Текст книги "Красная Казанова"
Автор книги: Сергей Волков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Глава четвёртая
Сразу внесём ясность. Прохор Филиппович старался всячески дистанцироваться от родственника, по соображениям, исключительно идеологического порядка, разумеется. Дядя был нэпман. Вообще, Афанасий Матвеевич ощутил в себе предпринимательскую жилку довольно рано, будучи ещё просто Афонькой, торговавшим семечками на вокзале, звонко, на весь перрон, расхваливая товар и задирая конкурентов. Со временем семечки сменил лоток с папиросами. А годам к тридцати Афанасий Матвеевич владел долей у купца третий гильдии, Самоварова, человека почтенного, мецената, имевшего дело с дорогой мануфактурой и державшего в бойком месте шляпный салон «Казанова». Афанасия Матвеевича величали уже по-батюшке, и неизвестно, каких высот достигла бы его карьера, не случись революция, а потом – октябрьский переворот. Шляпный салон, понятно, закрыли. Мироед-Самоваров подался в Париж, а гражданин Ситников остался на бобах. Лютой зимой двадцать первого, столкнувшись с племянником на блошином рынке, Афанасий Матвеевич, замотанный поверх тулупа, накрест, оренбургским бабьим платком, со слезами вспоминал весёлую юность и семечки. Чёрные, шуршащие в горстях семечки, крепко, вкусно пахнущие маслом! Но откуда, помилуйте, подсолнечник при продразвёрстке! Да появись он только, каким-нибудь чудом, без надлежащей бумаги… Ох! А бумагу можно было раздобыть исключительно у Ефимки.
Жил Ефимка, сапожник-сапожником, с вечно печальными тёмными глазками. Тачал скверные ботинки да поигрывал на скрипочке в трактире, где коротали досужие часы ломовые извозчики, выказывавшие своё покровительство Ефимке, поливая его штаны (а случалось и кучерявую голову) пивом. Но к двадцать первому году, вместо футляра скрипки, бывший тогда уже сапожник, обзавёлся деревянной кобурой, считаясь вторым человеком в губернской ЧКа, и Афанасий Матвеевич, хотя пиво на Ефима Яковлевича не лил, поскольку не любил пива, однако ж, как все русские люди, относился к скрипачам настороженно, предпочитая держаться в стороне.
Но вот потеплело, съезд РКПБ объявил о новой экономической политике. Афанасий Матвеевич воспрянул духом. Открыл в бывшем салоне Самоварова жестяно-скобяную лавочку, резонно рассудив, что железу не страшно даже пламя революций. Сгодилась и прежняя вывеска – «Казанова», лишь дополненная политкорректным Афанасием Матвеевичем, созвучно эпохе, прилагательным «красная». И зажил бы гражданин Ситников нэпманом, да беда в том, что гвозди, даже при острой потребности в них народного хозяйства, не расходятся как семечки (с чем согласиться Афанасий Матвеевич не желал категорически, полагая корень зла исключительно в неудачном расположении бывшего шляпного салона). Ну, не хватало старику перрона его юности, и всё же, выход был найден. Очень кстати племянник Прохор занял пост главного по общественному транспорту города, и Афанасий Матвеевич донимал родственника просьбами перенести трамвайную остановку с угла площади «Всеобщего равенства трудящихся» под окна «Красной Казановы»:
– Пятьдесят саженей, Прошенька, делов-то. А какая польза! Скучает человек, ждёт трамвая, заняться ему нечем, возьмёт, да и гвоздиков купит, так-то.
Племянник, понятно, и слышать ни о чём не хотел. Афанасий Матвеевич только вздыхал, подсчитывая убытки.
* * *
Представьте же чувства предпринимателя, когда, будто в подтверждение его идеи, из первого же остановившегося у лавки трамвая вывалили толпой пассажиры и со всех ног кинулись в «Красную Казанову».
– А вот, гвоздики, петелечки, скобяной товар, – запел Ситников, отворяя настежь двери и торопливо прикидывая в уме, достаточно ли нарезано газет для пакетиков.
В небольшом помещении сразу сделалось тесно. Покупатели со странными лицами щупали, словно ситец, кто колосники, кто амбарный замок. Афанасий Матвеевич успел обслужить человек четырёх, прочие как-то сами собой разошлись.
– Экие нетерпеливые! – досадовал старик-Ситников. – Должно к Трёшкину направились. Верно опять, подлец, цену сбросил…
Но в магазинчике осталась одна только Лидочка, которую в тот момент занимали не коммерческие междоусобицы дяди-Афанасия и его вечного супостата Прона Трёшкина, продававшего разнообразную железную мелочь у входа на городской базар, а вопрос куда серьёзнее – видел Володька всё или не всё. И девушка слушала старика что называется – вполуха.
– …год назад, как стояли у нас красноармейцы, заказал я мисок солдатских несколько дюжин. Миска-то военному человеку, после ружья, первое дело. Ан глядь, и Прон ими торгует. Погоди, думаю! Взял, да и поставил в витрине портрет Климента Ворошилова. Что, мол ты, товарищ Трёшкин, на енто возразишь? У его-то заместо витрины стёклушко крохотное, мухе тесно. Так по всему видать полк должён у меня товариться. Но ведь Прон-бестия что удумал. Позвал он…
– Ворошилова? Всамделешнего!
– Да кабы Ворошилова! Молодуху позвал. Молодую, в теле крупнокалиберную, ну такую-растакую, мимо идёшь, не хочешь, остановишься. И наладил её кажные полчаса полы в лавке мыть. Полы, грех жаловаться, сверкали как в трамвае, а от солдат… Да что солдат, какой с их спрос. От комсостава отбоя не было! В какую-нибудь неделю смели не токмо миски, а и оконные шпингалеты. На что только они им сдались в палатках шпингалеты-то? Им бы терпугов, бесстыдникам …
Афанасий Матвеевич осёкся, виновато поглядел на Лидочку, но та и бровью не повела. Да и до приличий ли. Путём сложных умозаключений, цепь которых не взялся бы проследить ни один мыслитель, она нашла ответ на мучавший её вопрос: «Ясно как день – Кульков видел всё и потому убежал к Эврике. Либо он ничего не видел и тоже помчался к ней…».
– … а ведь мои-то были и больше и круглее, глаз радовался.
– Скажи, дядя Афанасий, а для мужчин всегда чем круглее, тем лучше?
– Эт смотря какой мужчина, ежели военный, то враз и не угадаешь. Вот в Германскую, авиатор сковороду купит, плоскую, здоровую и в ероплан. Для чего ты думаешь?
– Грибы жарить?
– «Грибы»! Он сковороду себе в креслу положит, сам в её сядет и летает над врагом. Никакая пуля его с земли не достанет. Немец сердится, по-немецки бранится пока ему бомба на башку не свалиться, но поделать ничего не может.
– А потом?
– Да, что ж потом? Капут, кричит. Карош, кричит, русский шковородка. А ведь будь она круглая летчика б так качало, что он в того германца-то поди и не попал.
– Ну а если человек не военный, ему какие миски нравятся?
– Гражданский люд, по большей части тарелки предпочитает. Но которые поглубже, конечно, лучше расходятся.
«Значит, Володька видел всё. Видел всё и помчался к какой-то Эврике, потому что у той круглые… – щёки Лидочки опять залила краска и если такая метафора тут позволительна, она была ранена в самое сердце. – Откуда только взялась эта бомба сисястая на мою голову?»
Глава пятая
Согласно выписке, полученной Прохором Филипповичем в адресном, а также, информации, почерпнутой из неофициальных источников, в городе проживали: две Электрины, восемь Эльвир и всего одна Эврика. А, именно – Пшибышевская Эврика Яновна; тысяча восемьсот пятьдесят второго года рождения; единственная дочь астронома-любителя; в прошлом эсерка; усатая старуха, прописанная в комнате номер четыре семейного общежития «Физкультурник», пользовавшегося в округе дурной репутацией и населённого, в силу какого-то загадочного стечения обстоятельств, по преимуществу, одинокими стариками обоего пола и ещё неженатыми гражданами – мужского. Женский элемент в общежитие не допускался, по специальному, устному, но категорическому указанию коменданта, «чтобы не развели там, понимаете ли…». Эту фразу комендант никогда не заканчивал, но вахтёры, как он и рассчитывал – понимали, а иначе, хороши бы это были вахтёры. Ясно, что идти в «Физкультурник» ГПОТу было неприятно, но Кульков с субботы как в воду канул, Лидочка плакала без перерыва, и «половина» настаивала.
«Не ко времени. Ох, не ко времени…» – Прохор Филиппович глубоко задумался. По слободкам ползли слухи о трамваях, каждый новый страшнее предыдущего. Выяснять начнут с него, а тут эсерка и вдобавок – дядя!
Персона Афанасия Матвеевича вообще была постоянной головной болью главного по общественному транспорту. Ещё при назначении замом у отдельных товарищей возникали сомнения. Прохору Филипповичу задавали каверзные вопросы о классовых врагах, интересовались отношениями с родственниками. Но тогда, рядом находился прежний начальник депо, Маёвкин. На старика можно было опереться. Сейчас ГПОТ остался один на один со своими бедами, и если, действительно по городу разъезжают вагоны трудящихся «в натуральном виде», то, только за это…
Прохор Филиппович вздохнул, решив не думать о плохом. Ведь вполне может статься – всё это сплетни. То есть, главный по общественному транспорту допускал, что на десятой линии разделись какие-то несознательные граждане, но их наверняка было не много, может от силы, трое или четверо. У нас любят, знаете – ваго-он… К каждому трамваю милиционера не приставишь! Правда, оставался ещё Кульков, разыскать которого Прохор Филиппович обещал супруге. Но если очкарик на самом деле предпочёл Лидочке эсерку Пшибышевскую, то никуда он не пропал, а, как пить дать, сидит себе спокойненько в смирительной рубашке, в психиатрической, складывает в голове какие-нибудь цифры и горе ему не беда. В этом случае ГПОТ нашёл бы, что ответить жене Марье Семёновне и навсегда отделался бы от губошлёпа-изобретателя. Прохор Филиппович даже повеселел. Он шёл в больницу, к своему бывшему начальнику, осторожно ступая по мостовой новыми калошами, старательно обходя, здесь и там, оставленные лошадьми кучи, щурясь от яркого солнца, последних погожих денёчков, короткого бабьего лет. Ему было приятно сознавать, что он здоровый и крепкий мужчина, что его свежевыбритые щёки благоухают «Шипром», а любые проблемы, так или иначе, решаемы. Сейчас Кондрат Пантелеевич всё ему разложит «по полочкам». Маёвкин – старик зоркий, опять же – психов знает не понаслышке. А с дядей-Афанасием можно просто не встречаться. Главный по общественному транспорту улыбнулся, пустив сочным басом в усы:
– С отрядом флотских, товарищ Троцкий, нас поведёт на смертный бой!
Однако спохватившись, кашлянул в кулак, оглянулся и, одёрнув френч, продолжил свой путь молча. То есть, продолжил бы, поскольку стоило ему повернуть за угол, как впереди, ещё на значительном расстоянии, но неумолимо приближаясь, возникла неказистая фигура брата его матери предпринимателя-частника Ситникова.
«Принесла нелёгкая… Сглазил!» – подумал племянник и нырнул в первый переулок. Пробежал мимо каких-то слепых облупленных домишек, потом вдоль забора. Балансируя руками, словно эквилибрист в цирке, преодолел, по предусмотрительно брошенным кем-то кирпичам, громадную, наполненную густой чёрной жижей, лужу – непременное украшение всякой кривоватой улочки, в которую задом упираются склады или сараи. И… понял, что попался – переулок закончился тупиком. Прохор Филиппович замер, стараясь удержать срывающиеся дыхание, и поначалу не различал ничего, кроме отдающих в виски ритмичных ударов. Всё же, по мере того, как сердцебиение его улеглось, слух выделил шаркающие шаги, а затем, и отдалённое, дребезжаще-нежное:
– Прошенька-а…
Главный по общественному транспорту заметался у ограды. Чуть поодаль, к окрашенному известью забору примыкала котельная или что-то в этом роде, во всяком случае, низенькое, будто присевшее здание, дополняла кирпичная, небелёная, с рядом железных скоб труба, начинавшаяся от самой земли и терявшаяся где-то в золотой кроне вековой, перегнувшийся через ограду, липы.
– Про-ша…
Решительно поплевав на ладони, Прохор Филиппович приподнялся на цыпочки, ухватился за нижнее звено лестницы, тяжело подтянулся и перебирая руками и ногами по ржавчине скоб, быстро вскарабкался наверх. Здесь, на трубе, ГПОТ почувствовал себя в безопасности. Он переставил одну ногу на крепкий липовый сук и, вытянув шею, осторожно выглянул из-за широкой ветки. Собственно переулка Прохор Филиппович не увидел. То, что находилось прямо под ним, скрывала густая листва. Слева, обзор заслонял тёмный, накренившийся ствол. Зато справа и впереди глазам открывалась бесконечная, пляшущая череда крыш, над серой массой которых, временами, возвышались полинявшие купола церквей без крестов, колокольни, закопчённые трубы фабрики «Имени Коминтерна», чёртово колесо парка, окружённое громадой тополей, да одинокая каланча. Но главного по общественному транспорту мало занимала панорама родного города. Внизу, в нерешительности, поражённый внезапным исчезновением племянника, топтался Афанасий Матвеевич. Вот старик приблизился к забору, должно быть, желая заглянуть за него, неловко подпрыгнул, потом долго стоял в раздумье, кряхтя и бормоча что-то себе под нос. И тут случилось непоправимое. Пытаясь устроиться поудобнее, Прохор Филиппович зацепился за что-то, и его красивая блестящая калоша в мгновение ока снялась с ботинка, с мягким стуком, шлёпнувшись в переулок. Больше всего ГПОТа удивила наступившая тишина, длившаяся, впрочем, не долго. Скоро до него донёсся звук торопливо удалявшихся семенящих шагов, затем, снова всё стихло.
* * *
– Это товарищ Куропатка из депо, он у нас на митинге выступал, – кивнул на противоположную сторону улицы пионер, что казался взрослее, в новой рубахе и причёсанный. – Чего это он туда забрался?
Собеседник, устроившийся тут же на яблоне, тоже лет тринадцати-четырнадцати, тоже в галстуке, но одетый попроще, обритый наголо и с веснушками на лице, равнодушно посмотрел на прильнувшего к трубе ГПОТа:
– Следит, чтобы трамваи шли по расписанию. Ему с высоты всё видать. Мы вчера с Кокой нэпманские сады по улице «Марата» чистили. Тоже застукали…
– Кого?
– Люську со второго звена. Из двенадцатого дома выходила, от того буржуя.
– Он не буржуй, а мичман.
– Как будто мичман не может быть буржуем.
– Не может!
– Может!
– Не может… – который повыше, не утерпел и зарядил в шарообразную голову оппонента, как в бубен, крепкий и звонкий щелбан.
– Уй-я! Санька-дура-ак… – затянул мальчишка-бубен (вполголоса, чтобы не привлечь внимание владельцев сада). – Если не буржуй, зачем она галстук сняла?
Не получив ответа бритоголовый вытер пальцем нос и продолжал:
– Помаду ей подарил, для губ. Сам видал.
– Клянись!
– Честное пионерское слово!
– Наверное, Люськин родственник… – предположил Санька, но уже с сомнением в голосе.
– Ага, родственник! То мичман, то родственник… Говорят тебе, буржуй!
– Не буржуй.
– Буржуй.
– Не буржуй…
* * *
– Главный по общественному транспорту спустился с трубы. Дяди не было. Калоши тоже. На всякий случай, Прохор Филиппович, задрав подбородок, оглядел, нависающие над головой ветви. Калоши не оказалось и там, впрочем, он и без того, прекрасно помнил, характерный «резиновый» удар оземь.
Взъерошенная тощая ворона, слетев на забор, с интересом, время от времени хлопая сиреневатыми плёнками век, наблюдала, как товарищ ГПОТ, матюгаясь, оттирает измазанные мелом галифе. Прохора Филипповича переполнило жгучее чувство. Ему было жаль калош и, правда, недавно купленных; жаль перепачканного френча; досадно, что он – ответственный работник, руководитель, член партии между прочем, вынужден лазить, чёрт знает где, словно мальчишка…
– Вытаращилась, сволота облезлая! – приплясывая на одной ноге, раздосадованный, он стащил оставшуюся без пары обувку, с ненавистью пульнув её в любопытную птицу. Конечно, не попал. Ворона, проорав что-то обидное, отлетела подальше и сердито забарабанила клювом в доску ограды. Калоша исчезла по другую сторону забора. А главный по общественному транспорту продолжил, прерванный появлением родственника, путь.
Глава шестая
Говорить с Кондратом Пантелеевичем о любви, если конечно не подразумевалась любовь к партии, было как-то странно, да и не по возрасту. И Прохор Филиппович это отлично понимал. Тем более, говорить о любви Кулькова, псевдонаучная деятельность которого и явилась, по сути, причиной заболевания товарища Маёвкина, с последовавшим снятием старика с должности и водворением сюда, в городскую психиатрическую лечебницу. Но к кому ещё мог обратиться за советом ГПОТ? Как отмечалось выше, Кондрат Пантелеевич, бывший не так давно начальником Прохора Филипповича, пользовался у главного по общественному транспорту прежним авторитетом, наперекор превратностям судьбы. А вообще, определение «бывший», не взирая на пролетарское происхождение, прилипло к Маёвкину как-то сразу, возможно ещё при рождении. Во всяком случае, в ту пору, когда П. Ф. Куропатка числился его заместителем, Кондрат Пантелеевич уже именовался «бывшим Сормовцем» и «бывшим подпольщиком». Сейчас же, товарищ Маёвкин стал, вдобавок, «бывшим главным по общественному транспорту», «бывшим членом профсоюза», «бывшим ответственным квартиросъёмщиком», «бывшим пайщиком ЦРК»… Всего-то и осталось у бедного старика, что отпечатанный на шёлке партийный билет, да орден Красного Знамени, из боязни кражи, намертво прикрученный к шинели, отчего Кондрат Пантелеевич не снимал её, даже летом. Единственное послабление, каковое позволял себе идейный коммунист в жарко натопленном помещении, это – расстегнувшись, обмахиваться украдкой органом центрального комитета ВКПБ – газетой «Правда» (которую теперь приносили ему в «передачах», вместе с белым наливом, махоркой и баранками).
* * *
А довела Кондрата Пантелеевича до помешательства беззаветная вера в первичность материи и конечное торжество человеческого разума. Когда свояченица-Лидочка только познакомилась с Кульковым, Прохор Филиппович, ещё не предубеждённый против людей науки, внял настояниям супруги, пригласив инженера в депо продемонстрировать сотрудникам что-нибудь «эдакое», но обязательно атеистически
выверенное. Сказано – сделано. Прочитав лекцию о свойствах электромагнитных излучений, настолько мудрёную, что зал уважительно притих, воодушевлённый губошлёп перешёл к практической части.
– Наверное, каждому знаком, товарищи, обыкновенный солнечный зайчик?
Зрители, одобрительно заулыбались. Тем временем, лектор поймал зеркальцем светлячок, направив его на стеклянную призму, моментально окрасившею подставленный чистый лист бумаги бледной радугой.
– Здесь мы можем наблюдать слагаемые света, из чего видно, что никакого «того света», как вы наглядно убедились, товарищи, в природе не существует. Всё это, поповские враки, используемые реакционным духовенством для запугивания простого народа, – решительно резюмировал очкарик.
Аудитория взорвалась аплодисментами, а инженер, уже выудил из своего «докторского» саквояжика какие-то картинки, пригласив к столу добровольцев. Кондрат Пантелеевич, которому очень понравился и сам эксперимент с зайчиком, и то, как ловко молодой учёный разобрался с религиозным мракобесием, вызвался первым и сразу был определён Кульковым к дальтоникам.
– Дантони… чаво? – услыхав «заковыристое» словцо, Маёвкин поначалу стушевался, потёр рукавом орден на груди, затем припомнил, как в девятнадцатом заезжий комиссар, в пенсне и с бородкой, рассказывал что-то о французской революции. Только ведь хрен его, Дантона этого, знает, в каких отношениях тот состоял с учением Маркса. Может он и герой, а всё же – Антанта. И убеждённый большевик ответил уклончиво: – Ежели ВЦИК не возражает супротив дантонизьма… А мы, завсегда. За ради рабочего-то дела!
Когда же интеллигент-вредитель объяснил присутствующим, что сей термин означает, «бывший подпольщик», не дрогнувший бы и перед всей мировой контрой, во главе с Чемберленом, был попросту раздавлен. Осознание того, что он – член ВКПБ с одна тысяча девятьсот пятнадцатого года, до последнего времени живший по законам Военного коммунизма, мог по ошибке встать не под те знамёна, доконало старика. Пламенный борец за счастье трудового народа буквально тронулся рассудком. Не спасло даже вмешательство Полины Михайловны, неожиданно обнаружившей знакомства в самых высоких комсомольских сферах. То есть, очкарика-то, конечно, приструнили, но и товарища Маёвкина увезли прямо из депо в медицинское заведение, цвет которого, ни коим образом не мог вызвать у него тягостных воспоминаний.
* * *
– Что-то ты, Прохор, припозднился, – в голосе наставника прозвучал упрёк.
– Да тут, Кондрат Пантелеевич… – замялся ГПОТ. – Я на трубе котельной просидел. Такое, понимаешь, дело…
– На трубе, говоришь? – отставной начальник оживился, в глазах загорелись прежние геройские искорки. – На трубе, это хорошо. Но ты залез-то, как? По велению партии или сам, по зову сердца? Порывом, то есть…
– Можно сказать, порывом, – потупился Прохор Филиппович. – Дядя у меня, нэпман…
– Нэпман, это сурьёзно. Тут, брат, не только на трубу… Нэпман, тот же кровосос-эксплуататор и, вообще, чужный элемент.
– Будет тебе, Кондрат Пантелеевич, он конечно элемент, но не эксплуататор. Это ты хватил… Кого ему эксплуатировать?
– Не из кого жилы тянуть, потому не кровосос? Нашёл оправдание! А было б с кого? Возьми клопа. Тоже, кажись, обыкновенная насекомнатная зверь, но только ляжь с им в койку, и враз почуешь нэпманскую сущность. Мягкотелый ты сделался Прохор, расслабился, а враг не дремлет. Я-то знаю, что говорю. У меня самого, можно смело заявить, личная биография началась с трубы, разве что я на её за рабочее дело, за весь, простоки, угнетённый пролетариат влез, хотя в ту пору совсем пацанёнком был. Только на фабрику пришёл, гляжу, стачка, и мне, мальчонке, поручают до света, стало быть, на трубе заводской красный флаг водрузить, назло мировой буржуазии. Ну я полез, а покамест там, в потёмках, шабуршался, товарищи, значит, гудок дали к началу забастовки. А заводской-то гудок, понимать надо! Эттебе не трамвайный бубенчик. Подо мной как рявкнет, я думал, котёл взорвался, право-слово, ну и дрёпнулся, ясное дело, с самого громоотвода, башкой вниз. Но доверие стачкома оправдал. Так что, труба, Прохор, меня в люди вывела. В революцию.
Выслушивая в тысячный раз, наизусть знакомый, рассказ о бурном прошлом Маёвкина, ГПОТ всё не мог решить – как перейти к делу и с чего начать. Конечно, Прохор Филиппович осознавал приоритет общественного над личным, но старик расстроится, узнав о происшествии на линии. Подумает, что он – П. Ф. Куропатка не справился, завалил работу… Огорчать умалишённого ГПОТу не хотелось, и, пересилив себя, он начал с личного, обстоятельно, по пунктам изложив факты. Однако, ни поведение ренегата-изобретателя, переметнувшегося к дочери звездочёта, ни полный жалости рассказ о слезах свояченицы-Лидочки, против ожидания, не тронули сердца идейного большевика.
– Любовь, знаешь… – Маёвкин обречённо махнул рукой. – Как сбившаяся портянка. Замучит, и никакой Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов с ей не сладит.
– Так-то оно так, Кондрат Пантелеевич, только Эврике этой, – ГПОТ оглянулся и придвинувшись, зашептал в, заросшее седыми волосами, ухо бывшего Сормовца, – семьдесят пятый год.
– Семьдесят пятый? И-и, Прохор, удивил! Ты гляди не на возраст. В бабе не ето главное. Ты в главное гляди. А семьдесят пять годков… – Маёвкин мечтательно зажмурился, в свою очередь переходя на пониженные тона. – Тут нянька, Алевтина, тож посчитай около того, очень-очень… Я завсегда… Да-а. И кипятку в любой час. Кушайте, говорит, Кондрат Пантелеевич. Очень-очень! Ты, Прохор, в главное гляди.
– Я и смотрю. Она эсерка!
– Брось! – старик даже подскочил на скамейке. – Да твой инженер сумасшедший, право-слово!
– Я и подумал, может он здесь? У тебя… – ГПОТ тоскливо посмотрел по сторонам. На, усыпанных жёлтыми листьями аллеях, в одиночестве или в сопровождении санитаров, прохаживались душевнобольные.
– Нет, – проследив взгляд Прохора Филипповича, покачал головой Маёвкин. – Буйных до прогулки не допущают. А кромя того, с прошлой шестидневки контингент не пополнялся. Так что он, покамест, на вольных хлебах. Ну-да, ничего, раз дома не ночует, стало быть он у бабы етой, у польки. Только ты на ихную явку не суйся. А-то, знаешь… Снаружи поспрашивай «Не залетал ли, граждане, к кому попугай, заграничной породы? Потерялся мол», да сам наблюдай. И главное, не паникуй. Спервоначалу надлежит всё вызнать, а опосля пужаться. Или уж лучше обожди, пока сюда привезут. Здесь и возьмёшь его тёпленького.
«Кондрат Пантелеевич, прав. Что я, как интеллигент какой-нибудь паршивый, нюни распустил. Вперёд выясни на счёт гадёныша-изобретателя, да на счёт трамвая, а уж потом…», что именно потом, ГПОТ не знал, но решив – то, что потом, потом же и станет видно, простился со стариком.
– Ишь, нагнал туману, эсерку приплёл… – вздохнул, глядя вслед бывшему подчинённому, Маёвкин. – А про борделю в вагоне ни полслова. Значит, всё как есть правда, завалил-таки работу! Эх, Прохор-Прохор…
И он ещё долго размышлял о том, что в былые годы на трубы взбирались из высоких идеалов, а уж коли человек сошёл с прямого пути, жди неприятностей – примета верная.