355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Лукницкий » Не циничные рассказы » Текст книги (страница 3)
Не циничные рассказы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:55

Текст книги "Не циничные рассказы"


Автор книги: Сергей Лукницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

На заводе, который возглавлял Стас Пригорин, случилось ЧП. В результате чего погиб человек. Авторитетная комиссия разбирала происшествие долго, в результате сложилось мнение, что виноват в нем только что пришедший на завод инженер по технике безопасности Мишин.

В сложившейся ситуации непременно должен быть виновный. Ибо факт налицо – погиб человек. Если принять за основу невиновность Мишина, то виноват директор, потому что он подписывал все бумаги, поэтому и Мишин, и Пригорин об этом молчали. Когда Стасу Пригорину давали заключительное слово на этом собрании, он струсил и с комиссией во всем полностью согласился.

...Читатель снова уводит меня в кино, и я уже вижу, как поднимается один из участников заседания этой самой комиссии и прямо при всех говорит директору, кто он такой. Уже прозвучали из динамика призывные слова: "Мне стыдно за тебя, Пригорин!", – как на экране снова появился талый снежок и заухала канонада. Тут-то зрители увидели, что обвиняемый комиссией Мишин не кто иной, как фронтовой друг Пригорина, которого он, якобы, спас. И снова повторяются кадры бегства Пригорина с поля боя. И истекающий кровью Мишин единственный тому свидетель. И медсестричка соседнего батальона, тащившая его по снегу и выходившая, и снова стены завода. И надо же, вот так встреча, в одном месте работают! Но главное – перед тем как вспыхнуть слову "Конец фильма", авторитетная комиссия уезжает, подготовив приказ о снятии с должности Стаса Пригорина, а сам Стас один, с развевающимися волосами идет по полю, где, как знает зритель, он уже второй год обещает выстроить детский сад для детей рабочих.

А может быть, зритель предложит другой конец: Мишин встречается глазами со своим бывшим другом и медленно отводит взор в сторону. Он прощает Стасу предательство уже во второй раз и посему горд тем, что единственный из присутствующих знает правду.

... Грош цена такой правде. Потому что для того, чтобы выглядеть красиво, конечно же, нельзя ставить под удар общее заводское дело.

Материалы следствия, свидетельствующие о том, что произошло на заводе, передали в суд, и поэтому на следующее утро Мишин на работу не вышел. Он ждал суда дома.

Целый день Стас Пригорин порывался поехать к бывшему инженеру, навестить его, но неотложные дела не пускали. Он придумал даже, по какой статье расходов списывать материальную помощь семье Мишина, если суд его осудит.

Вечером он все же пошел к своей машине, чтобы поехать к инженеру, но вдруг почувствовал себя плохо, вернулся в кабинет и просидел, привалившись к спинке кресла, несколько часов. Болела спина.

Когда нашлись силы дойти до машины, он приехал домой. Засыпая, он твердо решил пойти утром к Мишину.

Но жизнь изменила его план. Утром его не стало.

Врач сказал: это не спина болела, а сердце.

Ну вот, а вы говорите, что водка по полторы тысячи – это нормально.

Стас Пригорин – жив, пьет, вспоминает дружбу с Шукшиным – веселым певцом России...

НИКОЛАЙ СПАСИБО

Борису Егорову

Корректор, не ставьте, пожалуйста, запятую между двумя словами в заголовке. Это его имя и фамилия.

1.

"Мы познакомились с ним, – написал в редакцию молодежной газеты ветеран войны, – в сорок девятом под Ленинградом на Невском "пятачке", где всего за несколько лет до этого шли ожесточенные бои. Мне тогда было тридцать четыре, ему – на тридцать меньше. У меня был фотоаппарат, которым я его сфотографировал, да больная память, не дающая мне в те послевоенные годы ни минуты покоя. У него память не болела. Для него всегда светило солнце, у него всегда были мама и отец, вернувшийся с войны, фотоаппарата у него не было. Зато была найденная тут же в полуобвалившемся и заросшем травой дзоте ручная, вся проржавленная граната. Я попросил у него гранату. Он был не щедрым и не подарил ее мне, тогда я предложил обменять ее на фотоаппарат. И подружился с ним. Оказалось, мы – тезки. Фотоаппарат сломала его шестилетняя сестренка. Гранату мне разминировали саперы. Кожух той гранаты четырнадцать лет спустя я поставил рядом с его фотографией на полке в моей комнате".

Кукушка замолчала не скоро.

– Слышишь, Шамиль, кукушка-то моя замолкла. Видно, устала.

– Почему это твоя, может, и моя тоже, ты сколько себе лет насчитал?

– А ты?

– Я – девяносто девять. Жаль, одного года не хватит.

– А я – ровно сто. Значит, кукушка моя.

В темном шелестящем лесу раздался звук, как будто громадные валуны все разом покатились, подминая под себя деревья, сухой кустарник и хлюпающий по-болотному мох.

Оба пограничника затаились. Неожиданно вдали вспыхнул крохотный огонек и тотчас же исчез. Шамиль проворно пополз вперед, увлекая за собой товарища.

Ползли долго и молча. На связь пока не выходили. А когда вышли, услыхал заставский радист взволнованный голос Николая Спасибо и вроде бы посторонний незнакомый голос Шамиля Бакеева: "Слушай, Коля, давай кукушку пополам..." На этом связь оборвалась.

Через секунду застава поднялась по команде "В ружье". Через полчаса нарушители границы были задержаны и доставлены на заставу.

Через год двадцатилетний сержант Шамиль Бакеев уходил в запас, а восемнадцатилетний рядовой Николай Спасибо остался светлой памятью на Карельской заставе навечно.

Не знали друзья его, не знали сослуживцы и командиры, не знали хилые карельские березы, что не кончилась на этом жизнь Николая Спасибо. Под Ленинградом живет и готовится войти в мир его сын. Только он никогда не будет носить эту необычную фамилию – Спасибо. Возможно, что и никогда не узнает, что он сын героя.

Об этом позаботилась несостоявшаяся теща. И винить ее нельзя. Она искренно хотела дочери добра. Молодая женщина с годовалым сыном Колькой вышла замуж за хорошего парня – студента, будущего строителя, и стал Николушка – Верещагиным.

Года через два затянулась семейная рана – родилась дочь Наташка... Верещагин разницы между детьми не делал. Холил обоих. Пить не пил, курить не курил, жену обожал, как невесту, с тещей был почтителен.

2.

На письмо старого фронтовика в редакцию журналист ответил равнодушно-примирительно: "Дескать, они – Верещагины, сами в своей жизни разберутся".

А потом все же усомнился: для чего-то же написал человек такое письмо.

Но ради такого письма его никто бы в командировку не отправил. Мелковата тема, да и нарушений нравственных основ жизни сквозь письмо не просматривалось. И все-таки чем-то оно помнилось журналисту все время.

А месяца через полтора подвернулся случай. Пролистывая ленинградские газеты, журналист наткнулся на очерк о молодом, подающем надежды строителе Верещагине.

В очерке все было изложено гладко и хорошо и про Верещагина, и про детей его Колю и Наташу, и про жену.

Молодой строитель Верещагин, хотя и с натяжкой, мог заинтересовать редакцию газеты, и журналист с чистой совестью поехал за очерком.

Странно, но факт: чем больше он думал о Верещагине, тем менее симпатичным казался старик, написавший письмо. Ну, в самом деле: чего он вмешивается не в свое дело. Какая, в сущности, разница – сын или приемный сын. Все равно же сын. И журналист решил тактично, но твердо поставить точки над "и"...

Он приехал в поселок, где жил Верещагин.

В небольшом домике его царил беспорядок. Повсюду валялись бумаги, бечевки, связанные в стопки книги, корзины. Оказалось, пресса – не вовремя. Верещагина дома не было. Он получил в городе квартиру и, готовясь с семьей к переезду, отправился за грузовиком.

Помогая его жене и сыну связывать книги в стопки, журналист думал только о том, что за выклянченную и не выполненную командировку ему главный "снимет голову". Ведь ясно, что у Верещагиных не будет времени для беседы, по крайней мере сегодня.

Но вообще-то поговорить об отце и муже в отсутствие героя – для очерка тоже не вредно.

Чтобы начать разговор, он спросил Николеньку, как тот учится.

– А как можно учиться в периферийной школе, где нет возможности развивать свои устремления, – ответил двенадцатилетний собеседник, – где нет товарищей, соответствующих уровню? Конечно, на "отлично" Только скучно все это.

Книги посыпались на пол. Журналист не удержал их.

– Что вы делаете? – вскричал Николенька. – Это же духовная культура, и царапины, смотрите, на обложках.

Смутившись и бормоча извинения, неудачливый интервьюер сложил и перевязал духовную культуру в дорогих обложках шпагатом. Разговаривать с мальчиком расхотелось.

Во дворе заворчала и чихнула грузовая машина. В комнату вошел глава семьи.

– Грузиться будем, – сказал он, после чего увидел журналиста, сдержанно поздоровался.

Не знаю, как другие журналисты, а наш герой всегда безошибочно угадывал, захочет герой очерка с ним разговаривать или сошлется на занятость и назначит другое время. Теперь же понимал, что, хотя шофер грузовика торопится и что не дело отрывать для беседы хозяина, Верещагин не откажется.

– Я вижу, вы заняты, могу вам помочь, а для разговора встретимся в другой раз, после новоселья, – предложил журналист.

У кого срывались когда-нибудь подобные командировки, поймет, чего стоило журналисту высказать такие вот слова вежливости.

Но Верещагин не стал откладывать в долгий ящик свою славу.

– Шофер подождет, – коротко бросил он.

И принялся излагать такие прописные истины ...

– По стопам отца иду, – заявил он, – он у меня главный инженер строительного управления.

"Нет, положительно снимет мне главный голову, – думал журналист. – Я не смогу писать очерк с Верещагина. Не смогу, потому что вижу – он свою биографию подлаживает под газетные очерки".

Журналист помог погрузить вещи и откланялся.

Вспомнил про письмо старика.

3.

– Не ожидал, что приедете, – все время повторял старик. На покрытой вязаной кружевной салфеточкой этажерке стояла фотография парня в фуражке и рядом ржавый кожух гранаты. В хрустальной вазочке – четыре красных тюльпана.

– Надоел старый со своими цветами, – вдруг влезла в разговор его жена, – не представите: ведь участок ими засадил, из милиции скоро придут.

Журналист удивился:

– Почему из милиции, торгуете, что ли, цветами?

– Какой там, торгуем. Специально выращивает, чтобы всегда свежие были в этой вазочке. Я, говорит, так интересней живу. Семена из каких-то там Эрландей выписал. Вы представляете, и черные даже вырастают. Надо же, цветы, а черные.

Старуха голосила очень забавно, и журналист ее не перебивал.

– Я ему говорю, ты, ведь, говорю, старый, лучше б, ей-богу, занялся чем другим, а ведь в вазе и пластмассовые постоят, не осыпятся, – продолжала старуха, радуясь, что может с кем-то поболтать, и долго еще причитала бы, если бы ее не перебил хозяин.

– Ну, кончай, гостя замучила совсем, собирай на стол.

– Николенька-то наш большой уже, в шестом, – медленно проговорил старик, ставя полную рюмку на стол. Руки его дрожали, и поэтому водку он расплескал на льняную скатерть.

Почему ваш? – спросил отчаявшийся журналист.

– Да как же не наш? – старик с удивлением поднял глаза. – Наш он, с дедом его вместе воевали. Дед его, Егор Спасибо, в моей роте был. Он и сейчас живой, весь только израненный, вон в том доме живет. – За окном, увитый диким виноградом, зеленел маленький домик. – Со старухой они живут. Дочка у них большая, уже замужем.

Поговорили о войне. О том, где воевал старик, как под Берлином ранен был, как чуть не потерял друга Егора, когда штурмовали Будапешт.

– У него в сердце осколки. И надо же, бьется!...

Нить разговора искали вместе.

– Двенадцать лет назад Егор слово дал Верещагину, что Николенька никогда про настоящего отца не узнает, – сказал старик.

– Но тогда в чем же проблема?

– А в том, – голос старика охрип, – что Егор-то слово держит, и Николенька ничего не предполагает, и не думает даже...

– И хорошо. Зачем лишать его отца?

– Лишать не надо, только сына надо правильно воспитывать. Двенадцать лет уже, а он почтения не знает. Война ему – хиханьки.

Журналист не знал, что сказать.

– Девятого мая надели мы, как положено, награды и пошли с Егором в сельсовет, – из фронтовиков нас двое только здесь живых, ну, а как раз Николенька с ребятишками заигрался, да и на нас наскочил:

– Чего это вы вырядились, никто теперь так не ходит. Как старые выглядите.

Мне-то ладно, а у Егора – железо в сердце.

Ленинградские белые ночи такие, что свет зажигать не нужно. Собеседники и не зажигали, сидели до утра, говорили.

– Я, – сказал вдруг старик, – знаю уголовные законы. Но пойти и рассказать когда-нибудь Николеньке об отце его и о деде? Ведь баловнем растет. Нехорошо это. А почему? Правды не знает.

Что осталось журналисту? Предложить сочинить рассказ...

А потом снова старик говорил:

– Только вы фамилии-то измените, если писать будете, а газету я Николеньке и подсуну. Пусть почитает.

Старик верил, что журналист будет об этом писать. А он, журналист, на это не имеет морального права. Да и как об этом писать? Как обращение к Николеньке?

Пусть уж будет как будет. Может, у него в городе друзья появятся, "соответствующие его уровню". Обыкновенные добрые ребята...

Прощались под утро. Старик нарвал красных тюльпанов, поменял в вазе воду. Жена его спала. Проводить журналиста вышел сам. Подарил несколько тюльпанов.

– На сердечко похожи, – говорил он, любовно обдувая лепестки, – а внутри у них черненькое, как ранка. Ну вы их, если вот так держать будете, чуть на бок и осторожно, то черненького не заметно...

Николенька стал коммерсантом, убит. Оставил жену и двух дочерей.

КРАСНЫЕ ЗАПЯТЫЕ

Евгении Белогрудовой

Приемная комиссия Союза писателей только что закончила работу. В вестибюле Дома литераторов к одному из членов ее подошел юноша, почти еще мальчик. Чтобы казаться старше, он отрастил бороду. На его щеках пылал румянец, губы не слушались и против воли постоянно расплывались в улыбке.

– Послушайте, – возбужденно заговорил он, – я подошел, чтобы поблагодарить вас, сегодня самый радостный день в моей жизни. Мои стихи хвалили. Сам не думал, что они стоят так дорого.

Писатель молчал: ему нечего было сказать. Он понимал восторг своего юного коллеги. Но тем не менее, дружески похлопав его по плечу, произнес:

– Ваши стихи еще пока ничего не стоят. С вашими стихами люди не шли в атаку, не осваивали целину и даже не шли на избирательный участок голосовать за Жириновского. Разве что их шепчут на ухо любимым. Ну, ну, не обижайтесь, – хмуро улыбнулся писатель, – я ведь вам правду говорю.

Он подал гардеробщику номерок, получил пальто и стал одеваться. Долго расправлял под воротником шарф, потом застегнул пуговицы и вдруг увидел, что молодой человек все еще стоит рядом и что лицо у него растерянное и огорченное.

– Вы все-таки обиделись, я вижу. Если не возражаете, прогуляемся.

Молодой человек скоро надел незамысловатую свою курточку, на ходу застегнул молнию и поспешил за писателем.

Улица Воровского была в своем репертуаре. Против Театра-студии киноактера шел ремонт мостовой. Шум отбойного молотка мешал разговору. Собеседники свернули на улицу Наташи Качуевской, и писатель, остановившись перед большим домом, сказал:

– Если не возражаете, поднимемся ко мне.

В прихожей он долго раздевался, снимал башмаки, шаркал стоптанными шлепанцами, а молодой человек ждал его. Наконец оба оказались в кабинете, заваленном рукописями, письмами, книгами.

– Присаживайтесь, пожалуйста. Вы, я вижу, немного удивлены.

Молодой человек стоял, не зная, куда сесть – места не было.

– С годами и у вас будет столько же дорогих вам бумажек. Садитесь. – И он сдвинул на кушетке стопку книг. Потом подошел к столу, широкому, тоже заваленному бумагами, взял из старой папки желтый, видно, много раз сложенный лист бумаги, надел очки и стал читать:

Как вспомнить те дни боевые,

Тот бурный семнадцатый год,

Те самые дни штурмовые,

Как дрался рабочий народ.

Молодому человеку было ни к чему, что писатель в листок почти не смотрел, знал то, что он читал, на память.

Он дрался за землю, за волю,

За дружбу народов страны,

За Ленина родного

И счастье рабоче-крестьянской семьи.

– Ну что, плохие стихи? – спросил писатель, окончив чтение.

– Конечно, – запальчиво заявил молодой человек, – они необразны, неритмичны, не сделаны. Вообще, причем здесь семнадцатый год, на дворе коммерческие магазины. Впрочем, я вижу, у вас на этот счет другое мнение, поспешно продолжил он, увидев на лице собеседника досаду, даже боль.

Писатель не отвечал. Он протянул юноше листок, который держал в руках. Юноша прочел:

г. Пушкин, 15 июня 1941 года

Здравствуйте, дорогие товарищи!

Дорогие товарищи, я к вам с большой просьбой.

Прошу вас разъяснить и помочь мне: что нужно, чтобы стать членом Союза поэтов?

Мною написано много стихотворений, нигде еще не опубликованных. Что нужно, чтобы эти стихи печатались в журналах и газетах? Прошу ответить мне и помочь, дорогие друзья.

Опишу вкратце свою биографию.

Я, Рябов Василий Александрович, год рождения 1922, 18 января. Отец до Октябрьской революции был шахтером, после Октябрьской громил белобандитов. Носил звание красного партизана! Работал потом начальником милиции, народным судьей, участвовал в организации колхозов, работал механиком в колхозе и в 1931 году умер. Мать работает в колхозе дояркой. Брат служит в Р.К.К.А.

Родился я в Курганской области, село Черный Олек, где и жил до 1937 года. В 1937 году закончил неполную среднюю школу и в 1938 году поехал в г. Пушкин учиться на монтера, где и нахожусь по настоящее время и работаю радиомонтером на Пушкинском проволочно-вещательном радиоузле. Кандидат в члены ВКП (б). Вместе с этим письмом я вам пошлю несколько своих стихов.

По получении моего письма прошу дать ответ по адресу: Ленинградская область, г. Пушкин, ул. Карла Маркса, Рябову Василию Александровичу.

А дальше молодой поэт прочел уже известные стихи.

– Ну, как письмо?.. На запятые не обращайте внимания, я их расставил тогда же, в субботу 21 июня. Расставил красным карандашом, да еще грамматические ошибки подчеркнул. И отправил ему ответ в тот же день, чтобы не откладывать в долгий ящик. Написал ему в письме точно те слова, которые только что произнесли вы: не сделанные, необработанные, надо учиться... и многое еще другое, жесткое и отвратительное.

– А потом?

– А потом была война. Она была настоящей, и нам было все равно, кто ее развязал: Сталин или Гитлер. Мы пошли защищать Родину. Да вы не стесняйтесь, курите, – сказал писатель, видя, что молодой человек потянулся в карман, но не решился, очевидно, вытащить пачку с сигаретами. Он достал, конечно, "Мальборо".

... А потом была война. Писатель, который ударился в воспоминания, получил тогда назначение спецвоенкора дивизионной газеты на Ленинградском фронте. В сорок втором, весной, лежа в Синявинских болотах с фотоаппаратом, он снимал своим вечным "кодаком" боевые действия. Притаившийся у кочки корреспондент не видел, что в него целится немецкий снайпер. Но раньше, чем тот нажал курок, прогремел выстрел. Враг упал, а над ухом корреспондента раздался голос:

– Товарищ капитан, вам здесь оставаться опасно, уходите, я вас прикрою.

– А вы?

– Нам нельзя, мы связь держим.

Корреспондента в этом бою ранило, но он выжил, вернулся в строй и дошел до Праги, где и встретил Победу. После войны пытался наводить справки об однополчанах, но нашел в живых только комбата. И однажды в разговоре комбат назвал фамилию связиста Василия Рябова – героя, погибшего в том бою.

Собственно, вот и все, неизвестно даже: Рябов ли спас военкора. А может, это вообще другой Василий Рябов. Уже почти пятьдесят лет и мучаюсь. Не поймите меня неправильно. Погиб герой на войне. Война не бывает без жертв. Раны утрат затягиваются. А моя – нет. Профессионально мы с вами правы – стихи не сделаны. И все же – не совсем. До сих пор я не могу простить себе, что в его письме запятые красным карандашом. После войны в Пушкин ездил, писал, да разве найдешь? И еще одно помните. Он тогда, на передовой, сказал: "Мы связь держим." – Так и держит. И вы с ним держите. Это вам на всю жизнь пригодится... Даже если вы будете писать ваши стихи, продавая бензин по коммерческим ценам. Память – это ведь совесть...

Сигарета потухла в самом начале, а юный поэт, не замечая этого, прочитал вполголоса из того же письма:

Спасибо, мать, что породила,

Что ты пустила меня в свет,

Что ты меня жизнью такою наградила,

С которой жить бы мне сто лет.

И стихи показались ему не такими уж плохими: искренними, добрыми, и, хоть и не сделанные, но все-таки это были стихи.

– Сто лет будете жить вы. Идите, пишите грамотные стихи. Сделанные, для этого у вас есть все возможности.

Молодой человек поднялся, оделся, попрощался за руку с писателем и, открывая дверь на лестницу, сказал:

– А может, эти ваши запятые можно как-нибудь того, стереть... Если хотите, я принесу вам замечательную английскую резинку...

Писатель умер, улица Воровского переименована в Поварскую, улица Наташи Качуевской в еще какую-то, и теперь Качуевскую и ее подвиг вряд ли вспомнят.

Поэт дожил до пятидесяти четырех, женился на студентке, родил неполноценного ребенка...

ХЛЕБ

Константину Черницкому

У маленькой Оленьки все было хорошо: мама, папа, бабушка Оля, голубое небо и много игрушек. Единственное, что было плохо, – это манная каша по утрам и хлеб с маслом. Манную кашу еще можно было как-то проглотить, запивая сладким чаем, но вот хлеб... Хлеб есть никак не хотелось... Не помогали ни нетерпеливые покрикивания мамы, спешившей в свою газету и уже стоявшей в прихожей в сапожках на шпильках, рыжей пушистой ушанке и длинном полосатом, связанном бабушкой Олей шарфе с телефонной трубкой в руке, ни грозные взгляды папы, завершавшего утренний ритуал завязыванием модного узла на галстуке перед зеркалом в той же прихожей.

Только бабушка Оля всегда была почему-то спокойна. Она, как обычно, в ярком платье, с пышной прической сидела в это время с Оленькой за столом в своей любимой кухне и рассказывала ей разные веселые истории и сказки, придуманные ею самой. Так было и на этот раз. Они вместе заливались смехом, и так, слушая бабушку, девочка незаметно мало-помалу справилась с ненавистной ей кашей. А хлеб все же остался у пустой тарелки, он лежал, притаившись, притягивая к себе внимание девочки. А когда бабушка встала из-за стола, чтобы налить чаю, девочка решила незаметно выбросить хлеб в подвешенное у раковины мусорное ведро, изящно задекорированное под общий интерьер кухни.

Но поторопилась и промахнулась. Кусок плюхнулся на пол рядом с ведерком. Бабушка ахнула, посмотрела на свою маленькую тезку, которая вот-вот собиралась разреветься, и, ни слова не вымолвив, подняла бережно хлеб, отряхнула, убрала соринку с масла и принялась его есть.

– Баб, ты голодная? – удивилась девочка.

Бабушка вздрогнула. Она медленно, переводя дыхание, чтобы убрать в горле спазм, продолжала жевать и смотреть куда-то далеко-далеко, мимо девочки. На глазах бабушки блеснули слезинки.

– Баб, а Баб! Что ты так смотришь? Почему меня не ругаешь? Оля – плохая девочка? Плохая? Бросила хлеб, да? Оля пойдет в угол, да? Девочка заглядывала бабушке в глаза.

Бабушка доела кусок до конца, вытерла глаза, молча обняла девочку...

Признаться, я любил этот дом не только потому, что в нем обитали мои друзья, а еще и потому, что в нем всегда очень вкусно кормили. Хозяйка энергичная обаятельная женщина, придумывала и приготавливала самые разнообразные, самые изысканные кушанья. И что удивительно в наше время приготовление их не было для нее мучительной обязанностью. Наоборот, казалось, это доставляло ей огромное удовольствие. Ей был отпущен какой-то особый талант – готовить быстро и незаметно. Ее "рецепты" будто летали между руками, газовой плитой и водопроводным краном, она творила, создавая еду не только из самых заурядных, привычных продуктов, но и из любых остатков: вчерашней несъеденной пищи, высохшего сыра, куска подвядшей капусты и, конечно, из черного хлеба. Буквально в считанные минуты рождались новые блюда – незнакомые, с придуманными самой же хозяйкой названиями, свежие, красивые, вкусные, – и даже не в считанные минуты, потому что угощение появлялось на столе тут же, немедленно, то есть раньше, чем можно было эти минуты подсчитать. Ее, всегда нарядную, без фартука, подвижную, невозможно было застать врасплох. Она любила кормить, и каждый день пекла разные пироги, блины, пудинги, делала курники и паштеты, шашлыки и салаты, торты и мороженое, варила пловы, манты, лагманы... В общем, названия знакомые, а блюда получались необычные, всегда что-то в них оказывалось свое, новое, вложенное Ольгой Сергеевной, ее интуицией, легкостью, огромным желанием не только накормить, но доставить и эстетическое наслаждение, и пользу.

Она любила кормить. Да. Но представьте теперь, что это не было ее культом. Это была ее потребность. Она не обращала внимания на дифирамбы по поводу ее кулинарных способностей. Лучшей наградой для нее было восторженное мычание жующих и дочиста вылизанные тарелки. Она звонко смеялась, когда слышала за столом неизменное утверждение, что вообще-то надо сдерживать себя, есть в меру, но сегодня, только сегодня, в последний раз исключение... Она смеялась потому, что хорошо знала, что назавтра повторится то же самое...

У древних принятие пищи считалось священным.

Она исповедовала свою философию. Считать каждодневность не символом утомления и снисхождения, а символом совершенствования и восхождения. В каждодневности она закаляла свой дух и видела источник бесконечного творчества. Чувствовала в ней себя вне пошлой обыденности и приобщалась духом к красоте, разлитой во всех сферах окружающей ее реальной жизни. Даже сама кухня, где чаще всего проходили трапезы, представляла собой не кухню в обычном понимании, а, скорее, музей под названием "приятного аппетита". Раковина, плита, тесно примостившись в уголке, не мешали общему интерьеру, состоявшему из разрисованных лубочными картинками стен, огромной коллекции деревянных ложек, свисавших с потолка, цветочному садику на подоконнике и вьющимся растениям по красной раме широкого окна. Все это дело рук той же Ольги Сергеевны, хозяйки дома, бабушки Оли...

Многие знали, что есть дом, где каждый день пекут пироги, всегда вкусно кормят всех, кто бы ни пришел, прежде всего, прежде даже самого маленького дела. Некоторые из знающих, привыкнув к этому, не видели в этом ничего особенного. Может быть, традиция, считали они, может быть, оригинальность хозяйки, им, этим некоторым знающим, так было удобнее – не задумываться. Приходишь, и все, как в старой сказке про скатерть-самобранку, к твоим услугам. Эти знающие – доброжелатели.

Но среди знающих были, наверное, и скептики. Те, должно быть, не верили, что все это просто так. С чего бы это – каждого встречного кормить, да еще пирогами? "Тут что-то есть... Просто так ничего не бывает", наверное, думали они. И будто в подтверждение этому я услышал:

– А вы как думаете? Бывает? – это обратился к моему соседу, физику из Ленинграда, сидевший рядом с ним грузный человек с квадратным подбородком в квадратных роговых очках. Сосед не успел ответить, а может быть, не хотел. Квадратный продолжал:

– В этом доме – культ еды. Даже не еды, а кормления... Здесь каждый день гости, – заявил он, смачно обсасывая перепелиную косточку.

А когда хозяйка вышла, заговорил внятно, даже на торжественный тон перешел, комментируя свое действо:

– Это даже не столько обед, сколько обет. Она перенесла голод в Ленинграде.

Все ее родные покоятся на Пискаревском. Она поклялась себе в сорок втором, что если останется живой, то всю оставшуюся жизнь каждый день будет кормить, угощать, радовать. Вкусная клятва, не правда ли? – Он широко и добродушно улыбнулся и нацелился на очередной кусок румяного пирога под грибным соусом.

Из дома вышли втроем. На проспекте квадратный, увидев приближавшийся троллейбус, едва кивнул, поспешил. А новый знакомый предложил пройтись пешком. Шли по проспекту до гостиницы, что высится на площади. Спутник оказался старым ленинградским другом дома. Когда прощались, спросил:

– А вам, судя по всему, неизвестен конец истории?

– Какой конец? Какой истории? – не понял я.

– Ну как же? Она же выжила тогда, в блокаду!..

Честно говоря, мне не хотелось ничего знать. Я видел перед собой жизнерадостную, талантливую, скорее юную, чем пожилую женщину. Я не циник и поэтому думаю, что ей помогла ее клятва.

– Нет... Клятва ни при чем. Дело в том, что тогда, во время войны, когда появились "буржуйки" – временные печки, они – мать и Оленька, наша хозяйка, сожгли все, что было возможно, и шарили всюду в поисках топлива. В узкой щели между стеной и голландкой нашли несколько кусков высохшего хлеба. Маленькая Оля не любила хлеб, а чтобы родители не ругали ее за недоеденные куски, прятала его в узкую щель за изразцовую печь...

ПАПА (а пока книги выходят – и дедушка) НОВОГО РУССКОГО СПИТ. И ПРАВИЛЬНО. НЕЛЬЗЯ ЕМУ БОДРСТВОВАТЬ, А ТО ЕЩЕ СОВЕСТЬ ПРОБУДИТ – ВТОРУЮ ВЕСТЬ ДУШИ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю