Текст книги "Моя Елизаветка"
Автор книги: Сергей Емельянов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Сергей Емельянов
Моя Елизаветка
© Сергей Емельянов, 2021
© Интернациональный Союз писателей, 2021
* * *
Емельянов Сергей Алексеевич – человек разносторонний. Заслуженный экономист Российской Федерации, лауреат премии Совета министров СССР (за внедрение отраслевой АСУ), международный мастер по шахматам ICCF.
В последние годы занимается литературным трудом.
Первые свои работы размещал на сайтах samlib.ru и proza.ru. С 2020 года публикуется в печатных изданиях Интернационального и Российского союзов писателей, альманахах: «Лондонская литературная премия» (2014–2019), «Российский колокол» (2020), «Ушёл, вернее, остался», «Наследие» (2020) и других.
Финалист Международной Лондонской литературной премии (2014–2019), Международной литературной премии мира и конкурса «Георгиевская лента» (2020).
Член Интернационального Союза писателей.
Счастливая, счастливая, неповторимая пора детства!
Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней?
Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений.
Лев Толстой
Елизаветка, здравствуй!
Дача Елизаветино, Елизаветка, как именовали это место жители северо-запада Москвы… Мало кто из жителей домов, расположенных за Соколом, вдоль Ленинградского и Волоколамского шоссе, не бывал на Елизаветке или тем более не слышал о ней. Место было известно благодаря зимнему катанию с гор на лыжах и летним прогулкам по парку Покровское-Стрешнево.
Но не только природой известна Елизаветка. Место это историческое. Здесь находился дворцовый комплекс, создание которого приписывают известному русскому архитектору Николаю Александровичу Львову.
Кто только не побывал на Елизаветке! Тут и царские особы России, и деятели русской культуры и искусства, и коммунистические лидеры первых лет советской власти. В Елизаветино историк Карамзин создавал свою «Историю государства Российского», жила семья Сони Берс, будущей жены Льва Николаевича Толстого. Здесь бывали король поэтов Игорь Северянин и многие другие.
Жители Елизаветки наивно полагали, что их дом построила российская императрица Елизавета. Говорили, что она использовала Елизаветино как путевой дворец, якобы она отдыхала здесь перед въездом в Москву после тяжелой дороги из Петербурга; говорили, что она любила это место, и на фронтоне портика центральной усадьбы по ее указанию на латинском языке было написано «Мой любимый уголок».
Красивая легенда, но не более того.
Вот в это самое Елизаветино и вселилась наша семья осенью 1941 года, но этому предшествовала длинная цепь событий. Начать придется издалека.
Родители моей мамы – Зорины – перебрались в Москву из ныне небольшого городка Александрова. Но Александров не просто «небольшой городок», а, можно сказать, третья столица государства Российского после Москвы и Петербурга. Там жил и оттуда правил страной царь Иван Грозный.
После переезда в Москву из Александрова где-то в самом начале двадцатого века предки мои обосновались в районе нынешней Новослободской улицы, в обычной деревенской избе. Дед мой, Иван Максимович, работал счетоводом на Московско-Курской, Нижегородской и Муромской железных дорогах. По сей день у меня хранится пожелтевшее свидетельство на бумаге большого формата с красной сургучной печатью, которое удостоверяет, что Иван Максимович Зорин в 1901–1902 годах окончил курсы бухгалтерии и коммерческих вычислений, учрежденные учителем математики, коллежским советником и кавалером Владимиром Андреевичем Хагельстремом.
Детей в семье прилежного ученика по части торговых книг было человек мал мала меньше. При рождении некоторым новорожденным давали имя, которое уже было использовано в семье для ранее родившегося ребенка. Были, например, две Анны, две Кати. Считалось, что если в семье двое имеют одно и то же имя, то выживет только один ребенок, второго «Господь приберет», и это было хорошо для семьи, так как прокормить всех один дед-счетовод не мог.
До взрослого возраста дожили девятеро: дяди мои, Сергей и Максим, погибли в Первую мировую, а тетя Катя умерла до моего рождения.
В конце тридцатых годов дом Зориных вместе с другими такими же старыми домами-избами был снесен: на его месте теперь Новослободская улица. К тому времени мама моя уже вышла замуж за Алексея Петровича Емельянова.
С жителями старых сносимых домов власть поступала сообразно с порядками того времени: их просто выселяли из Москвы в область, хорошо, что не дальше. При этом каждой семье выделяли определенную денежную компенсацию и участок земли размером примерно в десять-двенадцать соток для самостоятельной застройки. Мои родители получили такой участок в районе станции Лобня по Савёловской железной дороге и три тысячи рублей для строительства. Чтобы обустроиться на новом месте в сельской местности, построить дом и завести хозяйство, надо было обладать определенными практическими навыками. Многие из числа «вынужденных переселенцев» справились с этой задачей. Но мои родители, люди городские, к деревенской жизни непривычные, оказались в этом отношении несостоятельными. Деньги потратились, а дома не было. Не знаю, чем это кончилось бы для них и, соответственно, для меня. Быть бы мне бомжем, но тут началась война. Отца призвали в действующую армию, мама со мной ютилась у старшей сестры Анны, которая работала завучем в московской школе и имела служебную жилплощадь.
И тут нам очень помог мамин старший брат Иван. Он пошел по военной части и дослужился до звания полковника. Он-то и предложил маме переехать на эту самую дачу Елизаветино, где временно размещались солдаты вверенного ему воинского подразделения. Переехать просто так, явочным порядком, без прописки и всяких документов. Шла война, и это было возможно. Вот так, в результате стечения перечисленных обстоятельств, мы стали елизаветинцами, пока на птичьих правах.
Где именно мы разместились, мне неизвестно, но скоро, однако, все изменилось. В центральной части усадьбы Елизаветино случился пожар. По слухам, солдаты неаккуратно обращались с электроплиткой. Этот пожар кажется мне самым ранним детским воспоминанием. Будто стою я около окна второго этажа во флигеле и смотрю через разогревшееся от пожара стекло, как пожарники перерубают галерею, идущую от центральной части к нашему флигелю, чтобы не дать огню перекинуться и на него.
После пожара от дворца остались два боковых флигеля, когда-то предназначенных для прислуги. Флигели эти превратились в два отдельно стоящих дома. Их фасады с колоннами и треугольными фронтонами над ними были обращены навстречу друг другу. Между ними двор с высоким деревянным столбом посредине, на котором одиноко висела единственная лампочка, и две лавочки у подъездов домов.
Когда наша семья появилась на Елизаветке, все хорошие помещения во флигелях были давно заняты. Нам досталась восемнадцатиметровая летняя комната, выгороженная из чердака правого флигеля, предназначенная для сушки господского белья. Для этого в комнате была установлена печка, топившаяся дровами.
Наружные стены комнаты были неутепленными, оконные рамы – одинарными, в одно стекло. Все окна были обращены в одну сторону; в центре одно полукруглое окно, такое, как на фото центральной части Елизаветино начала XX века; по бокам два овальных окна, вытянутых по вертикали. Из комнаты открывался прекрасный вид на долину реки Химки.
Вид-то действительно прекрасный, но для жилья комната не приспособлена. Летом после обеда уходящее солнце било прямой наводкой в наши окна, и становилось нестерпимо жарко; оконные рамы глухие, открыть можно было только небольшую форточку в центральном окне, но это не помогало. Зимой температура опускалась ниже нуля, стекла в окнах промерзали и покрывались изнутри ледяными наростами. На зиму все три окна для утепления приходилось закрывать наглухо. Для этой цели использовали списанные фанерные портреты вождей, которые доставались нам от тети Ани из ее школы № 205. Портреты размещали лицом вовнутрь, чтобы не дай бог никто с улицы не мог заметить, что мы делаем с изображениями вождей. Изнутри же на портреты навешивали старые одеяла и тряпки: опять же, чтобы и изнутри лиц не было видно. Всю зиму мы жили при свете единственной электрической лампочки, светившей нам из школьного плафона с отколотым куском, а если электричества не было, что случалось нередко, запускали керосиновую лампу; если же не было и керосина, использовали свечи.
Так мы прожили несколько лет. Только в конце сороковых мама договорилась с одноногим инвалидом Иваном Яковлевичем, истопником школы № 205, и он заменил наши «художественные» окна на обычные окна прямоугольной формы с двумя рамами, а внешние стены утеплил засыпкой из опилок. Отец был против, ему хотелось сохранить изначальный декор, но против напора мамы устоять он не мог.
Нашелся и печник, он обложил печку кирпичами и переделал дымоход. Она стала массивней и лучше держала тепло, и имя у нее изменилось, она стала называться «шведкой». Топить «шведку» надо было «с умом». Важно было вовремя закрыть задвижку в дымоходе – в тот момент, когда на углях переставали прыгать синие огоньки, не слишком рано, чтобы не угореть, и не слишком поздно, чтобы жар не ушел в трубу.
После этого мы зажили более-менее как нормальные люди. Утром я просыпался в кроватке около печки, упирался в нее пятками и чувствовал, что она еще теплая.
Время шло, и наше положение на Елизаветке изменилось к лучшему; мы, так сказать, обрели права гражданства. Произошло это так. Сначала, еще в военное время, отец за бутылку водки договорился с домоуправом (был и такой) о временной прописке, которая несколько раз продлевалась, а после войны вышел указ Сталина о том, что все участники войны имеют право на постоянное проживание в том месте, где их застал конец войны. На основании этого документа мы и получили постоянную прописку по не совсем обычному адресу: Москва, Д-182, 12-й километр Ленинградского шоссе. Дача Елизаветино, дом 8, кв. 4.
Так я попал на Елизаветку. Наша семья зацепилась за последний краешек столицы нашей Родины – Москвы. Здесь и прошло мое детство.
На московской окраине
Строители Елизаветино выбрали для своего детища исключительно удачное место: небольшую почти круглую ровную площадку, с трех сторон от которой поверхность земли круто уходит вниз, а четвертая сторона – въездной перешеек – соединяет Елизаветино с парком Покровское-Стрешнево.
Наиболее крутая сторона обращена к речке Химке, как раз туда и выходили окна нашего жилища на чердаке. Перед крутым склоном – небольшая ровная площадка, на которой располагается огород. Мы выращиваем там картошку. Прямо под нами – болотистая низина, заросшая кустами и невысокими деревьями. Там речка Химка, вытекающая из-под плотины Химкинского водохранилища. На другом берегу Химки уже не Москва, а область.
Бродить по замерзшему болоту по берегам Химки – мое любимое занятие зимой. В солнечные весенние, но еще морозные дни снег и лед, нависая над темной водой, сверкают так ослепительно, что местами на них невозможно смотреть. Тихо, кругом никого. Только синицы, перелетая с ветки на ветку, своим чириканьем нарушают тишину.
Посреди болота – остров без растительности. Туда зимой время от времени приходят деловитые дядьки. Красоты природы их не интересуют, они приходят сюда за делом. Дело это – ловля птиц с помощью сетки. Этим делом они занимаются только зимой, когда у птиц мало корма. Летом же у них другой промысел – добывают мотыль. Маленький червячок рубинового цвета считается лучшей наживкой при ловле рыбы удочкой. Добывают мотыль, как и золото, промывкой, только вместо золотоносного песка промывают ил, поднятый со дна Химки. Для этого приходилось часами вышагивать в воде в высоких резиновых сапогах. Намытый мотыль складывают в спичечные коробки и продают на рынке. Стоит он недешево, и для нас, мальчишек, мотыль недоступен.
Справа от болота находится лагерь для заключенных. Забор с колючей проволокой, вышки охранников по углам, сторожевые собаки, бараки, люди в темных ватниках, грузовики, ежедневно развозящие заключенных по местам работы, – все это из наших окон как на ладони.
Левее лагеря на том правом берегу Химки видны избы деревни Иваньково. Время от времени там происходят пожары; мы, мальчишки, конечно, хотим на пожар, но родители нас не пускают. На краю Иванькова – красное двухэтажное кирпичное здание фабрики термометров. За ним угадывался канал, воды не видно, но корпуса самоходных барж, а иногда и пассажирских пароходов время от времени проплывают перед нами. Еще дальше и выше – Тушинский аэродром. Само поле из наших окон не просматривается. Самолеты видны только на подлете, потом они исчезают за линией горизонта. Но о существовании аэродрома напоминает постоянный надсадный гул моторов: это испытывают двигатели в подземных боксах.
Еще левее виден лес и совсем с краю за высоким глухим забором расположена дача Покрышкина – знаменитого военного летчика, сбившего больше всех фашистских самолетов. Так жители Елизаветки называли это место, но потом оказалось, что жил там не Покрышкин, а маршал Толбухин. На эту дачу Покрышкина-Толбухина мы лазали через высокий забор за орехами.
Четвертая сторона Елизаветки – это для нас дорога жизни, только с этой стороны к нам можно подъехать на машине. Там проходит грунтовая дорога, соединяющая Ленинградское и Волоколамское шоссе. Дорога в рытвинах, при сильном дожде в них образуются гигантские лужи, недаром все жители Елизаветки звали ее Грязной дорогой. Бывало, кто-то из матерей поинтересуется: «А где наши дети?», а соседка отвечает: «Ушли на Грязную в луже кораблики пускать».
За Грязной дорогой – собственно парк Покровское-Стрешнево, правильнее бы назвать его лесом: в нем нет ни скамеек, ни каких-либо указателей, только кусты и деревья. В лесу от Грязной дороги расходились аллеи – главная, липовая и еще несколько. Одна из них была настолько узкой, что ее кусты и деревья смыкали свои кроны почти над головой, образуя зеленый коридор. Отец любил возвращаться домой с работы именно по ней, поэтому мы с мамой называли ее папиной аллеей.
В разгар лета мы ходим в лес за ягодами: земляникой, малиной, иргой, которую елизаветинцы неправильно называли куманикой. Ближе к осени в лесу собираем грибы (моховики и опята), а потом и лесные орехи.
Елизаветка – это и не деревня, и не город. Было в нашей жизни много от деревенского уклада, но были и городские черты; одно слово – пригород, до асфальта час пешком по бездорожью. Когда я вырос и меня спрашивали, откуда я, то в шутку отвечал: «Я – дитя пригорода».
Вот в таком замечательном месте, на окраине Москвы, мы и зажили на законном основании в послевоенное время. Мы – это я, отец и мама. Был еще у меня и брат Андрей. Родился он в военное время, но умер, прожив всего несколько месяцев; говорили, что в родильном доме на Писцовой улице в Москве якобы действовали вредители, будто они специально заражали новорожденных мальчиков желтухой…
Чтобы попасть в нашу комнату, надо, поднявшись на крыльцо, пройти по коридору, потом повернуть направо на лестницу, которая делала два крутых поворота под прямым углом. Лестница вела на чердак, там в полумраке надо пройти еще пять-шесть метров и тогда уже можно открыть дверь и войти в нашу комнату.
Вот она, наша комната: восемнадцать квадратных метров минус полтора-два метра под печку. Стены окрашены накатом, на них бледный серебристый рисунок. Мебель собрана «с миру по нитке», в основном это выброшенные соседями вещи. Дощатый стол с подпиленными ножками, сколоченный еще солдатами, жившими на Елизаветке до пожара. Две кровати с горизонтальными пружинами, спинки – изогнутые железяки. Диван с просевшими пружинами, его не единожды перетягивали, последние разы я делал это сам. Этажерка с книгами. Умывальник с помойным ведром, рядом с ним кухонный стол-тумбочка для готовки, за печкой посудная полка со скошенными боковинами.
Над моей кроватью висит карта СССР. На ней выделяются два квадратика, это города с миллионным населением – Москва и Ленинград, остальные обозначены кружочками разного размера. Я люблю рассматривать эту карту и мечтать, когда городов-квадратиков будет больше.
Отголоски войны
Война не коснулась меня непосредственно, но сыграла определенную роль в моей судьбе и была частью моего детства.
Рядом с дачей Елизаветино расположена плотина Химкинского водохранилища. Плотина земляная, высота ее превышает тридцать метров; перепад высот между уровнем воды в водохранилище и уровнем воды в Москве-реке в центре столицы составляет сорок метров. В случае разрушения плотины на Москву обрушился бы колоссальный объем воды, который затопил бы значительную территорию города. Поэтому немцы осенью сорок первого года постоянно бомбили плотину, бомбы падали недалеко и от Елизаветки.
Был случай, когда мамина сестра Татьяна, для меня просто тетя Таня, пошла за водой под гору к роднику и попала под бомбежку. Мама рвалась пойти ей навстречу, но отец силой не пускал ее. Время шло, тетя Таня долго не возвращалась. Наконец она пришла, с дрожащими руками, в перепачканной одежде, вся в слезах от пережитого. Но, слава Богу, все обошлось.
Говоря о плотине Химкинского водохранилища, нельзя не сказать и о якобы существовавших планах советского командования взорвать ее в случае, если бы немцы взяли Москву. Взорвать, чтобы нанести урон врагу, не считаясь с возможными многочисленными жертвами гражданского населения. Более детальную информацию об этом можно найти в Интернете, однако неизвестно, насколько она достоверна.
К счастью, этого не произошло, и плотина Химкинского водохранилища не пострадала во время войны. О важности этого объекта для Москвы можно еще судить и потому, что после войны ее в течение нескольких лет охраняли военные. У въезда на плотину круглосуточно дежурили часовые, проход через нее был закрыт для гражданских лиц, пропускали только грузовики с заключенными, которых ежедневно возили на обязательные работы.
Память сохранила визуальные приметы войны времени моего детства. Помню вытянутые надувные сигары аэростатов, которые все называли «колбасой». Подразделение с этими «колбасами» находилось между нашей Елизаветкой и дачей Голубь, среди невысоких деревьев с красивыми серебристыми листьями.
Напротив школы № 212 через дорогу, в начале нынешней улицы Космодемьянских, посреди картофельного поля стояли зенитки. Потом их убрали, и на том месте появились многоэтажные жилые дома, в которых обитали некоторые мои одноклассники.
На улице и в магазинах встречались безногие инвалиды. Все их тело умещалось на маленьких дощечках с колесиками-подшипниками. Они быстро перемещались на них, отталкиваясь от земли специальными деревяшками. Считалось, что от постоянного толкания руки у них очень сильные и связываться с ними опасно.
Рядом с нашими домами были окопы; после войны они сильно осыпались и служили нам местом для игры в войну.
Были игры и поопаснее. В лесах под Москвой после войны еще оставались патроны и боеприпасы. Ребята с Елизаветки и других мест находили их и привозили в Москву. Особым шиком среди пацанов считалось бросать их в костер. Патроны рвались, и осколки разлетались вокруг. Одну девочку из нашего окружения убило; другая – моя соседка Нинка Петрова – получила ранения, но осталась жива.
Жизнь старшего поколения нашей семьи, разумеется, была связана с войной. Все мои взрослые родственники – мужчины – попали на фронт.
Два маминых брата – профессиональные военные Иван и Николай – прошли через всю войну, остались живы и даже не были ранены. Старший, Иван, служил в бронетанковых войсках и дослужился до звания полковника. Младший, Николай, капитан первого ранга, встретил войну в Ханко, откуда его на катере под обстрелом немецких самолетов эвакуировали в Ленинград. Там он провел бо́льшую часть войны, работая в управленческих структурах военно-морского флота по финансовой части.
Отец
Родился он в Арзамасе, учился в реальном училище, видимо, неплохо. Во всяком случае, в шахматы играл хорошо, конкурировал с сильнейшими игроками города. Однажды он даже играл с известным во всей дореволюционной России маэстро Дух-Хотимирским. И, несмотря на то что проиграл, заслужил одобрение мастера.
Получать высшее образование поехал в Нижний Новгород; было это в том самом 1917 году. Затем с отступающими частями белой армии перебрался в Томск, где продолжил учебу в политехническом институте. Когда город взяли «красные», в институт пришли «комиссары в пыльных шлемах» и потребовали, чтобы студенты показали им свои руки. Если руки были рабочие, грязные и мозолистые, то таким говорили: «Ты, братишка, наш, рабоче-крестьянский, учись дальше, нам специалисты нужны». Если же руки были чистые, как у отца, таким говорили: «Катись отсюда, пока цел». Хорошо еще, что дали на руки справку об окончании трех курсов института. Она и заменяла ему всю жизнь документ об образовании. В анкетах в графе «образование» писал: «неоконченное высшее» и прикладывал эту справку.
После того как ему пришлось расстаться с институтом в Томске, отец перебрался в Москву, стал работать экономистом. В 1926 году он опубликовал монографию, посвященную анализу грузопотоков в бассейне реки Оки.
Эту тему он продолжал разрабатывать и дальше. В моем архиве сохранился сборник материалов под названием «Проблема реконструкции бассейна реки Оки», изданный Академией наук СССР в 1935 году. В нем опубликована статья отца, в которой рассматриваются вопросы развития речного транспорта в бассейне реки Оки, в том числе анализируются возможности соединения Оки через систему шлюзов с реками Дон и Днепр. Отец также участвовал в проектировании канала имени Москвы, по этому вопросу он имел контакты с известным советским ученым академиком А. Н. Крыловым.
Во второй половине тридцатых годов отец выезжал вместе с мамой на Дальний Восток, в город Магадан, где три года проработал в качестве вольнонаемного сотрудника в государственном тресте «Дальстрой». Сталин охарактеризовал эту организацию как «комбинат особого типа, работающий в специфических условиях, и эта специфика требует особых условий работы, особой дисциплины, особого режима». Проще говоря, Магадан был одним из крупнейших центров ГУЛАГа.
Мама вспоминала такой эпизод из жизни в этой «столице Колымского края». Однажды вскоре после приезда на место жительства она возвращалась домой с продуктами. Мимо нее шла колонна заключенных, и один из них попросил у нее хлеба. Воспользовавшись тем, что конвоир отвернулся, мама отдала ему весь свой хлеб. Придя домой, она рассказала отцу об этом и получила жесткий нагоняй от него. Тогда она еще не знала, что за такой «поступок» можно было самой оказаться заключенной.
Вероятно, мое земное существование было предопределено как раз там, в Магадане. Во всяком случае, после возвращения в Москву отец снова уехал на работу по вольному найму, на этот раз в Норильск, а мама не поехала, так как ожидалось мое рождение.
Вот таким, очень деятельным, но сугубо гражданским, человеком был отец, когда началась война с гитлеровской Германией. Его призвали осенью сорок первого года, и он находился в действующей армии до лета следующего года, когда попал под бомбежку и был контужен.
С войны он вернулся инвалидом, с перекошенным от контузии лицом. Так случилось, что, когда он пришел домой на Елизаветку, все двери были не заперты, и он, беспрепятственно поднявшись на чердак, вошел в нашу комнату. Дома была одна мама, она обернулась к вошедшему, но не узнала его и обратилась к нему с вопросом: «Гражданин, вам кого?». В ответ услышала: «Ирка, Ирка, ты не узнаешь меня?! Это же я, твой муж…». (Тут надо сказать, что при крещении, еще до революции, батюшка дал маме редкое древнегреческое имя Ираида, но в семье Зориных его переделали на Раю, а отец звал маму Иркой.) Вот такая была встреча участника войны.
По характеру отец был человеком замкнутым, говорил мало. Со всеми был неизменно вежлив, хотя в близкие отношения ни с кем не входил. Выпить любил, но всегда пил дома, в кругу семьи. Крепкий алкоголь употреблял редко, предпочитал портвейны, особенно азербайджанского производства типа «Кара-чанах». Весь год ходил в демисезонном пальто и легонькой кепочке, которую всегда приподнимал при встрече с соседями и знакомыми. В партии не числился, но во всех анкетах неизменно указывал, что является членом блока коммунистов и беспартийных. В день выборов вставал в шесть часов утра и одним из первых приходил на избирательный участок голосовать.
Любимым его словом было «подходяще». Когда я возвращался из школы и сообщал о полученных пятерках, он ободрял меня словами: «Это нам подходяще». Был он добрым, но беспечным, плохо был приспособлен преодолевать житейские трудности. Когда наше финансовое положение становилось угрожающим, он отшучивался, говорил маме: «Будет день – будет пища», или вот еще его любимое выражение, адресованное жене: «Сиди как в санях». Осенью сорок первого, когда в Лобне стали слышны взрывы немецких бомб, он успокаивал маму словами: «Это на юге России».
Среди соседей считался интеллигентным человеком. Этому способствовала его привычка, здороваясь, неизменно приподнимать кепочку, никто из соседей этого не делал.
Война сломала его. Контузия повлияла на его психику, появились постоянные головные боли, бессонница. Были проблемы и со зрением. Приходилось постоянно носить пенсне с массивными тяжелыми стеклами. На носу у отца под действием зажимов пенсне образовались глубокие вмятины, без них удержать такую тяжесть было бы невозможно. Я несколько раз пытался надеть папино пенсне, но у меня никогда это не получалось.
От бессонницы отец принимал сильнодействующее снотворное – люминал (сейчас этот препарат запрещен как наркотическое средство, а тогда он продавался свободно). Но и эти таблетки помогали не всегда. Отец вставал по ночам, зажигал свет, пил чай вприкуску с колотым сахаром, курил «Беломор» и часа два-три читал, потом ложился спать снова. Книги он брал в библиотеке, преимущественно это были произведения французских классиков: Флобера, Стендаля, Гюго, Мопассана, Золя.
В середине пятидесятых годов отец совершил поездку в город своего детства Арзамас. Он надеялся найти там клад, который якобы был закопан еще до революции. Вернулся усталый, раздраженный, грязный, сказал, что нужное место не нашел, так как «там все изменилось».
Пенсию ему платили маленькую, сначала без, а потом с правом работы. Однако найти постоянную работу с достаточным заработком ему долго не удавалось. Неудовлетворенность собой, а может быть, и его неуживчивый характер приводили к тому, что на работе он конфликтовал с начальством, часто увольнялся, месяцами сидел дома без работы, потом устраивался снова, но ненадолго, в различные конторы типа «Трамвайтреста» и опять увольнялся.
Только в середине пятидесятых он устроился на приличную должность: ведущим экономистом в отдел капитального строительства Госплана РСФСР. В этой должности он проработал шесть лет, до ухода на пенсию. Однажды, в начале 1958 года, пришел домой возбужденный и сообщил, что его собираются отправить в командировку на международную выставку «Экспо» в Брюссель. Стали думать, в чем ехать, как пошить приличный костюм (до этого он ходил в перешитых морских кителях маминого брата Николая). Но поездка не состоялась.
На пенсии, живя в Мазилове, отец ходил на Москву-реку или на Пионерский пруд ловить мальков удочкой, а в последние годы сидел дома и от нечего делать составлял таблицы различных шахматных турниров и футбольных чемпионатов.
Но ни коллеги по работе, ни соседи, ни знакомые не знали, что была у него и другая, тайная, жизнь, никому не известная страсть. Этой страстью были бега.
Лошадей он полюбил с детства. И немудрено. Его отец служил управляющим конюшней у одного богатого предпринимателя. Поэтому лучшими друзьями маленького Лёни были лошади, он сызмальства полюбил это красивое и сильное животное. Чувство это он пронес через всю жизнь.
К женщинам он был почти равнодушен. Полушутя, полусерьезно говорил, что не может по-настоящему любить женщин, так как женское тело практически всегда скрыто под одеждой, другое дело – лошади, у них все на виду.
Бывать на ипподроме он пристрастился в конце тридцатых годов. Один сослуживец порекомендовал ему это место, сказав, что здесь можно увидеть увлекательное зрелище и сбросить психологическую нагрузку, которую всем служащим Страны Советов приходилось испытывать в то время. Совет этот совпал с его детскими воспоминаниями, и скоро он стал одним из завсегдатаев ипподрома.
Деньги были для него не главным, хотя он и делал ставки. Выигрывал он очень редко, чаще проигрывал, иногда и крупные суммы.
Привлекала его вся обстановка ипподрома: и вид беговой дорожки, и шум трибуны, нарастающий при приближении лошадей к финишу, и запах, доносившийся со стороны конюшен, и звук гонга, запускающего заезд, ну и, конечно, сами лошади. Он знал их клички, родословные знаменитых лошадей, мог по кличке лошади догадаться, кто ее родители, так как ему были известны правила, по которым даются клички новорожденным жеребятам.
Знаком он был и с наездниками. Особенно ему нравился один из них, который всегда выступал в форме, в которой преобладали желтый и зеленый цвета. Отец называл его «яичницей с луком» и всегда старался ставить на него.
На ипподроме он испытывал настоящее наслаждение. Когда лошади уходили со старта, он забывал все, тело его приподнималось «на цыпочках» и вытягивалось вперед, руки, согнутые в локтях, начинали дрожать.
После ухода на пенсию он тяжело заболел и вынужден был находиться дома. В то время мама, которая всю жизнь боролась с его тайной страстью, чтобы уменьшить страдания мужа, стала специально ездить на ипподром, покупать там и привозить ему программки заездов. И он всматривался в эти программки, производил какие-то вычисления и понарошку делал ставки, не зная, конечно, результата заездов.
Умер он в 1969 году от онкологического заболевания, не дожив трех месяцев до семидесятилетия.