Текст книги "Севастопольская страда (Часть 1)"
Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
И под звуки этого взволнованного голоса адмирала, мгновенно возникшие в нем с прежней силой, он твердо ответил царю:
– Войска вашего величества держались сколько могли, но по своей малочисленности и плохому оружию не имели возможности противостоять долго противнику и оставили поле сражения... А некоторые полки даже бежали, ваше величество...
Царь бросил на стол донесение Меншикова, вскинул голову, как от удара в подбородок, и оглушительно крикнул вдруг:
– Вре-ешь, мерзавец!
Стального цвета страшные глаза выкатились, выпятилась нижняя челюсть и заметно дрожала, а длинная-длинная рука царя, сорвавшись с подлокотника вольтеровского кресла, обитого зеленым сафьяном, дотянулась до Грейга, схватила его за борт мундира, притянула несколько к себе и тут же отшвырнула его к стенке.
И Грейг, чувствуя себя побледневшим и готовым провалиться сквозь пол, услышал более тихие, сдержанные и, медленные слова:
– Мои войска могут отступать, но бежа-ать... бежать перед противником, кто бы он ни был, – ни-когда!.. Запомни это!
И так как глаза царя глядели после этих слов на Грейга уничтожающе презрительно, но неотрывно-ожидающе в то же время, Грейг пробормотал вполголоса:
– Так точно, ваше величество, – войска отступили в полном порядке... И неприятель не осмелился преследовать их, ваше величество!
Николай наклонил свою тускло блестевшую голову так, что глядел теперь на посланца Меншикова исподлобья, и глядел долго, с полминуты, показавшиеся целым часом Грейгу, – наконец, сказал совершенно спокойно:
– Что же ты остановился?.. Про-дол-жай!
1936 г.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
САМОДЕРЖЕЦ
I
Великолепный фронтовик, огромного, свыше чем двухметрового, роста, длинноногий и длиннорукий, с весьма объемистой грудною клеткой, с крупным волевым подбородком, римским носом и большими навыкат глазами, казавшимися то голубыми, то стальными, то оловянными, император Николай I перенял от своего отца маниакальную любовь к военному строю, к ярким раззолоченным мундирам, к белым пышным султанам на сверкающих, начищенных толченым кирпичом, медных киверах; к сложным экзерцициям на Марсовом поле; к торжественным, как оперные постановки, смотрам и парадам; к многодневным маневрам, хотя и совершенно бесцельным и очень утомительным для солдата, но радовавшим его сердце картинной стройностью бравой пехоты, вымуштрованной кавалерии и уверенной в себе артиллерии – тяжелой, легкой, пешей и конной...
Будь он поэтом, он только и воспевал бы смотры, парады, маневры... но он не мог быть поэтом; он ничего не понимал в поэзии; он смешивал ее с вольнодумством, и если терпел во дворце наставника наследника-цесаревича, поэта Жуковского, то потому только, что тот был переводчиком благонамереннейших немецких (а не французских) поэтов.
Из всего огромнейшего гардероба генеральских мундиров разных частей войск, один другого причудливее и краше, ему особенно нравился казачий: в нем он даже представлялся в Ватикане папе Пию IX, когда в 1845 году был в Риме. Он как бы спустился в папский дворец, чтобы монах в тиаре мог лицезреть последнее из воплощений Марса.
Он был тогда признанно могущественнейшим государем Европы, – значит, и всего мира.
Когда ему случалось бывать в собрании больших и малых немецких владык, начиная с короля прусского, стороннему наблюдателю могло бы показаться, что объединение Германии состоялось под верховенством русского царя, – с такими к нему относились преданностью и почтением коронованные особы Германии.
Умирающий император австрийский, престарелый Франц, умолял его на смертном одре не оставить без помощи его слабоумного сына, который должен был после его смерти вступить на престол Австрии, и Николай великодушно обещал свою помощь.
Он щедро раздавал русские ордена высоких степеней знатным иностранцам; он до того открыто благоволил к служившим у него в армии немцам, что талантливый генерал Ермолов, отставленный им от службы, не то в шутку, не то всерьез говорил: "Очень желал бы, чтобы меня произвели в немцы".
Иностранной политикой при Николае во все время его царствования ведал граф Карл Вильгельмович Нессельроде, финансами до 1843 года – граф Егор Францевич Канкрин, приехавший из Германии в год смерти Екатерины II; шефом жандармов был граф Бенкендорф; министром императорского двора – граф Адлерберг; министром путей сообщения – граф Клейнмихель...
Члены "Священного союза", основанного его братом Александром в 1815 году в Париже, – Австрия и Пруссия, – до последнего года царствования представлялись Николаю надежнейшими форпостами, охранявшими Россию от зловредных революционных идей, рассадником которых являлась Франция.
Тут же после Июльской революции в Париже, когда был свергнут с престола Карл X, Николай послал графа Дибича-Забалканского в Берлин к прусскому королю, а графа Орлова – в Вену, к Меттерниху, для обсуждения вопроса об интервенции на предмет восстановления свергнутых Бурбонов.
Однако члены "Священного союза"* весьма охладели за пятнадцать лет к идеям "союза" и от вмешательства в частные дела Франции уклонились. А тем временем подготовлялось и, наконец, разразилось восстание в Польше, унесшее и Дибича, назначенного его усмирить, и старшего брата Николая, Константина, неудачного претендента на несколько престолов, между прочим и на константинопольский, к чему готовила его еще Екатерина II, его бабка.
_______________
* С в я щ е н н ы й с о ю з был заключен в 1815 г., после
изгнания Наполеона, между Австрией, Россией и Пруссией с целью
противодействия революционному движению в Европе.
Польское восстание так напугало Николая, особенно после нерешительных и, может быть, намеренно неудачных действий Дибича, что граф Паскевич, взявший по чужому плану Варшаву, признан был спасителем отечества, и ему приказано было воздавать царские почести.
Венский трактат 1815 года, завершивший наполеонаду, имел в виду главным образом охрану европейских правительств от разрушительных идей французской буржуазной революции. Заветы этого трактата достались Николаю по наследству от старшего брата, а воплощенные идеи революции он видел однажды воочию, когда утром 14 декабря 1825 года они вышли на Сенатскую площадь в лице хотя и плохо построенных, но вооруженных офицеров и солдат.
Это событие прочно оформило внутренний облик Николая: оно дало ему резкую прямолинейность. Борьба с революцией, в какой бы форме и в какой бы стране она ни появлялась, стала его навязчивой мыслью.
Однако и Россия и вся Европа революционизировались, несмотря на то, что на страже тезисов венского трактата стоял двухметровый самодержавный драбант*, ненавидевший свободную мысль.
_______________
* Д р а б а н т – воин, входивший в отряды, которые охраняли
начальствующих лиц.
Даже покровительство турецким подданным христианам простиралось только до бунта этих христиан против власти султана; раз поднимался бунт, Николай готов был помогать против бунтовщиков и самому султану.
От султана же хотел он выдачи повстанцев-поляков, бежавших в Турцию, и не только поляков, а и венгерцев, кроатов и прочих, спасавшихся там от преследования своего правительства по политическим мотивам. По его настоянию, Австрия требовала, чтобы Порта сняла с крупнейших командных должностей своих генералов: Омера-пашу, Измаила-пашу, Селима-пашу, на том основании, что они – ренегаты, бывшие революционеры, а между тем они пересоздавали турецкую армию по западным образцам, и первый из них, Омер-паша, кроат по происхождению, путейский инженер по образованию, был впоследствии главнокомандующим турецкой армией на Дунае, в Евпатории и на Кавказе.
Революционные движения на Западе вспыхивали то там, то здесь с 30 года по 37-й – время чрезвычайно тревожное для Николая. Однако, зорко оберегая Россию в эти годы от "морового поветрия, охватившего Европу", Николай не забывал и другого завета, полученного им по наследству уже не от брата и даже не от отца, а от более умной и дальновидной бабки. Этот завет – крест на "святой Софии"* и проливы в русских руках.
_______________
* "С в я т а я С о ф и я" – храм в Константинополе, построенный
в 325 г. и превращенный турками в мечеть.
Когда Потемкин основывал Севастополь, он на западной окраине его приказал поставить огромный столб и на доске славянской вязью сделать четкую надпись: "Дорога в Константинополь". Это было вполне объяснимо: Потемкин был не только человек обширных планов, но в войнах с турками он провел последнюю часть своей жизни.
Войну с турками, как и войну на Кавказе с горцами, которых поддерживали тоже турки, Николай получил тоже по наследству, но он всеми мерами стремился эти две войны привести к благополучному для себя концу.
Едва оглядевшись на занятом престоле, он уже двинул свои армии против турок и в направлении на Эрзерум и, главное, в направлении на Константинополь.
Эрзерум сдался Паскевичу; до Константинополя не дошел Дибич. Пришлось заключить в Адрианополе мир.
Николай не сидел в это время в Петербурге, – он сам был в армии Дибича и видел своими глазами, что такое война. Он уехал в Одессу из взятой Варны только тогда, когда получил известие о тяжелой болезни своей матери, разбитой параличом.
Адрианопольский мир имел серьезное значение: Греция, находившаяся под господством турок, получила самостоятельность, Сербия, Молдавия и Валахия – автономию, к России же отошли устье Дуная и Ахалцых.
Удачно был использован Николаем момент затруднений султана, когда восстал против него египетский паша Махмет-Али. Тогда, в 1833 году, в Ункиар-Скелесси, летней резиденции султана, был заключен договор с Портой, по которому за помощь против Египта Порта обязалась запереть Дарданеллы для военных судов западных держав.
Этот договор не пришелся по душе Англии и Франции, стремившимся сохранить все свои привилегии и запереть России выход из Черного моря, преградить России доступ на Балканы. Были пущены в ход все средства борьбы, и через семь лет, когда истек срок этого договора, по настоянию этих держав Порта не возобновила его.
Уже тогда, за тринадцать лет до начала Восточной войны, положение было довольно близким к войне, и французский посол в Константинополе, генерал Гильемино, занятый вопросом о высадке союзного десанта в Крыму, наметил для этой цели именно Евпаторию.
Но война не началась, потому что состоявшие в "сердечном соглашении" Англия и Франция перессорились тогда из-за Египта, на который слишком горящими, по мнению Англии, глазами вздумалось глядеть Франции.
Однако разногласия между сильнейшими морскими державами длились недолго; изворотливый руководитель английской политики лорд Пальмерстон не только возобновил с Францией прежние отношения, но еще и привлек ее подписать с Портой новый договор о проливах: военным судам, по новому договору, запрещалось проходить через проливы, но только до тех пор, пока Турция будет в состоянии мира.
Когда Николай увидел, что влияние его в Турции очень пошатнулось благодаря проискам Англии, он вздумал отправиться в Лондон, чтобы там на месте договориться по турецкому вопросу с английским правительством. Это было в 1844 году.
В Виндзоре устроили парад войск по случаю прибытия могущественного русского монарха, и на этом параде Николай имел случай не только показать свою безукоризненную посадку на коне, свою гвардейскую выправку, свой звонкий командный голос, но и любезно сказать королеве Виктории, что в случае ее затруднений военного свойства она может вполне рассчитывать на всю его армию.
Чтобы ознаменовать его посещение Англии, там выбили медаль с его профилем... Виктория писала королю бельгийскому Леопольду: "Этот приезд великое событие для нас и знак большой учтивости к нам. Английский народ очень польщен этим визитом".
И сама королева и руководители английской политики – Пальмерстон, Абердин, Роберт Пиль и другие – все сделали вид, что очарованы и любезностью, и прямотой, и даже величественной внешностью Николая.
Но вопрос о Турции так и не был решен визитом царя, и "сердечного соглашения" с Англией Николай не достиг.
II
Быть не только императором-самодержцем, но еще и талантливым артистом в роли императора – вот чем был особенно занят Николай за долгий срок своего царения.
Он охотно позировал художникам, и одному из них – Крюгеру – удалось изобразить его как исключительно картинного всадника на исключительно картинном коне.
Вставая рано, Николай не позволял себе отдыха днем: он желал быть образцовым императором, который неустанно печется о нуждах государства. Поэтому с самого утра он уже занимался в своем кабинете очередными государственными делами, принимал министров, накладывал свои резолюции на множество бумаг, – так до обеда в своей весьма многочисленной семье.
После обеда любил ходить пешком, однако не бесцельно: одно время он направлялся обыкновенно из Зимнего дворца в Мариинский, где жила его старшая замужняя дочь, герцогиня Лейхтенбергская.
Была и еще цель этих прогулок: наблюдать, правильно ли по форме одеты встречающиеся ему офицеры, кадеты, пажи, юнкера, как они становятся во фронт и какова вообще их выправка вне строя.
Однажды во время такой прогулки он встретил юнкера инженерной школы.
– Откуда идешь так поздно? – спросил его царь.
– Из депа, ваше императорское величество! – громогласно ответил юнкер.
– Дурак!.. Разве "депо" склоняется? – крикнул царь.
– Все склоняется пред вашим императорским величеством! – еще громче и самоотверженнее гаркнул юнкер.
Этот ответ понравился царю. Он милостиво разрешил юнкеру идти дальше. Он вообще любил, когда перед ним склонялись, и его боялись даже его министры.
Некий тайный советник Вронченко, по старшинству в чинах заместивший вышедшего в отставку дряхлого и почти слепого графа Канкрина в заведовании русскими финансами, не выдававшийся решительно никакими талантами человек, уличный потаскун и циник, всей своей последующей блестящей карьерой и графством был обязан только тому, что однажды до трепета рук и ног испугался грозного вида Николая.
Был обычный прием министров во дворце в утренние часы. Вронченко был на этом приеме самым младшим по своему положению, между тем как доклады министров производились по старшинству. Он смело мог бы явиться тремя часами позже, но, по новости дела, приехал раньше всех. Бывший тут же, как управляющий морским министерством, Меншиков отпустил на его счет обычную для себя остроту, что новый министр финансов явился на доклад, видимо, прямо с ночных своих похождений на Невском проспекте.
Шутка вызвала общий смех; смех этот донесся до слуха царя, и он показался во весь свой рост в дверях кабинета с вопросом: "Что тут за шум?" Вид его был гневен и так испугал Вронченко, что он выронил портфель с бумагами для доклада, бумаги разлетелись по полу, и царедворцы теперь уж никак не могли удержаться от нового взрыва смеха при взгляде на трясущегося от страха, с выпученными глазами и разинутым, но безмолвным ртом министра финансов.
Однако царь сказал им недовольно: "Тут нет ничего смешного!" – и, приказав камер-лакею подобрать с полу бумаги, пригласил Вронченко к себе для доклада первым.
Но за свой верноподданнический страх перед самодержцем Вронченко был награжден не только этим вниманием к себе. В первый же новогодний день, к которому приурочивалось большинство наград, он получил звезду и ленту Александра Невского, а вскоре после этого графский титул.
Его предшественник Канкрин считался гениальным финансистом; при Канкрине рубль ценился выше al pari* на иностранных биржах, а за ассигнации** платили довольно большой лаж*** внутри страны. Этот чудаковатый, вечно боявшийся простуды старик любопытен был еще и тем, что один во всем русском государстве упорно не хотел подчиняться жестким правилам присвоенной ему по генерал-адъютантскому званию форме одежды и ходил зимою в теплых, на меху, ботфортах александровской эпохи, в теплой, на меху, шинели с поднятым воротником, обвязанным шерстяным шарфом, и в неизменном зеленом шелковом зонтике над глазами, боявшимися дневного резкого света. Единственная форменная часть костюма на Канкрине была треугольная шляпа с султаном из белых петушьих перьев.
_______________
* A l p a r i – означает, что курс бумажных денег равен
обозначенной на них ценности.
** А с с и г н а ц и и – бумажные денежные знаки, не
подлежавшие обмену на металлические деньги.
*** Л а ж – надбавка, уплачиваемая за ценную бумагу сверх
обозначенной на ней ценности.
И строгий царь не раз при встречах делал ему замечания, но Канкрин отвечал уныло: "Разве, ваше величество, желаете вы, чтобы я заболел и умер?.. Кто же тогда будет держать в порядке русские финансы?"
Однако и самый гениальный финансист не сможет упорядочить государственные финансы при плохой торговле, а время Николая было время крупного вывоза за границу помещичьего хлеба, хотя хлеб и сильно упал в Европе в цене по сравнению с первой четвертью девятнадцатого века.
После наполеоновских войн Западная Европа пользовалась очень долгим, почти сорокалетним миром, если говорить исключительно только о международных войнах. Народонаселение везде сильно увеличилось, промышленность развилась в ущерб земледелию. На русский хлеб появился очень большой спрос, и соперничать с Россией в этом не могли еще тогда ни Соединенные Штаты, ни Индия, ни какая-либо другая из английских колоний.
Но Канкрин ничего, конечно, не сделал для развития хлебной торговли; к сожалению, он ничего не сделал и для развития железнодорожного дела в России; больше того: он оказался яростным противником рельсовых путей.
Старикам свойственна скупость, а дороговизна железных дорог просто испугала старого министра.
– И к чему, батушка, эти рельсы, когда их все равно на полгода занесет снегом? Напрасная трата денег, батушка мой!
По-русски он до конца дней своих изъяснялся с трудом и с сильным акцентом, но на немецком языке им было написано несколько ученых работ, главным образом по лесному делу, которое изучал он раньше, в Германии.
Он опасался, что железные дороги своей дороговизной расстроят так блестяще поставленные им русские финансы; поэтому, кроме вредоносного снега, он указывал Николаю на то, что рельсовые пути подорвут исконно русский извозный промысел. Наконец, охраняя русские леса, которые неминуемо истреблялись бы для топки паровозов, он в записке, поданной царю, называет железные дороги "истинным недугом века"; ввозить же в страну каменный уголь, а также рельсы – значит вывозить из России большие капиталы... Но, чтобы окончательно убедить Николая, хитрый старик ссылался, наконец, и на вред дорог этих явно политический: "Железные дороги подстрекают к частым путешествиям без всякой нужды и таким образом увеличивают непостоянство духа нашей эпохи..." Закончил же он свою докладную записку так: "Следует не только считать превышающей всякую действительную возможность мысль о покрытии России целой сетью железных дорог, но одно уже предположение сооружения железной дороги от С.-Петербурга до Казани надо признать на несколько веков преждевременным".
Так один из наиболее талантливых и просвещенных министров Николая оказался гораздо более консервативным, чем даже сам Николай, который все-таки понимал, что этой "болезнью века" необходимо заболеть, и заболеть как следует, и России.
Дорога между двумя столицами, единственная, построенная при Николае, начата была только после ухода в отставку Канкрина; обошлась она очень дорого казне и строилась очень долго – восемь лет! За то же время и за те же деньги можно было бы довести рельсовый путь и до Одессы, и до Севастополя, и до Кавказа, и кто знает, решился ли бы тогда Запад на борьбу с Востоком на юге России?
Но тот, кто требовал от всех в государстве только охраны узаконенного порядка вещей, как мог бы он собрать около себя в лице министров людей широкой государственной мысли? Если Канкрин сидел, как наседка, на собранных им государственных деньгах, то другие министры так же, как он, ревностно охраняли свои ведомства решительно от всяких новшеств. Они и не могли проявить самостоятельности ни в чем по той причине, что царь то и дело вмешивался в их работу – работу отнюдь не созидательную, конечно, – а военным министерством управлял он всецело сам, предоставляя министру Чернышеву только исполнение личных "предначертаний" царя и за это награждая его всеми высшими степенями наград, включительно до титула "светлейшего князя".
Между тем, зачарованный бесподобной выправкой своих солдат, Николай не то чтобы не видел, он просто не хотел видеть того, как перевооружались западные армии, как вводился там новый рассыпной строй и многое другое.
Еще в 1834 году, после опытов с ружьем Роберта, отличавшимся гораздо большей скорострельностью, чем кремневые, раздались было робкие голоса за то, чтобы перевооружить и нашу пехоту, но генерал Муравьев докладывал особой запиской великому князю Михаилу Павловичу, что "введением сего ружья сделается совершенно противное тому, что надобно (ибо и ныне уже пехота наша без меры и надобности стреляет)", что "привычку сию надобно бы извести в войсках, а не усиливать оружием, дающим способ к сему", что "у нас с сим ружьем войска перестанут драться и недостанет никогда патронов..."
Так и не было введено это ружье из боязни, что русский солдат с ним испортится!
У Михаила Павловича была любимая поговорка: "Война только портит солдат". Но если война только портила солдата и если хорошее ружье способно было испортить солдата, то что же такое был николаевский солдат?
В мозгу у начальства этого несчастного солдата твердо укоренилось сознание, что ружье солдату давалось только для ружейных приемов, в крайнем же случае для штыковых ударов. Так как ружейные приемы должны были делаться четко, хлестко, звонко, то винты в ружьях нарочно расшатывались, затравки рассверливались, и после всех этих поправок получалось оружие если и опасное вообще, то исключительно для тех, кто рискнул бы стрелять из него, зато совершенно безвредное для всякой живой и мертвой цели.
К стрельбе в цель относились тогда, как к пустой затее, зря отнимающей время от настоящего "обучения" войск. При заготовке боеприпасов тогда полагали, что даже для большой европейской войны русскому солдату за глаза довольно ста сорока патронов на ружье на всю войну.
Нарезные ружья не были полнейшей новостью в эпоху Николая: они являлись вооружением егерских батальонов еще при Екатерине II, но начали выходить из употребления еще при Павле, отовсюду, даже из ружей, вышибавшем "потемкинский дух": нарезы в стволе мешали начальству рассмотреть как следует, чисто ли вычищен ствол. А ствол чистили тогда толченым кирпичом, и при Николае чистили так усердно, что ствол ружья стирался до толщины газетного листа. С такими-то ружьями и пошли в Крыму навстречу доброй половине Европы!
Знал ли Николай о том, что армии Англии, Франции, да и других европейских держав перевооружаются штуцерами Гартунга или Литтиха? Знал, ему доносили об этом посланники; но только в 1853 году, году начала Восточной войны, он приказал ввести штуцеры в количестве тысячи восьмисот на каждый корпус пехоты, состоявший из сорока двух тысяч человек.
Одежда солдат преследовала разные цели, кроме лишь удобства.
Ранцы из тюленьей или телячьей кожи, квадратные, полуметровые, носились на широких ремнях, которые перекрещивались на груди. Эти ранцы с полной выкладкой весили около пуда. Вообще же тяжесть всего носимого солдатом на походе составляла два с четвертью пуда, а при дожде, когда намокала шинель, – до трех пудов – вдвое больше, чем в армиях французской и английской.
Грудь солдата была так сдавлена узкими мундирами и ранцевыми ремнями, что у многих во время походов открывалось кровохарканье от переполнения легких кровью.
Жалованья рядовой армейской пехоты получал два рубля с копейками в год, но у него было право, которого не имели даже высшие чиновники России, если только они числились по гражданской службе: это было право на усы! Даже офицеры инженерного ведомства (каким был, например, Достоевский) долгое время при Николае не смели носить усов как нестроевые; капельмейстеры как военные чиновники дирижировали усатыми солдатами; военные врачи, интенданты всех чинов были тоже безусые. Это правило было законом и соблюдалось строго.
Чтобы строевого военного даже в отставке можно было с первого взгляда отличить от презренного "рябчика" – штатского, ему разрешалось носить усы, но если кто из строевой службы переходил на нестроевую, тот прощался с усами.
Бороды же вообще никто не имел права носить, кроме духовенства, купцов и "простолюдинов". Женщины как лишенные усов и бороды от природы оставлены были властью в этом смысле в покое, но шляпки носить разрешалось только дворянкам и чиновницам; шляпка же, очутившаяся на голове купчихи или мещанки, вызывала привод в полицейский участок для составления протокола.
Оборона государства предоставлялась Николаем всецело живой силе войска. Все русские крепости, за исключением Севастополя, были в состоянии очень жалком, хотя сам Николай, еще будучи наследником, интересовался саперным делом и один из кабинетов его дворца носил название "инженерного" кабинета.
В числе крепостей был Свеаборг, предназначенный для защиты с моря Гельсингфорса, но крепость эта была при Николае в таком состоянии, что комендант ее не разрешал делать ни одного залпа в учебных целях, потому что от сотрясения при залпах неминуемо должны были рассыпаться крепостные стены.
И они рассыпались действительно, когда пришлось дать уже не учебный, а боевой залп по слишком близко подошедшей к безмолвной крепости английской эскадре адмирала Непира.
Консерватизм Николая был так велик и многообразен, что даже ни одна сколько-нибудь "крупная" постройка в каком бы то ни было городишке его обширного царства не могла начаться, если план и фасад ее по непременном представлении ему для просмотра не был им почему-либо утвержден. Хотели ли строить церковь, казарму, Дворянское собрание, институт "благородных девиц" – все должно было идти на утверждение самого царя.
Наиболее способным строителем Николай считал Клейнмихеля, который угодил ему быстрой постройкой Зимнего дворца на месте сгоревшего.
Ему поручено было в одно и то же время наблюдать за постройкой трех совершенно различного вида сооружений: грандиозного Исаакиевского собора над Невой, который строил знаменитый архитектор Монферран, постоянного моста через Неву и вокзала железной дороги из Петербурга в Москву.
Но все эти три постройки велись так медленно, что это дало повод Меншикову пустить очередную остроту:
– Достроенного собора мы не увидим, но, может статься, его увидят наши дети; достроенный мост мы, пожалуй, увидим, но зато наши дети уж не будут его видеть, потому что он рухнет; а достроенной железной дороги не увидим мы, не увидят ее и наши дети!
Когда же железная дорога, хотя и очень поздно, все-таки достроилась, Меншиков говорил:
– У Клейнмихеля все поводы к вызову меня на дуэль; но я отвергну и пистолеты и шпаги. Я предложу ему сесть нам обоим в вагон в Петербурге и пуститься в опаснейший путь в Москву, а там уж посмотрим, кого из нас убьет при неизбежном крушении!
Крушение для них обоих готовила все-таки не Николаевская железная дорога, а, напротив, полное бездорожье юга России, одна из крупнейших причин севастопольского разгрома, после которого и тот и другой из этих деятелей эпохи Николая были отставлены от службы.
Понятие "взятка" было при Николае так неразлучно с понятием "чиновник", что даже министр юстиции граф Панин однажды дал взятку в сто рублей своему департаментскому чиновнику, выправлявшему какую-то вполне законную бумагу для его, Панина, дочери; а понятие "казна", то есть казенные деньги, было бок о бок с понятием "красть", и казнокрадство доходило иногда до таких размеров, что, например, от полуторамиллионного "инвалидного капитала" за один год буквально ничего не осталось, причем инвалиды из этого капитала не получили ни копейки.
III
Чиновников за казнокрадство судили, ссылали в Сибирь, а там они снова приглашались местным начальством писать в канцеляриях и составлять отчеты, так как грамотных людей было в русских глухоманях мало.
Когда в 1827 году временно замещавший Воронцова на посту новороссийского генерал-губернатора граф Пален испрашивал позволения приговорить к смертной казни двух контрабандистов, оказавших вооруженное сопротивление при аресте, Николай отменил этот проект приговора, написав на нем: "Виновных прогнать сквозь тысячу человек двенадцать раз. Слава богу, смертной казни у нас не бывало и не мне ее вводить".
Он как будто забыл в это время о пятерых повешенных им декабристах. Однако эти двенадцать тысяч палок стоили не одной смертной казни, так как не было и не могло быть человека, который был бы способен вынести такое "наказание" и остаться в живых.
И если смертных казней в буквальном смысле слова после повешения Пестеля, Рылеева, Каховского, Бестужева-Рюмина и Муравьева-Апостола почти не было уж больше при Николае, то очень трудно было бы сосчитать всех забитых насмерть палками и кнутами за время его царения.
Палки из лозняка – шпицрутены – имели строго определенную толщину (несколько меньше вершка в диаметре) и были ровно в сажень длиной. Осужденный со связанными руками и обнаженной спиной проходил сквозь строй солдат, которые били его палками по спине изо всей силы. Если палки ломались, их тут же заменяли новыми. Начальство смотрело во все глаза, чтобы били солдаты "на совесть". Когда избиваемый падал, его приводили в чувство, и наказание продолжалось... Только мертвого переставали бить. Однако кто же, кроме самого забитого насмерть, был виноват в том, что он не вынес нескольких тысяч палочных ударов?
Точно так же и наказание кнутом было как бы рассчитано на то, что человеческая выносливость неизмерима.
Кнутом били уже не солдаты, а особые мастера этого дела. Они выходили на площадь, к "кобыле", в старинной форме, присвоенной палачами: красных рубахах и широких плисовых шароварах. К "кобыле", толстой доске с прорезами для рук, палач прикручивал свою жертву, потом отходил от нее шагов на двадцать, на тридцать и торжественно медленно подходил снова, как бы лениво волоча за собой длинный кнут из сыромятной кожи. Уже с первого удара он рассекал спину до позвоночника; собирая кнут, он пропускал его через сжатую ладонь левой руки, чтобы снять с него кровь. Потом отходил снова на двадцать – тридцать шагов и так же медленно и торжественно подходил для нового удара. Иногда как бы чувствуя себя усталым, пил водку из штофа стаканом... При наказании обычно присутствовали священник и доктор. Если сплошь окровавленный, искалеченный человек переставал стонать, доктор давал ему нюхать спирт, и, когда находил, что он еще жив, истязание продолжалось.