в походке, в голосе... Трудная и даже нищенская жизнь, может быть, и смогла бы сломить в ней человека, но женщину ни в коем случае.
Лет десять тому назад к маме приехал человек и рассказал, что отец погиб потому, что хотел спасти на горной дороге встречную легковую машину, которая нарушила правила движения.
Мама сказала, заливаясь слезами:
Да-да, Ирунчик, очень похоже на твоего отца. Таким он был.
Таким он был человеком смелым, веселым. Был тем мужчиной, который разбудил в маме чувство женщины. Чуть ли не в семнадцать лет выскочила замуж...
Мужчины все еще обращали внимание на маму, и дело не обошлось без нескольких романов, о которых позже мама не без грусти говорила:
Конечно, не то! Но что поделаешь?
С год тому назад у мамы завязался еще один роман, по-видимому серьезный. Мамин возраст этой серьезности не мешал, скорее наоборот...
Алексей Алексеевич был человеком хорошо скроенным, умным и деловым, был если уж не седым, так седеющим и знал себе цену. Он довольно часто навещал маму дома, но с возвращением Бориски положение усложнилось, они стали встречаться реже. Мама переживала.
Ну а теперь им есть чем поделиться между собой маме и дочери.
Так и было: они легли, прижались друг к другу и долго друг друга молча гладили. Может быть, и всплакнули, вполне может быть.
Первой начала мама:
Как хорошо, доченька, что ты ко мне пришла, как хорошо! Ты у меня очень чуткая, я очень нуждалась в тебе, очень, очень, но все как-то не решалась, ждала, что ты сама догадаешься. Ты и догадалась! Спасибо, деточка! Мне много нужно тебе рассказать, я буду говорить, а ты слушай и не перебивай. Дело в том, что Алексей Алексеевич любит меня. Очень...
А ты его? перебила Ирунчик.
Я? Я не так уж и страстно к нему отношусь, но если речь идет о семейной жизни, я нисколько не сомневаюсь: он вполне мог бы стать моим мужем. И мы были бы счастливы, я уверена.
А тогда в чем же дело?
Дело в том, что...
И мама рассказала: Алексей Алексеевич сделал ей предложение на вполне определенных условиях: во-первых, мама немедленно переезжает в его квартиру, во-вторых, в течение года родит ему младенца.
А ты можешь? спросила Ирунчик.
Господи Боже мой! Да хоть каждый год! Уж кто-кто, а я-то себя знаю! Ему и нужен-то всего-навсего один это же пустяки! Мне твой папа в
какие сроки велел родить тебя и Бориску я в те ему и родила. В точности до одного-двух месяцев.
Ну, это когда было-то!
Это было, это есть не сомневайся! У меня для этого еще пять-шесть лет верных. И даже больше. И не в этом дело дело в том, как я вас с Бориской здесь оставлю? С тобой-то ничего особенного не случится, а Бориска? Он окончательно свихнется. Да и кто ему будет готовить ты? Так ты день и ночь на работе. А кто будет его обстирывать? Кто следить за его нравственностью?
В общем, для мамы вопрос был решен, ей оставалось поделиться с дочерью своим решением.
Мама уже вырвалась из бедности, когда на завтрак и ужин были чай с хлебом, а хлеб далеко не всегда с маслом, обед детский в детском садике, когда три кофточки надо стирать и гладить через каждые несколько дней, потому что их всего три. Нынче у мамы появились замечательные вещи: прекрасные серьги, прекрасная оренбургская, легкого пуха шаль, две пары прекрасных туфель.
Мама умела вещи ценить, любовалась ими, разложив на кровати. Или, одевшись, подолгу смотрелась в зеркало.
Бедность маму угнетала, она ненавидела ее неизмеримо больше, чем Ирунчик.
* * *
После того как мама ушла к Алексею Алексеевичу, Бориска будто и в самом деле сошел с ума. Он вел себя так, словно сестрицы в квартире вовсе нет, словно она в этой квартире просто-напросто какое-то недоразумение, какая-то случайность.
По утрам из его комнаты выскакивала какая-нибудь полуголая девка и с недоумением говорила Ирунчику "здрасьте", а то и ничего не говорила, молча таращила непроспавшиеся глаза.
Далеко за полночь из Борискиной комнаты раздавался дикий хохот парней и еще более дикая матерщина.
Жить Ирунчику стало нестерпимо.
А тут еще случай: застрелился физик Нечай, руководитель крупнейшего в России атомного центра под Челябинском. Об этом по радио говорили, по телевидению, и доктор Хомин возьми и скажи на утренней пятиминутке:
Вот молодец физик Нечай! Побольше бы таких, чтобы доказывали нам всем, правительству в первую очередь, что так жить нельзя! Он на правительство работает на кого же еще, а ему ни копейки, у него даже банковские счета арестованы. Молодец! Весомое доказательство! К сожалению, врачи не могут позволить себе такой роскоши им людей лечить, а люди-то здесь при чем? Здесь при чем нелюди! И револьверов у врачей нет откуда? Застрелишься никто и не спросит почему, а только будут спрашивать: откуда у врача появился револьвер? Всю родню замучают допросами.
Хомин никогда не задевал ничего политического, а тут разразился. И с завистью разразился-то. Завистью к Нечаю. Эта зависть произвела на всех присутствующих страшное впечатление: если уж доктор Хомин так, тогда что же происходит у нас! Хомин, видимо, и сам был смущен своей похвалой Нечаю, но это уже не меняло дела.
Несмеянова схватилась за голову, встала и ушла, Ирунчик на минуту-другую омертвела: не могло этого быть! Однако было, все слышали.
Что-то надо было в жизни менять, не могла Ирунчик оставаться в квартире с глазу на глаз с Бориской, не могла не вспоминать слов до крайности доведенного доктора Хомина и того выражения лица Несмеяновой, с
которым она Хомина слушала.
* * *
Дядя Вася-Ваня пришел утром в воскресенье. Так договорились Ирунчик была дома, дежурства у нее не было. А вот у Бориски дежурство, слава Богу, было.
Дядя Вася-Ваня принес свое имущество в картонной коробке, перевязан ной двумя веревками мохнатой и гладкой.
Ирунчик эту коробку и пальтишко его тотчас вынесла на балкон вымораживаться зима была, температура ночью минус двадцать шесть. Сколько сегодня утром во вторую хирургию поступило обмороженных бомжей, Ирунчик и представить себе не могла.
Каждую осень так было. И каждую зиму. Каждую осень и каждую зиму умирающих становилось все больше и больше, но, когда Ирунчик бросала взгляд в сторону телевизора и видела там депутатов, министров, президента, предсовмина, а также актеров, она замечала, что никому из них не стыдно.
А вот ей было стыдно: она-то продолжала жить, да еще захотела жизни личной. И доктору Хомину, и доктору Несмеяновой, она знала, тоже было стыдно. Недаром же Хомин заговорил о физике-самоубийце Нечае.
Ирунчик, тщательно вымыв дяде Васе-Ване голову, велела домываться самому и ушла на кухню. Завтрак приготовила: кашу-геркулес, два яйца всмятку.
Дядя Вася-Ваня после бани раскраснелся, она потрогала лоб, который показался ей подозрительно горячим. Пришлось мерить температуру. Оказалось тридцать шесть и восемь.
Дядя Вася-Ваня сказал:
Ну вот, я же говорил нет у меня никакой температуры! А вообще-то вот что: пока на свете есть такие доктора, как Хомин, как Несмеянова, такие сестры, как ты, Ирунчик, люди еще смогут оставаться людьми.
Ирунчик согласно кивнула, но сказала:
Ты тоже скажешь...
Самой же приятно было, что дядя Вася-Ваня сказал такое. Сказал и попал в самую точку.
Теперь нужно было позвонить маме. Ирунчик позвонила:
Мамочка! А я привела к себе мужчину. Можно сказать, мужа.
Мама долго молчала, потом сильно изменившимся голосом спросила:
Кто такой?
Да из моих больных. Бомж, можно сказать. Да-да, и так сказать можно.
Доченька! Так ведь ребеночек может быть! А тогда как?
Мало ли что может быть? Никто не знает, что может быть!
Ирунчик хотела объяснить маме, что она жила, живет и будет жить среди пациентов доктора Хомина, такое у нее назначение, но там, в больнице, перед нею проходит множество больных, она всех запомнить не может, а ей нужен еще один больной, постоянный, на котором и сегодня, и завтра, и всегда будет сосредоточено ее внимание.
Она на секунду-другую задумалась, как лучше всего объяснить это маме, но тут неожиданно ввалился Бориска с двумя дружками. Дружки не поздоровавшись стали стягивать одинаковые, серого, почти черного цвета, куртки, стучать в пол одинаковыми, на толстой подошве, ботинками.
Дядю Васю-Ваню ни Бориска, ни его друзья вовсе не заметили, хотя он и вышел в прихожую.
Бориска сказал:
С матерью разговариваешь? Передай ей от меня привет!
Привет, мамочка! Будь здорова, дорогая! крикнула Ирунчик и повесила трубку.