Текст книги "Потерянный взвод"
Автор книги: Сергей Дышев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Самое хреновое, что люди гибнут, – бросаю я.
– Это тоже все потом… Ладно… Калита, бери бойцов, надо проверять дорогу. – Мы возвращаемся к бэмээрке. Возле нее толпятся афганцы. Один из них бросается к нам, хватает Горелого за руку. Я с трудом узнаю «специалиста по разминированию». У него ошалевшие глаза, на сером лице – растерянность. Наверное, ему хочется сказать, что сегодня ему очень повезло.
– Ладно, ладно, – бурчит Горелый, хлопает сарбоза по плечу, аккуратно отодвигает в сторону. Афганцы восхищены: вот-вот зааплодируют.
Подходит пехотный комбат, шапка с козырьком – в руке. Недавно он достал себе новую «экспериментальную» форму. Фамилия у него – Сычев. У Сычева крупная челюсть и тихий скучный голос.
– Чего там? – говорит он, еле разжимая зубы.
– Две «итальянки»…
– Скоро двинемся?
– Как проверим.
– Надо торопиться, чтобы затемно добраться до города.
– Знаю и без тебя.
Сычев хмурится. Горелый поворачивается ко мне:
– Давай, иди туда. Видишь, начальство торопит.
Идет проверка дороги. Калита – со щупом. Рядом с ним проверяет проезжую часть рядовой Усманов по кличке Самолет – щуплый парнишка с маленьким смуглым личиком, которое не выражает абсолютно никаких чувств. У Усманова редкое качество: он обладает потрясающим терпением. Бойцы осторожно ступают по дороге. Еще двое прощупывают обочину. Шельма сидит в бронетранспортере, скучает и тихо поскуливает. От нее сейчас никакого проку. Она только в утренние часы да вечером работать может.
Дорога сужается до четырех метров и заворачивает за гору. Проехать можно лишь впритирку.
Не успели мы пройти и десяти шагов, как над головой тонко свистит, и рядом раздаются сухие щелчки. Я кричу «ложись», сам падаю первым, успевая лишь заметить, как профессионально припали к земле Усманов и Калита. Пехота, как всегда, застряла.
– Отползай!
Мы судорожно вертим задами, пятимся, в суматохе я даже не снял с плеча автомат. За поворотом припускаем бегом.
– Ну что там? – Горелый морщится, то ли от пыли, которую мы усердно выбиваем из хэбэ, то ли от скорого нашего возвращения.
– Стреляют! – выдыхаю я. – Пули, кажется, разрывные, цокают совсем рядом.
Горелый молчит, а мне от этого молчания становится не по себе, будто Егор стал чужим и суровым, а я – маленьким и нелепым паникерчиком.
Снова появляется комбат, на хмуром челе – застывшее недовольство.
– Будем торчать? – флегматично спрашивает он. Комбат всегда поначалу очень флегматичен. А потом начинает дико орать и при этом сильно багровеет. Ротный усмехается, хотя, чувствую, он тоже на грани срыва. Интересная ситуация. Мы, саперы, конечно, приданы комбату и формально подчинены. Но без нас он шага не сделает и потому проглатывает свой темперамент и пытается быть вежливым.
– Сейчас все сделаем… – небрежно говорю я, киваю бойцами и иду обратно. Вот так! Высший шик. И ни один мускул не дрогнул.
– Олег, стой!
– Чего?
– Поаккуратней – и ползком. Только ползком!
Что такое дорога? Полоска земли, стелющаяся под колесами. А для сапера – это живое существо, тяжелобольное, со скрытой смертью в своем теле. Сапер глядит на дорогу, как врач на лицо своего пациента, и видит то, что никто, кроме него, не заметит.
Я ползу, за мной пыхтят бойцы. Я ищу любую мелочь, деталь, которая бы подсказала мне: здесь! Обрывок бумаги, прутик – тайный условный знак, которым враг метит свою мину, или просто какая неестественность, чужеродность в обычной ямке на дороге или холмике пыли на колее. Но самое главное – все-таки интуиция, когда будто чувствуешь мину под землей.
Перед глазами бурая, сметанообразная пыль. Мое дыхание сметает песчинки. На разминировании я потею всем телом, даже с ладоней стекает пот. Впереди – следы, осязаемо теплые следы на обочине… Колея тщательно подметена. Оглядываюсь на своих: ползут, как черви, вывалянные в муке.
– Калита, стой! Здесь следы.
– Понял…
Игла мягко уходит в слой пыли, под ним – спекшийся грунт. Чувствую что-то твердое, упругое, оно скрежещет по моим нервам. Перевожу дыхание, оглядываюсь:
– Всем назад!
Знали, где минировать. Здесь узкий участок: подорвешь мину – уже не проедешь. Самое страшное сейчас – поторопиться. Вытаскиваю нож, разгребаю пыль, кровь стучит в горле, кажется, вот-вот лопнут мои вены. Странно, что до сих пор не стреляют… Я разгребаю серую струящуюся пыль, а в памяти всплывают картинки из детства. Я ссыпаю пыль в лист лопуха, заворачиваю и швыряю. Очень похоже на взрыв…
Мина ждет меня. Она будто затаила дыхание. Я вижу ее ребристый край. Опять «итальянка». Я знаю, что и она сейчас напряглась. Странная игра: кто кого?.. Лезвием ножа осторожно выворачиваю комки земли, выгребаю ее руками. Противотанковая мина сидит в ямке, как уродливый плод. Плохо, если не почувствуешь под ее днищем какую-нибудь запрятанную дрянь: взрыватель на проволочке, гранату без чеки или еще одну мину. Не успеешь даже выругаться… Под днищем пусто. Надув живот, вытаскиваю мину, ставлю на обочину дороги. Круглая коробка бежевого цвета. Саперное счастье. Теперь она не страшна, привычна, как кастрюля на родной кухне.
Не успеваю перевести дух, как над головой снова коротко и резко посвистывает: раз, другой. Падаю лицом в пыль. Пули звучно щелкают по скале. Как короткие злые пощечины. Разрывные. У них характерный лопающийся звук.
– Никому не высовываться! – Голос мой хриплый и злой.
– Е-есть никому не высовываться, – мрачно раздается за спиной, слова – врастяжку. Это Калита.
Снова ползу вперед, низко пригнув голову. В одной руке – нож, в другой – щуп. Пот стекает грязными струйками. Лицо мокрое. Я, наверное, похож на свинью, побывавшую в луже. Научить бы свиней рыть мины!
А с гор бьют уже очередями, пули дырявят землю, вспыхивают пылевые фонтанчики, страшно, если вдруг попадут в мину, а все потом подумают, что покойный Лысов сплоховал.
Снова фонтанчик. Совсем рядом.
Где-то за спиной грохочет двигатель. Это бэмээрка, по звуку слышу. Горелый не выдержал. Я пробую шевельнуться в колее, надо снять автомат. В живот упирается камень. Хорошо, если под ним нет мины. Ребята сопят позади. Дальше нельзя: изжарят на пятачке, как на сковородке.
А бэмээрка ползет, лязгает, идет тяжело, уминает пыль, под ней дрожит земля. Переворачиваюсь на спину, так лучше видно.
– По одному, за броню. Живо! – выплевываю команду.
Машина совсем рядом. Последним выскакиваю из своего ложа, ныряю за машину. Дышим тяжело и натужно, молча смотрим друг на друга, почерневшие, потные. Гложет досада. Не знаю, как бойцов, но меня прямо-таки душит злость. Страх прошел. Усманов отстегивает флягу, протягивает мне. Пью теплую жидкость, она оживляет, подобно глотку свежего воздуха, хотя безвкусна, как пыль. Все вокруг – вкуса и цвета пыли. Передаю флягу Калите. Тот, не глядя, берет, осторожно подносит к иссохшим губам.
«Так бы и сидеть за броней», – думаю устало. Рядом – мои ребята, золотые ребята, почему-то сейчас они мне в десять раз родней и милей, пропыленные, потные, с грязными рожами, стандартные в пузатых спасжилетах. Свои в доску… И одна и та же невеселая мысль на всех: как быть дальше?
О чем сейчас думает Усманов? Он всегда молчит. Лицо у него отрешенное. Припорошенное пылью, оно похоже на маску. Он плюет на руки и оттирает с них грязь. У Усманова смешная кличка – Самолет, потому что однажды он совершил небольшой воздушный полет. Стоял на броневике и сикал под колесо. А машина подалась вперед и аккурат раздавила закопанную мину. Очевидцы рассказывали, что Усманов летел, расставив руки, метров пять. Другие уверяли, что не меньше десяти, и оголенный мужской нерв болтался при этом наподобие выпущенного шасси. Когда же Усманов приземлился, то первым делом застегнул штаны. Так рассказывали. Хотя, может быть, и врали.
За поворотом ждет колонна. Молчаливая, грозная и беспомощная. Бэмээрку здесь не применишь. Хорошо поработали духи. Кто-то очень верно назвал колонну «ниточка». Рвется она на перевалах да в ущельях. И лежат мертвые обгоревшие остовы в откосах, пропастях, ржавеет изувеченный, покореженный металл, храня на себе невыцветшие пятна чьей-то молодой крови.
Подумал о девчонках, которые в колонне со своим агитотрядом. Медсестры. Танька – уже бывалая девка, а вот Вика в первый раз попала в такую переделку. Упросила…
Из машины выпрыгивает Горелый, валится нам на головы.
– Не зашиб? Что, совсем дело туго?
– Хреновато…
– Надо хотя бы дорогу расчистить… Я буду вслед за вами продвигаться…
Он снова пулей исчезает в машине. С горы запоздало тявкает очередь.
– Вот что, братцы, прохлаждаться нам некогда. – Я поднимаюсь, беру щуп. – Будем проверять колею… Калита, чего молчишь?
– Надо – значит, надо, – отзывается он. – Нам в атаку не ходить.
Я изображаю усмешку. Понял, на что намекает, припоминает мои же слова. А говорю я так: «Если пехтура идет в атаку, под пули – это ее кровная работа. Но подорваться на мине никто из пехоты не должен. Если впереди прошел сапер, значит, земля чистая. И это наш долг». Не любит дембель Калита, когда поучают. Но и дембеля подрываются. Поэтому при любом случае долдоню про осторожность и внимательность.
Надеваю каску, ползу первым. Здесь, в Афгане, неписаное правило: самое опасное офицер берет на себя. И я ползу вперед, проклиная тот день, когда решил стать сапером… Наконец замечаю, откуда стреляли. Это двуглавая гора, торчит, как корень зуба. Кажется, там что-то блеснуло. Только подумал, как над головой, где-то сверху рвануло, посыпались камни, щебень. На склоне нашей горы то ли дым, то ли пыль. Из «безоткатки» пальнули. Эта догадка еще не успевает окончательно испортить мне настроение, как новый взрыв, совсем рядом, оглушает, обдает грохотом. Кажется, на мгновение отключаюсь, в ушах звон, ничего не слышу, в глазах красные круги, не продохнуть. Ощупывая себя, пальцами натыкаюсь на что-то горячее и липкое на спине. Боли нет, только тупое чувство страха. Это не кровь… Рядом стонет Усманов, лежит на боку, корчится, окровавленными пальцами сгребает пыль. Только стон Усманова – и жуткая тишина, никто не стреляет, или у духов что-то заклинило. Калита сидит в колее и раскачивается, схватившись руками за голову. В пустых глазах – одни белки.
Я вскакиваю, шатаясь, бросаюсь к Калите, толкаю его на землю, приседаю, взваливаю на спину Усманова…
Потом мне рассказывали, как я бежал от бэтээра к бэтээру, пригибался и как меня еле остановили уже где-то в середине колонны, забрали Усманова и сунули флягу с водой. Я не помнил, стреляли ли по нас тогда или нет. Горелый потом уважительно сказал:
– Ты очухался быстрее, чем я. Но бежал ты, извини, как старая полковая кляча, припадая сразу на обе ноги.
Я не обиделся.
Бэмээрка была на ходу, только из разбитого бочонка стекали последние капли масла. Как из расквашенного носа. Хуже было с Усмановым. Осколком ему разорвало живот. И теперь он находился где-то в середине колонны на попечении наших медсестер. За Усмановым должны прислать «вертушки».
Комбат собрал вече. Он снял шапку с козырьком, обнажил серый ежик, вытер наморщенный лоб. Собрались все: начштаба Кизилов, афганский комбат – седой старик с крючковатым носом, ни слова не знавший по-русски, капитан из царандоя [8]Гулям, веселый малый, которого Горелый почему-то называл пижоном.
Мне всегда жаль людей, облеченных властью. Жаль по-человечески, и особенно когда им приходится принимать решение в какой-то дрянной и мерзкой ситуации, наподобие сегодняшней. Что делать, если надо одновременно выполнить приказ и людей сберечь? Как поступить, когда одно исключает другое? Попрешься на пятачок – сожгут колонну, всех перебьют. И назад не имеешь права возвратиться… Есть командиры, которые не хотят брать на себя ответственность, ждут, что решит начальство. А начальство далеко, да ему и не под силу оценить обстановку. А на очередном звене опять встает вопрос: позвонить еще выше? Так можно дойти и до министра.
Мы сидим в радийке, окошки и дверь открыты, но все равно мы изнемогаем от духоты. Тем не менее все как один курят.
– В общем, ситуация такая. Командир полка мне сказал: «Смотри там по обстановке, мы сделаем все, поможем, но чтобы колонна была в кишлаке к исходу вторых суток». Вот так… «Полочка» заминирована. Саперы поковырялись и больше туда не хотят, – говорит комбат и смолкает.
– Саперы сделают все, если вы прикроете их, – не выдерживает Горелый. – А вы оставили нас одних под огнем. В результате один человек ранен.
– Бронетранспортеры, как вам известно, капитан, не могут выйти на пятачок, потому что вы не сняли мины.
– Мыло – мочало, начинай сначала, – раздраженно бросает Горелый.
– Ладно, – устало говорит комбат. – Времени нет… Какие есть соображения?
Горелый гневно молчит. Гулям вполголоса переводит афганскому комбату все, о чем говорит его советский коллега. Тот кивает головой, долго что-то уточняет и тоже умолкает.
– Надо идти в горы. Пусть пехота бьет душман, – предлагает Гулям.
– Нет, в бой ввязываться не будем, – решительно отметает Сычев.
– Есть такой вариант, – подает голос начштаба. Он держит в руках карту района. – Запрашиваем разрешение двинуться по другой дороге.
Он ведет пальцем по карте, разворачивает ее на сгибе. Все молча смотрят на его палец. Дорога эта известна: высокогорье, крутые перевалы, камнепады, пропасти. Ничем не лучше этой.
– Правда, крюк будет километров в сто, – говорит Кизилов и сворачивает карту.
– Знаю, – мрачно отзывается комбат. Я смотрю на его усталое лицо – лицо человека, обреченного на ответственные решения.
– Но выхода другого у нас нет…
Солнце провалилось за горы и догорает где-то внизу, может, в долине, а может, у далекой реки, где тихо журчит вода. Красные отблески недолго будут беспокоить взор, потускнеют, будто стертые ночью. Страшно быстро наваливается ночь, а вместе с ней – тревожные предчувствия чего-то необъяснимого, гнетущего. Я знаю, что это – страх смерти. Даже у самого бесстрашного он видоизменяется и может принимать самые различные формы. Я, например, безудержно зеваю. А Горелый – он щелкает пальцами. Сначала слегка вытаскивает их из суставов, а потом сгибает. Раздается влажный щелчок, будто раздавили ягоду крыжовника.
Прибежала запыхавшаяся Вика. Глаза – полные слез, сквозь рыдания: «Умер Усманов!»
Он отошел, так и не дождавшись вертолетов. Перед смертью он что-то говорил на родном языке. И Вика, всхлипывая, причитала, корила себя, что не смогла понять, чего хотел Усманов.
Но разве предсмертные слова человека – самые главные в его жизни? Разве они – всегда откровение?
Горелый молча садится на камень, бессильно опускает руки, смотрит куда-то перед собой. Он думает о том же, о чем и я: смерть солдата на нашей совести. Как бы то ни было. Потом он будет мучительно долго сочинять письмо родителям. Когда кто-нибудь погибает, пишет только он. И никому другому это дело не поручает. Может, таким образом он пытается отчасти искупить свою вину.
Рядом с ним стоит рядовой Овчаров. Он что-то хотел спросить или сказать, но теперь застыл, и в глазах его ужас.
– Принеси-ка чего-нибудь пожрать, – тихо просит его Горелый. – И сам поешь.
Овчаров безмолвно уходит, через минуту-другую приносит консервы, а я вспоминаю, как он впервые появился в роте. Началось с того, что прислали нам воина: то ли Манукян, то ли Симанян… Сказали: отличный парень. Горелый взглянул на него и зубами скрипнул: все ясно, безнадежный трус. Недаром от него отделались. Вызывает его к себе, фамилию спросил, год рождения, вес, рост, записал все и в мою сторону небрежно: «Видишь, снова высокого бойца прислали. Проблема… Опять нужно доставать нестандартный гроб!» Побелел парень, чуть в обморок не хлопнулся. А как оклемался, в тот же день обо всем этом начальнику политотдела настучал. Тот – в ярость: как мог такое ляпнуть! Короче, перевели того засранца в хозвзвод. А вечером появляется в роте худенький солдатик в замызганном хэбэ. «Возьмите, товарищ капитан, не могу уже у котлов стоять!» Хмыкнул Горелый, мол, не боишься? Ладно, говорит, попробуем взять на замену тому субчику. Так и остался у нас Овчаров. Теперь саперное дело постигает. Кто знает, может, уже пожалел, что к нам напросился.
… Неожиданно появляется комбат.
– Горелый! Выдвигаемся через десять минут. Как совсем стемнеет, начнешь потихоньку отставать, потом разворачиваешься и снова на пятачок. Надо разминировать. Ясно? По круговой дороге мы просто не успеем. Я выходил на связь с ЦБУ [9], командир говорит, что кишлак собираются штурмовать, духи силы подтягивают. В общем, я ему свой план изложил, он дал добро. Понял? А через час я разворачиваю колонну – и обратно. На все тебе два часа. Успеешь?
– Афганцы знают?
– Нет.
– Правильно.
– С тобой пойдут бэтээры. Взводный задачу знает. Если засекут духи – сообщи и чеши обратно.
Он постоял, подумал, кашлянул.
– Усманов твой умер. Не дождался…
– Знаю.
Сычев сунул всем поочередно руку и пошел к колонне.
Возле нашей любимой бэмээрки стоял Гулям. Он ковырялся с любимой радиостанцией – небольшой коробочкой песчаного цвета, которую постоянно носил на ремешке. Это была японская радиостанция, как рассказывал Гулям, захваченная у духов. Удобная, легкая, как игрушка, и дальность связи приличная.
– Царандой говорил. Кишлак помощь надо, – торопливо пояснил он, показывая на рацию.
– Кто им поможет, кроме нас? – отозвался я.
– Трудно, трудно… – пробормотал Гулям, сложил телескопическую антенну и повесил коробочку на плечо.
Он выглядел усталым и озабоченным. Да и нам было не до шуток.
Гулям учился у нас в Союзе, разговаривал по-русски почти свободно. Знали его почти все в полку. Тем более мы, саперы. Царандой постоянно обращается за помощью: кто-то подорвался на мине, надо проверить дорогу. Если дело серьезное, мы выезжаем. Гулям с нами: оцепление организует. Привычка у него смешная: презервативы дарить. Каждый в оригинальной упаковочке с голой красоткой.
Горелый же от бакшиша всегда отказывался и посылал дарителя к черту. Я ему потом выговаривал, зачем, мол, так, обидится Гулям, ведь дружбу надо крепить, интернационализм и все прочее. Правда, тот не обижался, смеялся в усы, глазами хитро поблескивал. Усы у него густые, загнутые, как у певца Мулявина. Брат есть у Гуляма в городе – дуканщик. Хороший, богатый дукан. Вывеска: «Руски суда! Товар какой хочиш». Наверное, Гулям написал. Впрочем, они с братом совсем разные люди. А сейчас Гулям едет с нами в «коммунистический» кишлак – проверять службу, или, как еще говорят, «для оказания помощи».
Загрохотали моторы, колонна ожила, засуетились афганцы-водители, машины перестраивались, танки разворачивались на месте, выгребая из-под себя сухой грунт: наконец с криками, шумом, беспрерывными гудками, грохотом, лязгом колонна развернулась в противоположную сторону.
Через час комбат вышел на связь и сказал всего лишь одно слово: «Давай!»
– Даю, – ответил Горелый и приказал тормозить.
Задние машины послушно остановились за нами.
– Обратно? – негромко спросил лейтенант с бронетранспортера.
Его лицо в темноте было едва заметно.
– Разворачивай, – крикнул Горелый и пересел во вторую машину. – Погнали.
И мы снова начали взбираться на перевал; ночь уже плотно обступила нас. Что ждало нас впереди, никто не знал.
Каждый понимал, что шум двигателей был слышен на многие сотни метров, и если душманы остались на пятачке или где-то поблизости от дороги, им ничего не стоило устроить нам кровавую бойню, скорую и беспощадную. Мы шли на предельно возможной скорости, три тени с урчанием ползли среди молчаливо выжидающих гор; водители, распаренные и взвинченные до предела, выжимали из своих машин все возможное, остальные же, крепко уцепившись за сиденья, скобы, выступы, терпеливо ждали конца пути.
Я сидел на бэтээре, теплый встречный воздух шел от неостывших скал; я скинул пропотевший шлемофон и подставил голову под ветер. Это было единственным приятным ощущением за весь сегодняшний день. Я думал об опасностях, ожидающих нас впереди. Эти мысли были неприятны, как ледяная струйка, текущая за шиворот. Когда машина проносилась по самому краешку пропасти, у меня замирало сердце. Естественно, я не показывал тревоги.
Я глянул на Калиту, голова которого торчала из люка и качалась там, как мячик на волне. Сержант тоже покосился на меня, и я спросил:
– Все в порядке?
– Все в порядке…
К одиннадцати вечера мы добрались до «чертовой полочки». Горелый спрыгнул с машины, за ним – я, Калита и Овчаров.
– Шельма, вперед! – тихо приказал Калита, и собака, поскуливая, шмыгнула из люка, покачнулась на нетвердых лапах, встряхнулась всем телом, будто только что вылезла из воды. – Вперед, Шельма! Ищи.
Поводок натянулся, и сержант пошел за собакой. Следом осторожно двинулся расчет. Я взял себе правую сторону. Горелый остался позади.
– Если найдете – зовите… – бросил он вдогонку.
Мы начали все сначала.
– Кажется, есть, – послышался хриплый голос Калиты.
Шельма волновалась, скулила: почуяла взрывчатку. Умная собака – большое дело. Был у нас бестолковый пес: найдет мину и начинает рыть. Инициативный. Подорвался вскоре.
В темноте Калита и собака еле различимы. Я иду к ним.
– Осторожнее, товарищ лейтенант. Здесь…
– Хорошо… Двигайтесь дальше. Я тут сам разберусь.
Опускаюсь на корточки, чувствую, как учащается дыхание, колотится сердце и потеют ладони. Температура моего тела повышается на несколько градусов, а весу в конце концов теряю столько же, сколько весит мина.
– Егор! – зову громким шепотом. – Овчарова ко мне. Батарейки сели.
Появляется Овчаров, он шумно сопит, каска закрывает ему пол-лица. Теперь он займет место умершего от ран Усманова – солдата по кличке Самолет.
– Становись сюда – и ни с места. А то взлетим. Давай одеяло.
Овчаров старательно держит разукрашенное восточным орнаментом одеяло, и за этим экраном я включаю фонарик, кладу его на землю. Не очень надежная маскировка, но другого не придумаешь.
В желтом пятне света пыль почти белая, она покрывает мои руки, расползается под лезвием ножа. Овчаров уже не сопит, и я благодарен ему. Наверное, все, что я сейчас делаю, вызывает у него священное благоговение. Неожиданно проглядывает кусок бледного целлофана. Я откладываю нож, говорю бойцу «стой тихо» и еще осторожней расчищаю пыль. Одеяло слегка подрагивает. Под целлофаном две деревянные дощечки, похожие на паркетины. Мне кажется, что сейчас даже пыль может вспыхнуть, как порох. Проводки. Двумя пальцами аккуратно приподнимаю «паркетинки». Между ними пружинка и два болта с проводками. Все ясно… Каменный век. Для «Мурзилки». Проводки тонкие, ведут к камням. Я расчищаю бороздку, за мной тенью, как тореадор, ступает Овчаров. Странная игра захватила и его, игра, в которой не защитишься куском ткани. Я расчищаю землю вокруг камней, проклинаю затупившийся нож. Но лопаткой работать не люблю. Не ювелирно.
Наконец обнаруживаю, что искал. Грязный серый мешок. В какие-то мгновения я действую почти автоматически. Сердце клокочет, не хватает воздуха. В голове волчком вертится одно и то же: «Все ясно. Все ясно…» С трудом раздираю мешок. Внутри – взрывчатка с термитом. Подрывать на месте нельзя: дорога. Набираю полные ладони – и вниз, в пропасть. Выбросил полмешка. От рук исходит чуть слышный запах тротила.
– Давай «кошку». Этого хватит…
Выключаю фонарь, сажусь на камень, жду. Сил нет даже для того, чтобы отчитать бойца за то, что не захватил «кошку» сразу.
Овчаров возвращается вместе с командиром.
– Что у тебя?
– Фугас. Как раз под днищем бы рвануло.
Он осматривает деревянные дощечки, протягивает их Овчарову:
– Забери, пригодятся.
Я поддакиваю: «угу». У нас в роте общими усилиями собран небольшой музей всякого вида мин, взрывателей, «сюрпризов», ловушек, замыкателей, систем фугасов.
Мы отходим, залегаем в колею. Ротный далеко впереди.
– На, тащи, только не нервно.
Овчаров тянет веревку. Тихо.
Рассыпанная взрывчатка, драный мешок. Осматриваю детонатор. Овчаров подсвечивает. Сбоку – иероглифы: китайское производство.
И вдруг меня словно ледяным душем обдает. Я шумно выдыхаю, чувствуя, как ползут по спине и по лицу крупные капли.
– Что с вами, товарищ старший лейтенант?
– Черт, совершенно не помню, как резал проводки: по одному или сразу!
– Если бы сразу, то… взорвались? – лепечет Овчаров.
– Догадлив…
Когда снял мину или хитроумный фугас, когда опасность уже позади, всегда испытываешь злорадное чувство: пусть не думают, что на дурачков нарвались!
Впереди на дороге неясные тени. Мы идем им навстречу.
– Эй, а ну, назад! – сипит Горелый.
Опускаемся на землю. Ждем десять минут, пятнадцать.
Хочется курить, но я сдерживаю себя. Стоит только начать – все повально зачиркают спичками. Наконец – шаги. Глухие, утопающие в этой проклятой пыли.
– Давненько мне не попадалась эта дрянь, – из темноты возникает Горелый, со злостью бросает на землю металлическую сетку. Это обычная проволочная сетка с мелкими ячейками. Такие иногда ставят на окна. Коварная штука эта известна каждому саперу. Кладутся две сетки, между ними полиэтиленовая прослойка-изолятор. От каждой сетки – провода на взрыватель. Проткнул обе сетки щупом – и замкнул цепь. Взрыв.
– Овчаров, потом захватишь и это барахло. Пошли!
Мы прощупали до конца всю «полочку».
А внизу уже виднелась колонна, навстречу нам плыли пятна рассеянного света, где-то там сидел комбат Сычев и наверняка требовал увеличить обороты. Несколько минут ранее он выходил на связь, и ротный сказал ему: «Зеленый свет». А где-то в центре колонны сидели наши девчата-медсестрички, тряслись вместе со своим аптечным скарбом, бинтами, жгутами и шприцами и, наверное, загадывали суеверно желание, надеясь, что все кончится в эту ночь счастливо и хорошо. Что говорить, даже мужчины становились суеверными на этой войне, кто стыдливо, а кто и напоказ носили амулеты, верили всяким чудным приметам.
Перед «чертовой полочкой» колонна замерла. Настороженно урчали двигатели машин, слышались испуганные голоса афганцев-водителей.
Мы с Горелым, взмокшие и грязные, ждали с видом хозяев, измотанных и обессиленных приготовлениями и уже не радующихся своим гостям.
Из темноты выплыла тень, мы услышали голос комбата:
– Ну что, готово?
– Принимай, командир…
– Ну, тогда сам садись в первый бронетранспортер.
– Кого пугаешь? Мои уже на той стороне, – проворчал Горелый и полез на броню.
Я обиделся и полез вслед за ним. Мог бы и спасибо сказать. Коню понятно, если даже мина и осталась, то взорваться она может где угодно: хоть под первой, хоть под последней машиной.
– Включай фары! – крикнул комбат и тоже полез к нам на броню. – Накололи духов. Трогай!
Наш бэтээр пошел сначала тихо и неуверенно, но потом водитель осмелел, и машина с тугим ревом поползла, притираясь к стеночке. Через минуту мы были на большой дороге. За нами шел второй, третий бронетранспортер, колонна осторожно, «на цыпочках» выбиралась из этого проклятого места.
И тут случилось то, чего боялся каждый человек, который ехал сейчас в колонне: где-то внизу раздался жуткий в своей обыкновенности звук – грохот, треск сминаемого металла слились в один недолгий стон. Послышались приглушенные расстоянием крики. Нас как ветром сдуло с брони. Горелый бросился к краю пропасти, я вслед за ним. Далеко внизу пылал костер, яркое пламя не оставляло сомнений: горел бензин.
– Грузовик, грузовик сорвался!
– А, черт!
Слышались возбужденные крики, в ночи зазвенел комбатовский мат.
Он тоже кинулся к пропасти, некоторое время смотрел на огонь, в тусклом свете фар лицо его казалось старым и жестоким.
– По машинам! Почему остановились?! Сколько там? – уже тише спросил он у Горелого. – Метров двести будет?
– Метров триста, – глухо ответил Егор.
– Вдребезги.
Он полез на бронетранспортер, стал кричать в ларингофон:
– Не останавливаться, черт возьми! Смотреть в оба!
Самое страшное на войне – перестать замечать ее ужасы.
С перевала мы спускались на рассвете.
– Горючки осталось только-только, – проронил Егор негромко, будто обращаясь к себе. – Надо бы заправиться.
У меня безудержно слипались глаза, а голова безвольно раскачивалась, будто крепилась на одном гвозде. Одежда пропотела насквозь и стала настолько грязной, что испачкать ее уже было невозможно. Но о помывке мечтать не приходилось. Руки мои стали шершавыми и жесткими, как подошва, приобрели неживой серый оттенок, из трещинок на коже сочилась кровь. Я из последних сил крепился, держась за башенный пулемет. Дорога убаюкивает. А Горелый, хоть и сидел с красными, как у окуня, глазами, был бодр и подвижен, вертел головой. Он никогда не верил горной тишине. Он всегда был настороже. Я завидовал Горелому. Я почему-то всегда ему завидовал. Это меня раздражало, я мысленно плевался от таких жалких мыслей, и спать уже хотелось меньше.
Здесь – сопки. Где-то на равнине их можно было бы назвать горами, а тут, в Афгане, – это просто сопки. Куцая растительность – клочки верблюжьей колючки – неподвижно торчит под зноем и как-то еще живет.
Мы едем вдоль заброшенного кишлака. Часто из таких развалин летят пули, молнией сверкает граната, выпущенная из базуки. Кишлак вытаращился на нас пустыми глазницами. Где его жители – в Пакистане?
Ствол пулемета ползет вправо. Я снимаю с него руку, перезаряжаю свой автомат. На обочине обломки техники: рама от «КамАЗа», дальше – опрокинутая кабина грузовика, сплющенная в лепешку «Тойота»… Здесь эти обломки воспринимаешь с таким же ужасом, как если бы это были части человеческого тела.
Как только кишлак остается позади, нас нагоняет вертолетная пара. Летчики принимают на борт завернутое в фольгу тело Усманова и забирают заболевшего афганца. У меня подступает комок к горлу… Самое страшное, когда к этому привыкаешь. Привыкаешь видеть, как один за другим уходят люди. Привыкаешь к мысли, что это нормально, что так надо, перестаешь удивляться, страдать и все происходящее воспринимаешь как должное, как твой удел и удел твоих товарищей.
Я знаю, что сразу сделаю, когда приеду домой. Я куплю бутылку водки, сяду в кресло, ноги положу на стол и буду пить: молча и без закуски… За тот, особенный удел немногих.
Мы въезжаем в город. Наверное, каждый в караване вздохнул облегченно, потому что в городе какая бы ни была, но все же власть, видимость порядка и безопасности. Даже регулировщик торчал на пятачке. Он увидел нас, взмахнул палочкой, наша грязная, провонявшая бензином колонна заполонила улицу. Народ следил за нами с осторожным любопытством, пацаны что-то кричали, а седые старцы, как всегда, не удостаивали взглядом. Они научились скрывать ненависть.
Мы проехали город, миновали шумные перекрестки, пустынные улочки и, наконец, остановились на окраине, на небольшой площади.