355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Ачильдиев » Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы » Текст книги (страница 10)
Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:55

Текст книги "Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы"


Автор книги: Сергей Ачильдиев


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

…Обе парадигмы этих противопоставлений (и славянофильскую, и западническую) очень точно охарактеризовал известный филолог, академик Владимир Топоров: «В зависимости от общего взгляда размежевание двух столиц строилось по одной из двух схем. По одной из них бездушный, казённый, казарменный, официальный, неестественно-регулярный, абстрактный, неуютный, вымороченный, нерусский П<етербург> противопоставлялся душевной, семейно-интимной, уютной, конкретной, естественной, русской Москве. По другой схеме П<етербург> как цивилизованный, культурный, планомерно организованный, правильный, гармоничный, европейский город противопоставлялся Москве как хаотичной, беспорядочной, противоречащей логике, полуазиатской деревне» [38. С. 206].

На самом деле ключевым предметом этого спора служила, конечно же, фигура Петра I. Славянофилы назначили его главным врагом отчизны, потому что он свернул «святую Русь» с её истинного исторического пути, «испортил» русский народ, силой навязав ему чуждые иностранные заимствования, и объявили Петербург адом, деянием Антихриста. Западники, напротив, причислили Петра чуть ли не к лику святых, поскольку он своими преобразованиями стремился включить Россию в общую семью европейских народов, и провозгласили Петербург благословенным «окном в Европу», за которым хранится «светлое будущее» России.

При этом славянофилы старались не замечать то полезное, что внёс Пётр, видя в нём лишь негативные черты. В этом отношении программным для себя они считали стихотворение Константина Аксакова «Петру», написанное в 1845 году:

 
Великий гений! муж кровавый!
Вдали, на рубеже родном,
Стоишь ты в блеске страшной славы,
С окровавленным топором [2. С. 143].
 

Западники, наоборот, не желали замечать ни «окровавленного топора», ни даже того, что насаждаемая Петром цивилизация в корне противоречила основам милого их сердцу европеизма.

Параллельные заметки . На самом деле идейно-художественное противостояние Петербурга и Москвы проявилось, конечно, значительно раньше, задолго до возникновения славянофильства и западничества.

«В последние годы царствования Екатерины Второй, – вспоминал Филипп Вигель, – между литературами двух столиц возникли какие-то несогласия; но не только до расколу, ни даже до сильных распрей дело не доходило» [15. Т. 1. С. 555]. Однако уже к концу того же XVIII столетия московский сентиментализм явственно противостоял петербургскому классицизму. А «в первое десятилетие Александрово петербургский так называемый учёный мир молодечеством и самохвальством старался взять верх над московским <…> Жаль только, что петербургские писатели со смелостью соединяли мало ума и таланта и что вечные похвалы их отечеству… никого не воспламеняя, на всех наводили сон и зевоту» [15. Т. 1. С. 570].

Однако время примирило в отношении к Петру и тех и других. Нынешние славянофилы-патриоты почитают первого российского императора с отменным пылом. Словно позабыв те прегрешения, которых не могли простить Петру их прадеды, они давно считают его своим – за любовь к державности и всесилию государства. А вот современные либералы, хотя и выступают за антипетровские рыночные механизмы, открытость России всему миру, верховенство закона над соображениями «государственной необходимости» и личную свободу граждан, – по-прежнему украшают свои кабинеты портретами и бюстами первого российского императора.

Дискуссия западников и славянофилов, изначально привнесённая в результате искусственно навязанных стране петровских преобразований-экспериментов, и сама по себе – что вполне логично – тоже была до известной степени искусственной. Тем не менее, она очень быстро настолько вросла в плоть и кровь российского общества, что наряду с критикой властей («кто виноват?») и отношением к революции («что делать?») стала одной из центральных. В считаные годы это противоборство достигло таких гиперболических масштабов, что нередко уже само проживание в старой или новой столице служило визитной карточкой принадлежности к одному из двух враждующих лагерей. И это притом, что на самом деле линия размежевания проходила и через Тверскую, и через Невский проспект. Так, один из первых и наиболее крупных кружков западников сформировался на рубеже 1840-х годов именно в Белокаменной: в него входили Александр Герцен, Николай Огарёв, Василий Боткин, Евгений Корш, Тимофей Грановский… В то же время именно в «западническом» Петербурге жило немало сторонников славянофильских идей.

Явный максимализм и эмоциональный перехлёст в оценках, которыми награждали Москву и Петербург обе враждующие стороны, характеризовались не только накалом страстей, который обычно свойствен российским спорам. И западники, и славянофилы с самого начала поставили себя в такие узкие идеологические рамки, что ни в каком ином направлении дискуссия развиваться просто не могла. Оба города для противоборствующих движений играли роль всего лишь условных символов, которыми и та, и другая сторона жонглировали, отстаивая свои взгляды на судьбу страны. Само жонглёрство было увлекательным, эффектным, не раз срывало зрительские аплодисменты, но обеим столицам оно не принесло никаких результатов – ни отрицательных, ни положительных. Полагаю, Николай Бердяев вполне обоснованно назвал русские славянофильство и западничество «идеологиями провинциальными, с ограниченным горизонтом» [11. С. 300]. В общем, неудивительно, что, хотя две столицы постоянно упражнялись в полемике на протяжении нескольких десятилетий, ощутимого внутреннего развития в понимании обоих мегаполисов так и не произошло.

Стоит прочитать «Сравнение Петербурга с Москвой» (1811) Петра Вяземского и уже упоминавшееся «Путешествие из Москвы в Петербург» (1833–1834) Александра Пушкина, чтобы убедиться: оба они, пресытившись газетными и журнальными спорами своего времени о том, какая из двух столиц лучше, ещё задолго до полемики западников и славянофилов считали, что эта тема уже себя исчерпала. Однако так бывает в истории: то, что понимали люди предыдущей эпохи, следующая осознаёт с большим опозданием, поскольку для такого осознания ей требуется собственный опыт.

В общем, как и следовало ожидать, Москва и Петербург в конце концов почти исчезли из полемики западников и славянофилов. Произошло это к 1870-м годам, когда спорить, по сути, стало не о чем: северная столица, сроднившись со страной, уже перестала быть символом иностранщины, которая до этого представлялась враждебной русскому естеству, а Белокаменная, словно былинный Илья Муромец, тридцать три года сидевший без движения, превратилась в деятельного богатыря. Иными словами, «обрусение» Петербурга, а также «иностранизация» Москвы, связанная с её бурным культурно-экономическим развитием, привели к тому, что противостояние обоих городов лишилось, наконец, политического содержания и окончательно оформилось в русском общественном сознании как внеидеологическое самостоятельное явление.

* * *

О трагичности противостояния Петербурга и Москвы можно было говорить лишь на первом этапе их взаимоотношений, в XVIII – начале XIX века, когда северный нувориш безоглядно высасывал соки из всей России, в том числе из Первопрестольной, которая в те времена почти не развивалась. Но уже с 1860-х годов, благодаря, как было сказано, александровским реформам и вновь окрепшему столичному самосознанию, Москва повела с Петербургом равноправный диалог.

Между мегаполисами развернулось незримое соревнование по всем направлениям – в промышленности, финансах, торговле, науке, искусстве… Да, и тут по-прежнему явственно ощущались ревность, зависть, взаимные обиды, но не это уже определяло общий характер отношений двух городов. Былая вражда уступила место обмену идеями, заимствованию опыта, творческой конкуренции.

Результаты не заставили себя ждать. Зародившиеся в предыдущие годы петербургские и московские течения, прежде всего в науке и искусстве, теперь окрепли и окончательно сформировались как вполне самостоятельные школы.

При этом непохожесть одного города на другой осталась прежней, хотя и обрела новое качество. Моисей Каган, автор одного из наиболее значительных современных исследований истории петербургской культуры, обоснованно утверждает, что особенно наглядно это проявлялось в разных типах художественного сознания – «более эмоционально свободного и демократичного в Москве, более рационального, строгого, норматизированного, аристократичного в Петербурге» [23. С. 86].

«…В изобразительных искусствах Петербурга… – продолжает М. Каган, – <это> сказалось в том приоритете рисунка над колористическим способом формообразования, который искусствоведы называют графичностью и который, начиная с творчества художников “Мира искусства”, отчётливо противостоял импрессионистическим и экспрессионистическим тенденциям московской живописи. Такое качество мышления, порождавшееся и традициями сложившегося в городе типа культуры, и влиянием на художественное сознание общей атмосферы жизни города, графичного по планировке, по прорисовке фасадов с их лепным декором и ажуром балконных решёток, по рациональной упорядоченности образа жизни, её известной ритуальной “прорисованности”, этикетности, чёткости и строгости, особенно очевидно в сравнении со всем строем пластической сферы московской жизни с её неупорядоченностью, непосредственностью эмоциональной экспрессии.» [23. С. 243–244]. Те же параллели М. Каган прослеживает в поэзии и музыке [23. С. 246].

Как и многое в отечественном искусстве, этот сугубо петербургский взгляд на мир, видимо, впервые воплотил Пушкин. Анна Ахматова отмечала, что в изобразительном отношении поэма «Медный всадник» необычайно гравюрна: «…в ней нет или почти нет цвета… Пушкин сознательно избегал “красочного эпитета", как будто что-то померкло в его глазах, как будто на всё налегла “полупрозрачная тень”. Он предпочитает предметные определения: забор – “некрашеный”, волны – “злые”, мостовая – “потрясённая”, Всадник – “медный”. “Светла” лишь “адмиралтейская игла” Эпитет “золотые” относится не столько к цвету, сколько к ценностным понятиям.» [7. С. 54–55].

Добавлю: эта особенность творческой психики петербуржцев оказалась настолько универсальной, что не менее ярко проявлялась и в более поздние годы, когда, например, «Ленфильм» стал ведущей киностудией страны, ведь чёрно-белый кинематограф был по сути своей графичен, а потому наиболее близок питерскому художественному мировосприятию.

Параллельные заметки . Конечно же, разность художественного мировосприятия обеих столиц выражалась и в других аспектах. Например, Дмитрий Лихачёв отмечал как одну из черт, свойственных исключительно Петербургу, «академизм, склонность к классическому искусству, классическим формам. Это проявилось как внешне – в зодчестве, в облике Петербурга и его окрестностей, так и в существе интересов петербургских авторов, творцов, педагогов и т. д. Можно упомянуть хотя бы о том, что в нашем городе все основные европейские и мировые стили приобретали классический характер. Скажем, модерн начала ХХ в. в Петербурге резко отличается от модерна московского тем, что этот стиль вскоре приобрёл классические формы, и стали создаваться классические здания» [29. С. 266–267].

Петербургский классицизм, в частности, выразился и в том, что если в Москве голая кирпичная кладка украшала Кремль, олицетворение государства и власти, то в северной столице та же голая кирпичная кладка, словно в насмешку, была сослана за рабочие заставы, на стены заводских и фабричных корпусов.

Да, Петербург многое отнял у прежней России. Но взамен дал редкую для страны возможность выбора, сравнения между двумя моделями цивилизационного развития, между двумя моделями культуры, причём как высокой, так и поведенческой. Эти два типа одной и той же национальной культуры, сложившиеся уже примерно через два столетия после основания северной столицы, привели не только к соперничеству, но и к одновременному взаимному обогащению. Споря, поправляя и дополняя друг друга, обе столицы способствовали активному поиску новой национальной самоидентификации. А заодно и своему городскому – московскому и петербургскому – самосознанию.

Ни о какой трагедии тут и речи быть не могло, это было великим благом, причём не только для самой страны и её обеих столиц, но также для остального мира, чья культура, как уже говорилось, во второй половине XIX века, а затем и в XX-м во многом обогащалась российской культурой.

Трагедия заключалась в том, что после Октября 1917 года сложившиеся взаимоотношения обеих столиц были насильственно прерваны. Правда, не до конца. Диалог всё же продолжился, но под прессом советской несвободы он протекал в крайне болезненных формах, а зачастую опять-таки в откровенно враждебных. Иногда, например, спор двух научных школ – московской и ленинградской – уходил в такие частности, которые были понятны только самым узким специалистам.

В послереволюционные годы отголоски былого межстоличного диалога ощущались и в эмигрантских кругах, но вскоре затихли. Там ни коммунистической идеологии, ни цензуры, естественно, не было, но не было и реальной питательной среды, а потому творческая дискуссия очень быстро приобрела пассеистские, порой схоластические очертания.

На исходе минувшего века, когда Россия, наконец, завоевала свободу, можно было ожидать, что прежнее благотворное соперничество двух столиц возобновится. Однако этого не произошло. Нео-Петербург оказался уже не способен на равных разговаривать с Москвой ни в идеях, ни в науке, ни в художественном творчестве. Слишком многие деятели культуры, по-настоящему талантливые, отличающиеся независимостью мышления и творческой позиции, перебрались с берегов Невы на берега Москвы-реки. Нет, кое-что, конечно, осталось (прежде всего, опять-таки музеи, балет, музыкальное исполнительское искусство), но большей частью это скорей даже не острова, а всего лишь островки, и сумеют ли они когда-нибудь разрастись до масштабов, хотя бы мало-мальски сравнимых с московскими, пока загадывать трудно.

Такое обескровливание Петербурга, продолжавшееся на протяжении почти всего ХХ века, нанесло северной столице сильнейший урон, поскольку слишком заметно изменило её характер. Но одновременно это был и удар по всей отечественной культуре.

* * *

Москва и Петербург совершенно по-разному воспринимались не только интеллигенцией, в том числе творческой, но и российским народным сознанием.

На протяжении трёх веков существования северной столицы её образ пережил коренную трансформацию: сперва это было место каторги, смерти, рождённое по чужеродной царёвой прихоти, потом – средоточие ненавистной и опасной чиновно-полицейской власти, а затем, после 1917 года, – объект всеобщей любви и грёз.

Что же касается Белокаменной, она как была главным городом Родины, её сердцем, так всегда и оставалась. Неслучайно в 1812 году центром национального единения страны мгновенно стала именно Москва. Это понимали как все в России, так и Наполеон, направивший основной удар своей армии именно на Москву. С исчерпывающей точностью сказал об этом Александр Герцен: «…разжалованная императором Петром из царских столиц, Москва была произведена императором Наполеоном (сколько волею, а вдвое того неволею) в столицы народа русского. Народ догадался по боли, которую чувствовал при вести о её занятии неприятелем, о своей кровной связи с Москвой» [16. Т. 4. С. 106]. Но после того же 1917-го, когда Москва вернула себе официальный столичный статус, этот светлый образ подёрнулся неприятием к привилегиям и особому благополучию, которым Кремль удостаивал свой «образцовый коммунистический город».

Наиболее отчётливо это отношение к Москве и Петербургу-Ленинграду отразилось в фольклоре. Например, в пословицах, собранных Владимиром Далем: «Москва всем городам мать», «Кто в Москве не бывал, красоты не видал», «Питер – кормило, Москва – корм», «Москва создана веками, Питер – миллионами», «Славна Москва калачами, Петербург – усачами», «В Москве всё найдёшь, кроме родного отца да матери» и, наконец, «Питер – голова, Москва – сердце» [19. С. 210].

Собиратель петербургского фольклора Наум Синдаловский приводит также другие примеры этой народной мудрости. Вот лишь некоторые. Сначала о дореволюционных временах: «Петербург – это мозг, Москва – это чрево», «Москва – матушка, Петербург – отец», «Питер – город, Москва – огород», «Москва только думает, а Питер уже работает», «Питер Москве нос вытер», «В Питер – по ветер, в Москву – по тоску», «В Москве живут как принято, в Петербурге – как должно», «Петербург будит барабан, Москву – колокол», «Москва веселится, Петербург служит», «Москву любят, о Петербурге рассуждают». А потом – о советских и постсоветских: «В Москве чихнут, в Питере аспирин принимают», «В Москве играют, в Ленинграде пляшут», «В Москве рубят, в Питер стружки летят», «Когда в Москве подстригают ногти, в Питере обрубают пальцы», «Чем бы Москва ни тешилась, лишь бы питерцы не плакали»… А вот уже самое последнее: «Москва отличается от Петербурга, как Растрелли от Церетели» [35. С. 431, 432, 433, 434, 503]. И наконец, ещё одно – насмешка над обеими столицами: «В Петербурге делают ничего, а в Москве ничего не делают». Это было сочинено ещё в XIX веке, но в известном, хотя и обратном, смысле справедливо в нынешнем XXI-м.

Сочиняли об обеих столицах и анекдоты. Как, например, этот, точно и образно характеризующий разницу поведенческих культур советской Москвы и Ленинграда: «В трамвай входит дама. Молодой человек уступает ей место. “Вы ленинградец?" – спрашивает дама. – “Да, но как вы узнали?” – “Москвич бы не уступил” – “А вы москвичка?” – “Да, но как вы узнали?” – “А вы не сказали мне спасибо”» [35. С. 432].

* * *

3 сентября (ст. ст.) 1917 года Временное правительство пришло к выводу о необходимости перенести столицу в Москву. Это решение – так и не реализованное, как, впрочем, и многие другие решения Временного правительства – было продиктовано сложившейся в Петрограде военно-политической обстановкой. После того как в самом конце августа удалось сломить корниловский мятеж, петроградские левые, поддержавшие Александра Керенского в те критические дни, не захотели отдавать плоды победы министру-председателю. Столица революционизировалась буквально на глазах: уже в ночь на 2 сентября ленинские сподвижники впервые получили большинство в столичном Совете, экстремистские силы вновь, как в недавнем июле, явственно почуяли дурманящий запах реальной власти. Наиболее проницательные и осторожные жители начали покидать город, и «внезапное увеличение количества сдающихся внаём домов и квартир явилось красноречивым свидетельством царившей паники» [33. С. 118].

Однако наряду с этим имелась и другая причина переезда правительства в Москву. Прожив два с лишним века бок о бок с российской властью, всегда без удержу высокомерной, чванливой, утопающей в роскоши и беззастенчиво противопоставляющей себя народу, Питер больше не желал терпеть никаких правителей – ни царей, ни демократов. Словно конь, изнемогший после долгой скачки под тучным, безжалостным седоком. Этот город можно было или взять накрепко в шпоры, изо всей силы отхлестав нагайкой, или лишить столичного статуса. Для первого средства Керенский не обладал ни политическими возможностями, ни военно-полицейскими силами, ни убеждениями. Оставалось только второе, тем более Москва, как никакой иной город огромной России, была полностью готова вновь принять на себя столичные функции.

В ночь на 10 марта 1918 года Ленин сделал то, что не успел (или лучше сказать: не сумел) сделать его предшественник. В обстановке строжайшей секретности большевистские руководители покинули Смольный и уехали в Москву. На следующий день было объявлено, что столица из Петрограда перенесена временно и сделано это из-за германской военной угрозы.

На самом деле переезд, конечно, не был временным и дело было вовсе не в немецких войсках. Получив от немецкого правительства деньги на русскую революцию, которая должна была избавить Германию от сильнейшего противника в войне, – теперь, после Октябрьского переворота, Ленин считал Вильгельма II своим союзником. В частности, в 1918 году «он писал В. Воровскому, советскому полпреду в Скандинавских странах: “…«помощи» никто не просил у немцев, а договаривались о том, когда и как они, немцы, осуществят их план похода на Мурманск и на Алексеева. Это совпадение интересов. Не используя этого, мы были бы идиотами"» [27. С. 97]. К тому же решение о бегстве из Петрограда, как доказала современная французская исследовательница Ева Берар, ЦК РКП(б) принял не 26 февраля, на чём всегда настаивала советская историография, а много раньше – 9 января, когда немцы были ещё далеко от Питера [10. С. 234–235].

Параллельные заметки . Ту мартовскую ночь 1918 года принято считать окончанием двухвекового петербургского периода российской истории. И, если судить по факту произошедшего события, это действительно так. Ну а если по смыслу? Ведь несмотря на то что высшая власть переехала с берегов одной реки на другую и столица стала называться Москвой, глубинная суть российской государственности не изменилась. Матрица, заложенная Петром I в свою петербургскую военизированную чиновно-полицейскую империю, осталась прежней.

Ева Берар насчитала семь причин, вынудивших большевиков перебраться из Смольного в Кремль.

Во-первых, петроградские чиновники даже спустя несколько месяцев после переворота продолжали упорно бойкотировать новую власть, у которой уже не хватало сил с ними бороться.

Во-вторых, Петроград, «заполонённый солдатами-дезертирами, униженными и обозлёнными офицерами, беженцами… недавно вернувшимися эмигрантами. оказался идеальным питомником для шпионов и провокаторов» [10. С. 229]. Даже если считать, что Петроградская ЧК половину заговоров просто придумывала, вполне реальных групп, строивших планы свержения коммунистов, оставалось немало. Достаточно вспомнить, что 1 января 1918 года офицер-одиночка в самом центре города, на набережной Фонтанки, пытался застрелить Ленина.

В-третьих, «моряки Кронштадта и Центробалта… те, кого Троцкий восторженно именовал “красой и гордостью революции”, её “железной рукой”, её “знаменосцами”, очень быстро превратились. в обыкновенных бандитов или, по выражению того времени, в “матросскую вольницу”» [10. С. 229]. «…Охватившая столицу анархия, эта “перманентная революция”, с февраля 1917 года царившая на улицах, в казармах, в заводских цехах. <делала> город неуправляемым и страшным» [10. С. 237]. Иногда доходило до того, что бандиты не боялись нападать даже на большевистских лидеров: в конце января 1918 года на Шпалерной улице они ограбили будущего председателя Петроградской ЧК Моисея Урицкого и наркома юстиции Петра Стучку, и те раздетые, дрожа от холода, в страхе добирались до Таврического дворца. Москва, где не было ни пьяной матросни, ни такого числа рабочих, тем более на крупных предприятиях, казалась спокойней.

В-четвёртых, после захвата власти Ленин – скорей всего, из политических соображений, не желая отождествлять своё правительство с Временным, тем более с царским, – не переехал в Зимний дворец и остался в Смольном, а это место было далеко не лучшим, как с точки зрения безопасности, так и удалённости от центра города. Окружённый высокой стеной московский Кремль – что показали бои в октябре 1917 года – мог служить куда более надёжной крепостью.

В-пятых, здесь, в Питере, слишком «ещё живы были воспоминания о приезде Ленина в Россию под защитой немцев и о неудавшемся процессе, начатом против него Керенским…» [10. С. 237].

В-шестых, возвращение Москве столичного статуса имело немаловажный пропагандистский смысл. «Чтобы спасти власть, – отмечает Ева Берар, – Ленин сделал ставку на патриотическую ауру старой столицы, исконного символа единства православной Руси» [9. С. 16]. Да, этот фактор, конечно, мог иметь немаловажное значение, но Ленин в марте 1918-го вряд ли думал о Белокаменной как «исконном символе православной Руси». Он, как и вся большевистская верхушка, мечтал тогда о всепланетном революционном пожаре, и, скорей всего, ему всё же была ближе позиция соратника Михаила Покровского, который как раз в те дни писал, что «Москва, отделённая от Европы, никогда не сможет стать таким очагом мировой революции, каким был Питер» [9. С. 16]. Вполне вероятно, поначалу Ленин и сам верил, что переезд правительства временный.

Наконец, в-седьмых, – и это самое главное – рабочие Питера грозили ещё одной, самостийной, революцией, которая неминуемо смела бы всех большевиков вместе с их чекистами и латышскими стрелками. Столичный пролетариат уже убедился, что большевики – отъявленные обманщики: ни одно из своих предреволюционных обещаний они не выполнили и не собирались выполнять. Посулы увеличить зарплаты обернулись массовыми увольнениями и безработицей в связи с резким сокращением государственных и, в частности, военных заказов. В 1918 году реальная зарплата рабочих, по сравнению с 1913 годом, снизилась до 16,6 % [31. С. 67]. Вслед за клятвенными заверениями в том, что снабжение Петрограда будет улучшено, в городе начался бешеный рост цен и разразился голод.

Недовольство питерских рабочих с каждым днём приобретало всё большую политическую окраску. В конце концов, при участии меньшевиков независимо от большевизированного Совета было образовано Собрание уполномоченных фабрик и заводов, первое заседание которого состоялось через три дня после отъезда ленинского правительства. В этом Собрании были представлены все крупные и средние рабочие пролетарские коллективы Петрограда, и в течение трёх с половиной месяцев, вплоть до своего расформирования 27 июня 1918 года, оно «выполняло функции подлинной рабочей “противовласти" по отношению к большевистскому Совету…» [14. С. 113]. По сути, это было то же двоевластие, которое всего несколько месяцев назад похоронило Временное правительство и привело к власти самих большевиков.

Короче, доверять городу, в котором начались уже три революции – одна в 1905-м и две в 1917-м, было слишком опасно: этот опыт мог подвигнуть горожан и на четвёртую.

Добавлю: надо полагать, у Ленина имелась, по крайней мере, ещё одна – восьмая и не менее веская – причина покинуть Петроград. Северная столица находилась на окраине европейской части страны, а потому отсюда руководить завоеванием важнейших промышленных центров было крайне неудобно.

Впрочем, если бы большевистские вожди даже не имели никаких причин для переезда в Белокаменную, то и тогда осуществлённая ими смена столиц представляется абсолютно правильной. И в отношении Москвы, которая по-прежнему являлась крупнейшим, исторически сложившимся, а потому естественным центром притяжения российской жизни, и в отношении России, для которой обретение столицы почти за тысячу километров от пограничных столбов означало упрочение национальной безопасности.

Больше того, не переведи Ленин столицу в Москву в 1918-м, в начале 1930-х это наверняка сделал бы Сталин. Он, как и Пётр, тоже строил новую империю и тоже революционными, самыми жестокими, методами, а эти методы всегда основаны на тотальном отрицании старого мира. И сталинская Москва должна была служить отрицанием не только Петербурга (этой Вандеи большевиков), но и всей России.

Параллельные заметки. Почему же Ленин стал первым после Петра правителем России, вернувшим столицу в Москву? Почему этого не захотел сделать ни один царь, кроме малолетнего Петра II? Им-то что было в этом Петербурге? Достаточно сказать, что, за исключением Елизаветы и Екатерины II, ни один монарх не доживал здесь до старости. Одних убивали более энергичные соперники или революционеры, других – преждевременные болезни. Фактически для российских императоров не Петропавловский собор, а сам Петербург служил кладбищенским склепом.

Ответ может быть только один: северная столица полностью соответствовала тому казённо-бюрократическому, военно-помпезному режиму, который был создан первым императором и который олицетворяли его преемники на троне, а старая Москва продолжала жить антиимперским, народным духом. Чтобы придать Белокаменной петербургские черты, её пришлось бы коренным образом преобразовать, начав войну с огромным городом. Ни один царь, начиная с Анны Иоанновны и кончая Николаем II, даже в мыслях не посмел отважиться на такое. Да и большевики пошли на это только потому, что им пришлось выбирать из двух зол меньшее. В итоге они перекраивали древнюю столицу в течение нескольких десятилетий, уничтожая не только целые районы и сословия, но и выкорчёвывая саму душу патриархально-помещичьей, купеческой, вольнолюбивой Москвы.

В 1918-м возвращение столицы в Первопрестольную поддержали все. Ни слова против не сказали даже эмигранты и белогвардейцы. И только в Петрограде-Ленинграде, с того самого времени, вспоминали об утрате городом столичного статуса с неизменной горечью.

Правда, характер этого недовольства с годами менялся. Поначалу о возврате былой столичности мечтало главным образом городское руководство. Так, Григорий Зиновьев в 1922 году в предисловии к брошюре, посвящённой реконструкции города, заявил: «„.мы ни на минуту не сомневаемся в том, что по мере того, как будут рождаться новые советские республики – прежде всего в центральной Европе, – первенствующая роль вновь начнёт переходить от Москвы к Петрограду» [9. С. 18]. Большевистский наместник на берегах Невы спал и видел, как его вотчина с победой всепланетной революции превращается в главный город будущей коммунистической Европы, а то и всего мира. Во многом именно с этой же целью 23 января 1924 года, на следующий день после смерти Ленина, экстренное заседание пленума зиновьевского Петроградского Совета рабочих, красноармейских и крестьянских депутатов постановило удовлетворить требование питерского пролетариата о перенесении тела вождя в Петроград. (Кстати, это постановление отвечало и двухвековой традиции: начиная с Петра I, именно Петербург обладал исключительным правом на погребение царей.) А следом тот же Зиновьев выступил инициатором переименования Петрограда в Ленинград.

В дальнейшем идея возвращения столицы на невские берега стала овладевать умами рядовых горожан. Особенно остро это чувство проявилось во время войны. Английский журналист и писатель Александр Верт, чьё детство и отрочество прошли в дореволюционном Петербурге, приехав в блокадный город, «заметил, что Ленинград явно дистанцировался от Москвы. Возникало ощущение, что в этой общей картине Ленинград существовал как бы отдельно, поскольку он выстоял в значительной степени благодаря своим собственным невероятным усилиям и в том числе благодаря деятельности своих местных вождей – Жданова и Попкова. Если угодно, это было частью ленинградского “комплекса превосходства", который никогда не умирал, даже после того как столица переехала в Москву» [13. С. 79].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю