Текст книги "История России с древнейших времен. Том 26. Царствование императрицы Екатерины II Алексеевны. 1764–1765 гг."
Автор книги: Сергей Соловьев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Порта не поверила известию, что к коронации Станислава Понятовского в Варшаву приедет русская императрица для вступления с ним в брак; но Порта обеспокоилась известиями, что в Польше готовятся большие перемены, уничтожение liberum veto, и рейс-еффенди требовал от Обрезкова и Рексина, чтоб они доставили Порте от Польской республики письменное точное уверение, что польская конституция никогда не потерпит ни малейшего изменения, особенно в статье о liberum veto. Прусский посланник согласился было донести об этом своему двору; но Обрезков уклонился учтивым образом и уговорил Рексина сделать то же, находя требование предосудительным для достоинства Польского королевства и не приносящим ни малейшей пользы России. На донесении об этом Панин сделал заметку: «Сие тем более заслуживает похвалу политическому проницанию резидента Обрезкова, ибо такою от Польши декларациею турки получили бы знатную ступень мешаться в польские дела и почли бы себя сущими гарантами ее правительства, следовательно, разделили бы впредь с Россиею то, что по сие время ей одной от Польши хотя неохотно, но тем не меньше существительно и от других держав признавается».
Что в Европе была Польша, то в Азии была Кабарда, слабая страна, находившаяся между двумя сильными влияниями – русским и турецко-крымским. Хан, стремясь привести Кабарду в свою зависимость, с одной стороны, заподозривал пред ее владельцами намерения России, ставя на вид, что охраняет их от грозящей им беды; а с другой – жаловался на них русскому правительству и требовал удовлетворения, чтоб раздражить их еще более против России. И относительно польских дел хан вел себя враждебно, пересылая в Константинополь неприязненные России внушения, а перед консулом толковал о своей силе, о средствах вредить или быть полезным России, которая поэтому должна была его уважать. По этому поводу Никифоров получал повеления из Иностранной коллегии осаживать хана. Хан потребовал себе в подарок кречета; Никифоров получил приказание внушить, что императрице известно, что он, хан, вместо старания укреплять дружбу между Россиею и Турциею всячески, напротив того, хлопочет о том, как бы повредить ей: сам верит всем клеветам на Россию и желает, чтоб и Порта им верила. Этими поступками сам себя лишает большой награды, а потому не прежде может надеяться получить от России какие-нибудь благодеяния, как после совершенной перемены своего поведения.
Первый выбор консула в Крыме оказался неудачен. Никифоров делал большие ошибки: начал уговаривать хана, чтоб тот не мешался в польские дела, прежде чем тот промолвил о них одно слово; этим со стороны консула было внушено, что Россия нуждается в хане, заискивает в нем; вместо того чтоб представить подарки хану от имени киевского генерал-губернатора, представил их прямо от имени императрицы; Никифоров был заподозрен и в нечистых поступках относительно казны. Наконец, неосторожное поведение консула в самом щекотливом деле, в деле религиозном, послужило поводом к его отозванию. В октябре крепостной человек Никифорова Михайло Авдеев, 15 лет от роду, ушел и принял магометанство, а консул с своими людьми взял его силою опять к себе и подал жалобу на нарушение народных прав; татары, напротив, требовали выдачи Авдеева как уже магометанина, причем один из чиновных татар сказал: «Хотя бы и консул пришел, то мы по своим книгам и суду могли бы его обусурманить», и когда переводчик консула жаловался на эти слова каймакаму, или наместнику ханскому, то сидевший тут муфтий сказал: «Хотя бы ваша и кралица сюда пришла, то бы мы и ее побусурманили». В ответ на донесение об этом Никифоров получил сильный выговор от Иностранной коллегии; поступок его назван горячим и непростительным, ибо он должен был знать, что ренегаты почитаются погибшими и о возвращении их никто не старается; грубые выражения муфтия насчет императрицы суть следствия его же консульской неосторожности.
Французские хлопоты остались на этот раз без последствий в Турции; Польшу Франция предоставила ее судьбе; но тем с большею настойчивостью действовала она в Швеции. Система действия была изменена: до сих пор Франция поддерживала противников усиления королевской власти, следуя общему тогда правилу, что слабость королевской власти дает другим державам более возможности вмешиваться в дела страны и проводить в ней свое влияние. Но теперь родился вопрос: что выгоднее для Франции: делить ли постоянно в Швеции влияние с Россиею, поддерживая большими деньгами свою партию, или, усилив королевскую власть, противопоставить России опасного уже по самой близости врага, который будет всегда готов сдержать Россию в ее неприятных для Франции стремлениях? Пример Польши заставлял Францию спешить переменою политики относительно Швеции. Французский посланник в Варшаве Поми писал своему двору: «Все поляки говорят прекрасно, но немногие осмеливаются что-нибудь делать, и, что делают, выходит дурно. Теперь поддерживать свободу Польши – значит защищать открытое место без гарнизона, без офицеров, без военных запасов, без хлеба, без укреплений». В Версали не хотели сделать и из Швеции такого же удобного для защиты места. В инструкциях Шуазеля Бретейлю говорилось: «Франция была введена обстоятельствами в заблуждение, слишком благоприятствовала ослаблению королевской власти в Швеции, из чего возникло метафизическое, невозможное правление. Растрачивали деньги на слабые партии, а Швеция становилась все. слабее и незначительнее. Поэтому надобно доставить королю более власти».
В начале года Остерман уведомил императрицу, что генерал граф Ферзен тесно сблизился с недавно приехавшим в Стокгольм французским послом бароном Бретейлем и объявил королеве, что старается склонить Бретейля содействовать уничтожению на будущем сейме вкоренившихся в Швеции беспорядков, что ему Бретейль и обещал; и датский двор также склоняется этому содействовать. Королева поэтому продолжает быть очень ласкова к Ферзену и даже усилила наружные знаки своей милости к Бретейлю; удостоивает своим разговором и датского посланника, чего прежде никогда не бывало. Панин заметил на донесении Остермана: «Знать, что жребий шведской королеве быть обманутою французскими послами: в мое время перед сеймом, на котором графу Браге отсекли голову, маркиз дАвренкур, обещав ей свое вспоможение и выведав из нее на одном маскерате все ее тогдашние намерения и предприятия противу сенаторей его креатур, предал ее им, Бретель же гораздо вороватее Давренкура». Ферзен уверял, что французскому послу в инструкциях предписано не подражать поведению своего предшественника Давренкура, который действовал против короля и королевы. Панин заметил: «По-видимому, Бретейль очень хорошо завел свои машины, налагая все прошедшее на счет своего предместника, и королева, конечно, будет обманута. Ее величество тут не припамятует, что Бретейль не прислан ее мирить с Давренкуром, но исправлять дела оставшихся в Швеции французских креатур, а что граф Ферзен – тот самый, который был первым жрецом Брагевой головы в поражении их шведских величеств».
Когда Остерман стал внушать надежным людям, что напрасно королева верит Ферзену и французскому двору, то ему отвечали, что королева, по ее решительному уверению, отнюдь никогда не согласится приступить к французской системе; не верит она ни Ферзену, а еще менее сенатору Шеферу; но по причине господства французской партии она принуждена пользоваться их ласканиями, ибо если ни в чем другом нельзя успеть то по крайней мере она избавится от гонения, тем более что королева не имеет никакого подлинного обнадеживания ни с русской, ни с английской стороны, в чем будет состоять их помощь, а французский посол обещает на будущий сейм миллион ливров, и если сейм не будет чрезвычайный, отложится до обыкновенного срока, то французский двор пришлет еще три миллиона ливров. Панин заметил на донесении об этом: «Все сие пустые затеи и больше показывают десимюлацию ее величества перед благонамеренными, нежели истинность ее сентиментов, ибо как возможно согласить теперь оказываемое сю порабощение духа противу французской партии с тою характера ее гордостию и презрением всех очевидных тогда опасностей, которые она оказывала, когда ни снаружи, ни внутри Швеции не только подкрепления, ниже малейшей к тому надежды не имела».
Остерману было предписано иметь дружественные сношения с приверженцами двора и с благонамеренными патриотами, причем он не должен был никого поощрять к созыванию чрезвычайного сейма. Благонамеренные, по обычаю, неотступно просили Остермана узнать точнее, в чем будет состоять помощь со стороны России, дабы они заблаговременно могли бодрствовать против французских быстрых уловлений и содержать королеву в добром к себе расположении. Они высказывали желание чрезвычайного сейма, выставляя на вид, что без него своевольство так укоренится, что рано или поздно самодержавие само собою введено будет, и если это не сделается при жизни короля, то непременно последует вдруг по кончине его. Панин заметил по этому поводу: «Разумный домоводец когда что торгует, он соображает прежде всего цену с надобностию, с своим достатком и с пользою, которую из того получает; то же правило служит аксиомом и в политике. Неоспоримый интерес вашего величества принять участие, чтоб развращением не воспоследовало в Швеции генеральное опровержение всему правительству; но определить меру сего участия рассудительным образом невозможно прежде, покамест совершенно о том не уверимся, какой точно конец получат польские дела; без крайней же нужды, которой еще в Швеции не предусматривается, благоразумие не дозволяет совсем полагаться на одну надежду и потому брать решительные меры».
Между тем Панин, сначала думавший, как мы видели, что Бретейль обманывает королеву, стал приходить к мысли, что французский посланник может хлопотать об установлении самодержавия в Швеции, в чем заключается настоящий интерес Франции. На реляции Остермана от 19 марта Панин заметил: «Не то страшно, что Бретейль уверяет о нехотении своем мешаться во внутренние дела: после в них во время сейма вмешается и тем обманет дворовую партию, но того вправду бояться надобно, чтоб Франция, усыпляя всех своим защищением правительства против короля, он, Бретейль, вдруг не соединился с дворскими партизанами своей системы и не подал бы нечувствительно способа им схватить самодержавство, что в существе есть и будет истинный интерес Франции, лишь бы только достоверно можно было ей его достигнуть».
В начале мая Остерману послан был указ стараться отвращать королеву от впадения в сети французских партизанов, а с другой стороны, удерживать благонамеренных (колпаков) от несвоевременного отделения от придворной партии. Остерман отвечал, что из придворной партии он получает уверения о преданности короля и королевы императрице; если и происходят сношения с французскими партизанами, то они наружные, без всякой твердости. Королева довольно испытала, как мало она может верить их обольщениям, и потому уверения со стороны императрицы предпочитает всему и на них одних полагает прямую свою надежду, как бы с французской стороны ни старались переменить ее мысли. Благонамеренные же патриоты полагают все свое спасение в защите императрицы и с неописанною благодарностию принимают обнадеживания в русской помощи, обещаясь следовать великодушным советам императрицы и не только не подавать вида об отделении себя от придворной партии, но еще сильнее искать королевской милости. В начале июля Остерман донес о разговоре своем с королевою, которая уверяла его в самых сильных выражениях в своей особенной и беспредельной преданности императрице и желании заслужить ее всевысочайшую дружбу. Остерман просил ее принять уверения в добром расположении императрицы к ней и королю и не верить никаким другим внушениям, приходящим с противной стороны, выдуманным людьми, завидующими доброму согласию между Россиею и Швециею. Королева сказала на это: «Вы не ошибаетесь, говоря о зависти; прошу вас верить, что я никаким внушениям веры не даю, и в доказательство моего усердия к императрице и доверия к вам не могу от вас скрыть, как мне прискорбно слышать о враждебных замыслах датского и венского дворов против императрицы». «Эти вредные замыслы мне неизвестны, – отвечал Остерман, – и я могу удостоверить ваше величество, что опасности тут нет никакой и все действует одна зависть». «И я имею такую же надежду, – сказала королева, – но по искреннему своему к вам усердию не могу скрыть своего беспокойства». Остерман настаивал, чтоб королева не верила никаким внушениям, потому что перед этим она дала ему знать, как ей прискорбно было уведомиться, что императрице донесено, будто бы она, королева, недружелюбно к ней относится, а потому и императрица с своей стороны к ней неблагосклонна и хорошо расположена к одному королю.
24 августа Остерман писал о разговоре своем с прусским посланником бароном Кокцеем, который все твердил, что уполномочен своим государем сообразовать свои поступки с поступками русского министра. Кокцей дал знать Остерману, что введение самодержавия в Швеции одинаково противно интересам России и Пруссии, но согласно с интересами обоих дворов восстановление на будущем сейме прав и преимуществ королевских, как-то: права объявлять войну, заключать мир, установлять новые с иностранными дворами обязательства по примеру преимуществ английского короля. Остерман имел наивность заключить из этих слов, что Кокцей, должно быть, не получил инструкции по внутренним шведским делам и рассуждает о правах короля по словам членов придворной партии. В том же донесении Остерман уведомил о состоявшемся определении о созвании чрезвычайного сейма. «От этого определения, – писал Остерман, – все благонамеренные патриоты ожидают большой пользы, если получат от вашего императорского величества обещанное вспоможение; если теперь при самом начале случай упущен будет, то после нельзя будет поправить дела и двойным иждивением». По мнению благонамеренных патриотов, вспоможение должно было состоять из 300000 рублей, из которых 100000 должно было выдать немедленно, а на остальные дать ассигнации и выплатить их в течение двух лет. Благонамеренный сенатор граф Левенгельм объявил Остерману, что он сильно уговаривал королеву наблюдать строгий нейтралитет как в выборе ландмаршала, так и при всех других выборах; но не мог в этом успеть и довольно приметил, что она имеет доверие к советам графа Ферзена и надеется по его обещанию получить в свое распоряжение французские деньги. 24 сентября Остерман сообщил о любопытном разговоре Левенгельма с французским послом Бретейлем. Левенгельм старался убедить посла, чтоб он не употреблял подкупа: все бедствия Швеции, говорил он, проистекали от того, что нация, будучи подкупами раздроблена на разные части, не могла никогда содействовать истинной пользе своего отечества, и теперь, если подкупы будут продолжаться, то надобно ожидать тех же самых бедствий, и посол приобретет для своего двора больше вреда, чем пользы. Бретейль, выслушав все это, отвечал, что он нимало не намерен следовать примерам своих предместников, но если соперники его будут употреблять подкупы, то и он, естественно, принужден будет обороняться тем же самым оружием. «Кого вы признаете здесь своими соперниками?» – спросил Левенгельм. «Английского посланника Гудрика и русского Остермана», – отвечал Бретейль. Гудрик действительно предложил Остерману 40000 фунтов стерлингов для действий сообща.
Из России Остерману прислано было 50000 рублей и наставление: «Мы постоянным и ненарушимым интересом поставляем в Швеции непоколебимое соблюдение узаконенного в 1720 году вольного образа правления и сопротивление введению самодержавства. На таком основании мы признаем благонамеренными патриотами всех тех, которые стараются только о восстановлении должного равновесия между тремя властями и уничтожении беспорядков, происшедших от своевольного и превратного толкования формы правления. Это восстановление и уничтожение беспорядков мы почитаем совершенно исполненным, если уничтожатся все без изъятия сенатские толкования и сеймовые определения, особливо акты, обнародованные на сейме 1756 года, а в самой форме правления переправится оговорка, находящаяся в заглавии, именно что „государственные чины предоставляют себе на генеральном сейме право толкования и исправления установленной формы правления, если это впредь понадобится“. Вместо этого должно быть внесено следующее: „Если впредь понадобится толкование или исправление правительственной формы, то государственные чины предоставляют себе на генеральном сейме право составить проект для обнародования всей нации, которая на следующем сейме в данных депутатам полномочиях и инструкциях должна этот проект одобрить, и тогда только он может получить силу закона“. Повелеваем вам истинным и благонамеренным патриотам подавать всякое вспоможение не только советами, но и деньгами; вы должны стараться составить из этих патриотов действующий корпус, чего иначе достигнуть нельзя как избранием для них одной главы, к чему мы удостоиваем сенатора графа Левенгельма как самого разумного и искусного в делах из всех благонамеренных патриотов, присоединяя к нему в помощь сенатора графа Горна, полковника Рудбека и статс-секретаря барона Дюбена как людей, исстари расположенных к нашему двору. Вы должны им объявить: 1) что наше вспоможение не назначается на личное преследование членов противной партии, равно как не на доставление частных выгод тому или другому из благонамеренных патриотов, но единственно на поправление государственных дел и на поправление всей благонамеренной партии в надлежащую силу и кредит у народа, и потому они не должны позволять друзьям своим вмешиваться в частные предприятия; 2) чтоб они всеми мерами старались обуздывать высокомыслие придворной партии, особенно начальника ее полковника Синклера, причем, однако, должны избегать явного разрыва с этою партиею, а старались склонить ее к своим благонамеренным видам; 3) приложили бы старание привлечь на свою сторону сенатора графа Гепкена и уговорили бы его потом возвратиться в Сенат, а, напротив того, сенатора Шефера принудили бы оттуда добровольно выйти; 4) в Секретную комиссию посадить сколько можно более честных и искусных людей, дабы, наконец, 5) воспользоваться склонностию и самих сенатских приверженцев к независимости от чужих держав и положить начало низвержения французской системы предписанием своему министерству, чтоб оно не вмешивалось ни в какие обязательства с чужестранными дворами, могущие вывести Швецию из нейтрального состояния в случае военных замешательств в Европе». Екатерина хотела составить в Швеции свою независимую партию или поднять старую партию колпаков, которая бы, с одной стороны, противодействовала французскому влиянию, с другой – сдерживала королеву и придворную партию от стремления к перемене конституции 1720 года. Разумеется, придворная партия не могла смотреть на это равнодушно. В конце октября один из главных членов этой партии имел разговор с Остерманом, из которого тот заключил, что приверженцы двора желают, чтоб русские и английские деньги были отданы в руки королевы для составления одной партии под именем придворной, от которой колпаки вполне бы зависели. Упомянутый член придворной партии толковал Остерману, что особенная партия, независимая от Сената или короля, никогда ничего с пользою сделать не может, и приводил в пример события на сейме 1747 года. Остерман уверял его, что у него вовсе нет намерения отделить колпаков от придворной партии; а так как печальные события на сейме 1747 года произошли от тогдашних французских обольщений, то это самое и побуждает его теперь просить короля и королеву предостеречь себя от них, ибо когда их величества по своей дружбе к императрице будут иметь неизменное внимание к ее советам, то не только не будет особенной партии, но и союз между Россиею и Швециею станет так крепок, что все французские стремления не будут в состоянии ему повредить. Между тем один из благонамеренных (должно быть, тот же Левенгельм) дал знать Остерману о своем разговоре с королевою: Луиза-Ульрика требовала от него, чтоб он старался поправить в народе кредит Ферзена и Синклера, причем выставляла на вид честность их намерений; но благонамеренный не согласился на ее желания и отвечал, что если бы он взялся исполнить ее волю, то пользы никакой ей не принесет, а собственный кредит в народе потеряет. При этом благонамеренный упрашивал королеву, чтоб она не верила французским обнадеживаниям, передаваемым ей чрез Ферзена и Синклера, а предпочитала уверения, идущие с русской и английской стороны, как больше согласные с национальным интересом. Королева отвечала: «Я еще не знаю, в чем будет состоять русская поддержка: если, как я думаю, только в том, чтоб восстановить правительственную форму 1720 года, то я большой выгоды в этом не вижу и потому, естественно, предпочитаю тех, которые обещаются больше содействовать в мою пользу».
12 ноября приехал к Остерману известный важный член придворной партии (Синклер?) и объявил, что король и королева на будущем сейме не начнут никакого самого малого дела, не узнав прежде от него, Остермана, мнения об этом деле императрицы, и все свои поступки будут согласовать с ее волею. Остерман в ответ пропел свою обычную песню, что их величества прежде всего не должны верить внушениям, делаемым со стороны французских приверженцев – графа Ферзена с товарищами. Гость начал с божбою уверять, что король и королева не только не верят внушениям французских приверженцев, но скоро произойдет и явный разрыв двора с ними. Наконец, посланный объявил, что с французской стороны немедленно начнется закупка дворянских полномочий, следовательно, со стороны их величеств очень нужно было бы употребить такие же способы, чтоб не быть предупрежденными. Остерман понял, к чему все это клонится, и отвечал, что надеется очень скоро получить высочайшие инструкции, без которых не может быть никакого ответа; но, чтобы показать королю и королеве свое усердие к их пользам, Остерман выдал посланному 20000 талеров (купфермюнце) с обещанием по согласию с английским посланником выдать такую же сумму в начале будущей недели; деньги должны были идти на закупку полномочий. Панин заметил на донесении: «Сумма гораздо невелика, и потому недурно, что приманку сделал, больше же давать уже не станет».
Но, получив русские деньги, посланный отправился к английскому посланнику Гудрику с вопросом, какая сумма назначена из Англии в пользу их величеств, и с требованием, чтоб сумма была выдана. Гудрик отговорился, что он не может ничего дать без согласия с русским посланником, к которому и надобно адресоваться. Посланный явился к Остерману с объяснением, что если императрица намерена употребить денежные издержки в пользу короля, то никаких других распоряжений не нужно, довольно того, чтоб требуемые 200000 рублей были готовы, без получения которых королю было бы неприлично самому вмешиваться и поощрять других к деятельности. Остерман отвечал, что если императрица помогает деньгами, то, естественно, должна знать, на что будут употреблены ее деньги, чтобы по прежним примерам они понапрасну не были истрачены; английский двор тем более любопытствует знать, куда употребляются деньги, что его вступление в здешние дела большею частию зависит от доброго начала относительно избрания ландмаршала и членов Секретной комиссии из числа благонамеренных. Тогда посланный объявил, что он того же дня снесется с тремя главными членами благонамеренной партии и, определивши с ними, сколько нужно денег, будет их требовать от Остермана и английского посланника, причем назвал имена этих благонамеренных, чтоб Остерман мог от них узнать, правду ли он говорит. Остерман, увидав его на такой доброй дороге, дал ему еще 4000 плотов вместо 15000, которых он требовал, и Гудрик обещал выдать такую же сумму. «Кроме сего доброго успеха, – доносил Остерман, – и та польза приобретена, что, собственно, их величества зачинают больше полагаться на подаваемые им мною с вашей всевысочайшей стороны уверения и к моему поведению свое высокое удовольствие оказывать изволят. Единая только вредительность еще остается, что оный дворовый партизан с своим сообщником обер-камергером графом Гиленстолпом предуспели такой полный кредит у их величеств иметь, что никто с ним не сравнивается. Его величество при оказании своей к вашему императорскому величеству истинной благодарности за ваше обещанное ему вспоможение и высокого удовольствия ко мне, всенижайшему, мне объявить соизволил, чтоб я в случае какого ему сообщения адресовался для того к упомянутому графу Гиленстолпу яко его величеству верному слуге. Такое со стороны его величества нечаянное повеление меня немало удивило. Вашему императорскому величеству известна та персона, которую я с самого начала моей здешней бытности всегда продолжительно для такого внушения употреблял; его к вашему всевысочайшему двору и персонально к его величеству преданность довольно мне знаема. Уважая, с одной стороны, повиновение королевскому повелению, а с другой – необходимую надобность мне оного для вышеозначенного внушения удержать, понудило меня с глубочайшим респектом у его величества испросить милостивое позволение употреблять в случае надобности ту ж персону, которую я доднесь употреблял, показав в резон, что хотя по причине имеющейся к нему доверенности, которая мне главнейшим всегда правилом служить имеет, оного Гиленстолпа употреблять не премину, однако ж в рассуждении вручения мне тою персоною королевского отправленного к вашему императорскому величеству изъяснения употреблением к тому при случае получения вашего всевысочайшего ответствия Гиленстолпа натурально оная персона будет иметь причину думать о имеющейся к оной какой недоверенности, которую она толь меньше заслуживает, что, сколько мне известно, никто больше оной его величеству не предан. Король, приняв милостиво мое изъяснение, ответствовал, что он сам в преданности той персоны не сумневается и, следовательно, мне дает позволение по-прежнему и оную употреблять, но как оная в делах обретается, так Гиленстолп к взаимному сношению несколько способнее. Я, настоя в прежнем моем всенижайшем прошении, принял смелость к тому присовокупить, чтоб его величество милостиво склонился употребить для лучшего сохранения секрета ту же персону, доказывая, что может случиться такое дело, которое подлежит его единственному знанию, на что его величество милостиво и согласиться изволил и, приняв от меня уверение о вашем всевысочайшем намерении в угодность его на будущем сейме содействовать, когда вашим советам последовано будет, изъяснился, что он, будучи о том уверен, надеется, что и его совету иногда следовано будет, еже я покрыл тем, что то само разумеется, ибо инако общее с обеих сторон согласие состояться не может. Ее величество королева, оказав равную благодарность, много распространялась похвалами к именитому дворовому партизану, доказывая его великий разум и искусство, чему я и комплиментами ответствовал; и, как дошла материя дискурса до известных французских партизанов, она требовала моего мнения; не приличнее ли я признаваю продолжение наружной к ним учтивости на куртагах, нежели явного разрыва, которого будто некоторые из благонамеренных желают. Так, я принял смелость представить, что не токмо от такой наружной учтивости отвращать, но более к оной согласовать причину имею: довольно того, что я ее величества слово имею, что она к ним никакой доверенности иметь не изволит».
Но вслед за этим Остерман должен был донести, что расхваленный королевою «дворовый партизан» обманывает: он действительно начал советоваться с «бонетами» (колпаками), но скоро перестал давать им отчет в употреблении русских и английских денег, начал представлять необходимость выбора в Секретную комиссию некоторых членов французской партии; не соглашался, чтоб часть этих денег шла на устройство столов для бедных депутатов и чтоб эти столы учреждались колпаками, стал избегать свидания с последними. И король начал с ними изъясняться сдержаннее, стал повторять, что не сомневается в преданности графа Ферзена и другого вождя французской партии, статс-секретаря барона Германсона.
Дания не подавала ни малейшего повода к беспокойству. Датский двор вполне соглашался со всем тем, что делалось в Польше со стороны России. В конце июня Корф уведомил императрицу о разговоре своем с министром иностранных дел бароном Бернсторфом, который, расхваливая поведение Чарторыйских и Понятовских, удивлялся необыкновенно разумным действиям Екатерины: в короткое время царствования своего она совершила великие и полезные дела как внутри, так и вне своей империи почти непонятным и для других дворов примерным образом; умела привести в согласие поляков, собравшихся на созывательный сейм, так что даже отважились поправить известные ошибки в польских фундаментальных законах, на что в продолжение веков не осмеливались покуситься и почитали за невозможное дело. «Но, – прибавил Бернсторф, – не будет ли Польша опасна своим соседям, когда придет в совершенный порядок?» Корф, поблагодаря его за откровенный отзыв, сказал, что выражение совершенный порядокуже показывает, как еще много недостает для того, чтоб Польша стала опасною своим соседям, на чем надобно и успокоиться. Императрица очень желает заслужить имя установительницы мира, однако притом хорошо знает связь своих интересов с положением других держав. Исправление польских законов коснулось преимущественно экономического штата польского короля и гражданских законов, a liberum veto едва ли может быть уничтожено и всегда будет служить средством препятствовать намерениям короля и республики, если эти намерения покажутся опасными соседям.
Барон Корф занимался в Копенгагене не одними датскими отношениями. 25 февраля он просил у императрицы всемилостивейшего позволения открыть собственную свою систему, о которой он больше двух лет думал и которая состояла в следующем: «Нельзя ли на севере составить знатный и сильный союз держав против бурбонского союза, который, кажется, чрез австрийский дом получает себе приращение; если венский двор и до сих пор находится в союзе с Франциею, то Англия перестанет по-прежнему поддерживать равновесие между Австриею и Франциею, следовательно, принуждена будет принять чью-нибудь сторону. В таком случае что же ей другое остается делать, как пристать к северным державам? Но при этом какое множество различных интересов надобно принять в соображение! Если в моем мнении найдется что-нибудь полезное, то я уверен, что такое дело предоставлено совершить вашему императорскому величеству».