Текст книги "Примкнуть штыки!"
Автор книги: Сергей Михеенков
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Сергей Михеенков
Примкнуть штыки!
Чем меньше войска, тем больше храбрых.
А.В. Суворов
Высшей формой милосердия на войне является жестокость.
Мольтке
События, о которых рассказывает эта история, не придуманы автором. В книге, несомненно, присутствует и художественный вымысел. Однако художественный вымысел не уменьшает страданий реально существовавших людей в реальных обстоятельствах. И эту книгу я написал потому, что не нашёл их имён ни на плитах братских могил от Юхнова до Подольска, ни в наградных списках отличившихся, ни в приказе о присвоении первого офицерского звания тем, кто остался в живых.
Глава первая
Приказ № 257
Рота курсантов пехотно-пулемётного училища, усиленная сводным дивизионом артиллерийского училища, вечером 5 октября 1941 года на грузовиках, спешно собранных по всему Подольску, срочно перебрасывалась на запад от Москвы. Курсантов подняли по тревоге, отменив воскресные увольнения и встречи с родными. В пехотном училище подняли шестую роту. В полном составе, вместе с офицерами и преподавателями. А в артиллерийском из добровольцев и наиболее опытных офицеров сформировали сводный усиленный дивизион. Всё это невеликое воинство, вооружённое винтовками, несколькими пулемётами, а также 45-мм и 76-мм орудиями, и составило передовой отряд подольских училищ. В событиях, которые впоследствии войдут в историю Второй мировой войны под названием «Битва за Москву», передовому отряду отводилась особая роль: эти двести пятьдесят человек становились боевым охранением курсантских батальонов, которые через день-два тоже будут выдвинуты вперёд, в окопы Можайской линии обороны.
Колонну возглавляла неуклюжая бронемашина, оснащённая пулемётом. В броневике рядом с водителем сидел старший лейтенант Мамчич, командир шестой роты, назначенный командиром передового отряда. Никто пока не знал, что же произошло в полутораста километрах от Москвы, в районе Юхнова и Мосальска. Точных разведданных не было. Вернее, точным данным разведки в штабах попросту отказывались верить, потому что они были катастрофически неправдоподобными и означали буквально следующее: немцы прорвали линию обороны Центрального и Резервного фронтов и форсированным маршем движутся к Москве, уже не встречая на своём пути никаких войск, способных остановить их, а это значит, что через сутки-другие авангарды моторизованных колонн фон Бока ворвутся в столицу.
Не знал, что там, впереди, ждёт его роту и его самого, и старший лейтенант Мамчич. Кто-то из офицеров сказал ему перед отправкой: «Говорят, фронт прорван на всю глубину. Наши бегут. Похоже, боеспособных войск там уже нет. Так что вас, Леонтий Акимович, направляют…»
То, куда их направляют, Мамчич знал. Во всяком случае – географически. Сочувствующего тона услышать бы не хотел. И потому сейчас ему неприятно было вспоминать и тот разговор, и того сослуживца.
Но теперь он точно знал свою задачу и то, что его шестая рота выполнит её или умрёт. Потому что он знал, ради чего роту бросают в пекло: не сегодня-завтра сводный полк двух училищ, пехотно-пулемётного и артиллерийского, три тысячи курсантов и преподавателей, займёт позиции Малоярославецкого укрепрайона, примыкавшего к Можайскому УРу. А пока левый фланг линии заранее подготовленных укреплений был пуст. Никаких войск действительно там не было.
Не оказалось в это время никаких войск и в самой Москве. Так что Ставке направить на последний рубеж обороны главного города страны было в буквальном смысле некого. Кроме них, курсантов двух училищ, к счастью, расположенных на пути немецких колонн.
Но и этого старший лейтенант Мамчич не знал, хотя все офицеры осторожно, когда не было посторонних ушей, поговаривали именно о том, что Москву, если фронты рухнут, как это уже бывало, защищать будет некому. Кроме них.
И вот подняли их, курсантов и преподавателей… Значит, произошло то, чего опасались больше всего.
Не знал старший лейтенант и надёжности артиллеристов. Только однажды удалось посмотреть, как они стреляют. Это было на полигоне. Артиллеристы стреляли по макетам танков. Стреляли хорошо, точно. Но там будут настоящие танки, которые тоже стреляют снарядами. Говорят, у немцев в танках очень точные прицелы. Кого, каких стрелков придали его роте сейчас, он не знал.
Старший лейтенант знал только свою шестую роту. Надёжность командиров взводов, сержантов и курсантов.
«Хорошо, что загрузили много гранат», – подумал он с некоторым удовлетворением. Но чёрт бы их подрал, нигде не смогли найти для их роты хотя бы старенькую, хотя какую-нибудь списанную походную кухню. Артиллеристы тоже прибыли без котла, с сухпайком. И вдруг старшего лейтенанта стеганула запоздалая догадка: если не дали кухню, значит, это их выдвижение вперёд попросту обречено и в выполнение ими приказа остановить немцев на шоссе не верят даже те, кто отдавал этот приказ. Вот и пожалели походную кухню, чтобы не пропала зря… Перед глазами старшего лейтенанта всплыло непроницаемое лицо майора Романова. Сколько им предстоит держаться там, на шоссе? Сутки? Половину суток? Что ж, на такой срок сухого пайка хватит.
И, подумав об этом, командир передового отряда понял и другое: этими своими мыслями, этими догадками и предположениями, насколько бы реальными они не были, делиться ни с кем он не должен ни в коем случае.
В полночь голова колонны втянулась в Малоярославец и остановилась. Старший лейтенант Мамчич выскочил из бронемашины и, разбрасывая длинные полы офицерской шинели и поблёскивая высокими голенищами тщательно начищенных сапог, побежал вдоль вереницы грузовиков. Водители некоторых машин были гражданскими, но порядок движения в колонне они знали и сразу же подчинились общей дисциплине. И теперь, пробегая мимо машин, старший лейтенант с удовлетворением отметил, что пока всё, слава богу, идёт хорошо.
Из темноты, которая, казалось, навалилась на окрестность ещё тяжелее, когда машины выключили свет и заглушили двигатели, навстречу командиру роты вышли несколько человек. Скользнул узкий луч карманного фонарика, облизал полы кожаного реглана, пыльную обочину шоссе. И сержант Воронцов, сидевший в ближнем грузовике, услышал краткий и чёткий, как на плацу, когда появлялся вдруг начальник училища, доклад ротного. Он сразу понял, что человек в кожаном реглане и стоявшие рядом с ним какие-то большие начальники, что они давно ждали прибытия их колонны и что именно от них сейчас зависит судьба и шестой роты, и артиллеристов.
– Обстановка крайне напряжённая. Учтите – крайне… – говорил незнакомый дребезжащий усталый голос, видимо, «кожаный реглан». – Вам, наверное, ещё в Подольске сказали, что немцы уже в Юхнове и переправляются на левый берег Угры. Перебрасывают сюда, на наше направление, танки и артиллерию. Впереди идут сапёрные части. Мотоциклисты. Ваша задача такова: следуйте по шоссе до реки Изверь. Давайте уточним по карте. Это километров… Там группа Старчака… Ждут… Предупреждены. Держатся.
– Кто ещё впереди нас? Какие войска? – спросил ротный.
– Войска… – Голос в темноте стал резче, раздражённее. – Какие, к чёрту, войска! Вы, старший лейтенант, и есть все наши войска! Последний резерв…
– Ясно, – тихо, подавленным голосом ответил Мамчич.
И на какое-то время там, в темноте, наступила тишина.
– Так что впереди, кроме Старчака и его людей, на настоящее время, видимо, никого уже не осталось. – Теперь «кожаный реглан» говорил уже спокойнее. – Была ещё одна группа. Возглавлял её полковой комиссар Жабенко. Она почти полностью погибла. Остатки прибились к Старчаку. У Старчака около двух или трёх рот. Может, подошло пополнение. Не знаю, точных сведений нет. С ним ребята из Юхновского истребительного отряда. Комсомольцы. Люди все храбрые, но плохо обученные, опыта боёв не имеет практически никто. Кроме, повторяю, людей Старчака. У него пограничники, десантники. Ребята боевые, но в тактическом бою, в полевых условиях… Так что в лучшем случае их там человек триста.
– Да, негусто.
– Негусто, старший лейтенант. На ваших молодцов надежда. Постарайтесь продержаться. Три дня. Хотя бы три дня.
«Так, значит, три дня, – подумал Мамчич. – Значит, сухой паёк придётся растягивать. И с боеприпасами решить. Чтобы подбросили сегодня же».
– Да, вот ещё что, товарищ Мамчич, – ткнул в темноту пальцем «кожаный реглан», – по дороге и вдоль шоссе движутся группы выходящих из окружения бойцов. Постарайтесь не вступать с ними в контакт. Мало ли что…
– А почему Старчак не переподчиняет их себе?
– Кого там переподчинять? Увидите. Идут… Без винтовок. Где побросали, не помнят. Драп. Это, старший лейтенант, драп. Ну, сами, я думаю, увидите и всё поймёте. К тому же под видом наших бойцов могут просачиваться одиночки и целые отряды диверсантов. Действуют нагло и дерзко. Хорошо владеют русским языком. Будьте начеку. И всех выходящих – мимо своих окопов, на сборный пункт.
– Где ближайший сборный пункт?
– В Медыни. Был в Медыни. А где сейчас, не могу сказать. Да это и не ваше дело.
– Куда направлять?
– Пусть идут как шли. Вдоль шоссе, на восток. Они – не ваша забота. Так что давай поторапливайся. Десантники держатся из последних сил. Берегите орудия. Людей, пополнение, ещё пришлём. Боеприпасы тоже. Сегодня же подбросим сколько сможем. А орудий больше не будет. И людей тоже постарайся сберечь, старший лейтенант. Знай, что в бой поведёшь не просто курсантов, а завтрашних офицеров и политработников.
Мамчич козырнул, в темноте сверкнула его бледная ладонь. Но «кожаный реглан» его остановил:
– Связь с группой Старчака ненадёжная. Сведения приходили противоречивые. То они там, то там. Возможно, пока вы были в дороге, у него могли произойти серьёзные изменения. Но днём он прочно держался на Извери. Просил подкрепления. Так что поторапливайтесь и вперёд вышлите боевое охранение.
– Слушаюсь.
Снова взвыли моторы, заскрежетали коробки передач, захлопали дверцы. Приглушённый, крадущийся свет фар. Приглушённые голоса. Слова редкие, отчётливые – о самом главном. Кругом темень, непроглядная, густая, так что силишься что-нибудь разглядеть, а ничего не выходит, глаза будто дёгтем замазаны, только сильнее сдавливает лоб и пересыхает в горле. Тьма кромешная. И только впереди, на западе и севернее, в стороне от шоссе, полыхали резкие тусклые зарницы и зловеще трепетали над неподвижным, испуганным лесом. Там погромыхивало, будто по полю катали огромные валуны, которые иногда сталкивались, с треском и гулом крошили и раскалывали друг друга, высекая огонь.
Воронцов приподнял край брезентового тента и смотрел наружу. Яркие спокойные звёзды стояли над землёй, обещая назавтра ясное утро и погожий день. Все эти дни волглая, промозглая хмарь придавливала землю, наскакивал мелкий дождь, подгоняемый ветром. Потускнели деревья, ещё не сбросившие остатки своих обносившихся разноцветных одежд. Почернели штакетники и крыши домов. Глухие заборы пригорода стали походить на угрюмые неприступные крепости. И видимо, уютно, спокойно было жить за этими крепостями, куда, казалось, ни ветер не задувал, ни дождь забредать не осмеливался, ни плохие вести не приходили. Осень погружалась в свою заповедную глубину, в глушь, за которой уже не могло быть ничего, кроме тишины и оцепенения в ожидании снега. Так старая, добросовестно отработавшая своё последнее лето, брошенная лодка медленно погружается в воду, будто врастая в неё обречёнными бортами и кормой. А вчера вдруг потеплело, подобрало капли с проводов и придорожных кустов, высушило крыши. Воронцов любил эту пору. Весна в его родном краю была, конечно же, ярче, радостней, звонче. Но ему больше нравилась осень. Ранняя, когда ещё не очень холодно. Вот такая, как теперь. Когда уже понятно, что лето прошло, но настоящие холода ещё за морями, за лесами, за синими долами, и после школы можно успеть сходить в лес…
В Подлесном, в его родном селе, в это время всегда перепахивали огороды, жгли картофельную ботву, так что дымом заволакивало всю округу и кострами пахло даже в домах. В золе, в рыхлой, шуршащей лаве прогоревших костров пекли картошку, разламывали обугленные коконы кожуры и ели белую крупяную мякоть, задыхаясь от горячего, пахучего, необыкновенно вкусного. Каждый из них съедал за вечер и пять, и десять картофелин и, казалось, наесться было невозможно. Нежным густым изумрудом зеленела отава на облогах и вдоль стёжек. Хотелось козлом припустить по этой облоге, а потом упасть и полежать в мягкой зелени, понежиться. Просёлочные дороги в полях, которые убегали из Подлесного на три стороны и исчезали, истончаясь на горизонте в прозрачные невидимые паутинки, о такую пору были уже не белыми, как летом, а чёрными от дождей и обильной росы, и они уже не пылили под копытами лошадей и под колёсами тракторов и не утомляли так сильно, как во время летней жары. Дед Евсей вставлял вторые рамы. Сёстры мыли их содой, протирали насухо, подавали деду, а потом конопатили щели тонкой, как шёлк, как их светло-русые волосы, паклей, заклеивали пазы лентами, нарезанными из газет. Уже начинали через вечер подтапливать вторую печь в белой горнице. А он на ранках или после школы ходил с ребятами в лес за волнушками и подореховками. Переходили через Ветьму по шатким ольховым кладям, углублялись в сосняк и там уже не торопились, потому что волнушки, грузди и подореховки росли повсюду, и их всегда хватало на всех. Воронцову особенно нравилось собирать волнушки. Они и солёными были хороши. Зимой, с варёной картошкой… А в сосняке розовые и белые их шляпки, обмётанные скользкими сопливыми волосками, тут и там высовывались из моха, из осыпи сосновых иголок, хрустели под ногами, стоило лишь сделать неверный шаг. Теперь там тоже, видимо, траншеи… Всюду нарыли… Старшая сестра, Варя, месяц назад, когда письма оттуда ещё приходили, писала: в Подлесное и в окрестные деревни нагнали студентов из Москвы – копают противотанковые рвы. От Малоярославца, если по Варшавке, до берёзы, возле которой повёртка и где начинается просёлок на райцентр, километров около двухсот. А там до Подлесного всего-то ничего, километров, может, тридцать. Так что – двести тридцать или двести пятьдесят. От Подольска чуть больше. Но и Подольск, и Малоярославец уже остались позади. Впереди была река Изверь. От Извери – меньше. От Юхнова – совсем недалеко. Изверь… Где-то там они и должны остановиться. Остановиться и стоять.
Воронцов вздохнул. Мысли о родине и о сёстрах не успокоили его.
Яркие звёзды обещали вёдро. И вроде бы уже стало свежеть, подтягивать и подсушивать обочины дороги. Запахло дорогой. Тусклые снопы света от грузовика, идущего следом за их машиной, закручивало желтыми жгутами пыли.
Воронцов поднял голову, поискал взглядом Стожары и сразу нашёл это большое знакомое с детства созвездие, словно присыпанное известкой мелких соседних звёзд. Точно таким же оно было и над его селом. Звёзды, яркие и ещё по-летнему тёплые, стояли над землёй, качались над дорогой, будто указывая им роковой путь. Но там, впереди, за километрами дороги, в толще ночной мглы, был и дом Воронцова. И ехать в сторону дома ему было нестрашно. Там было всё знакомое, родное. И начало этому, родному, старая берёза возле шоссе, под которой он с ребятами не раз жёг костёр в ожидании попутки до Юхнова. От берёзы до Подлесного, до его волнушек в сосняке, совсем ничего. Добежал бы за несколько часов. Дорога до того знакомая, что и с закрытыми глазами бы не заплутал.
А рота должна занять оборону на Извери. Так что до родных мест сержанта Воронцова колонна не дойдёт. Не доедет их грузовик до той, приметной его берёзы. И приказа такого нет, и враг туда уже не пустит. На Извери их ждёт какой-то отряд, в который они должны влиться и образовать некую единую силу, способную выполнить поставленную командованием задачу. Так сказал «кожаный реглан» ротному. Туда, на запад, на Изверь, ехала их шестая курсантская рота, сводный дивизион артиллерийского училища, командиры, товарищи, многих из которых он знал с самого первого дня в училище, ещё с карантина. Они везли в грузовиках укутанные брезентом пулемёты, коробки и ящики с патронами, гранатами, минами, взрывчаткой. Тащили на передках орудия. И ехали они всё же в сторону его дома, и каждая минута пути делала расстояние между Подлесным и их колонной всё меньше и меньше. Они ехали на войну, и с каждой минутой дорога до войны становилась короче.
«Как быстро мы продвигаемся, – с тоской и каким-то необычным возбуждением, какое он испытывал перед дракой, подумал Воронцов. – Как быстро… Что там с мамой и сёстрами? Успели ль они уйти? У деда больные ноги. Израненные, побитые осколками ещё в Первую мировую, в Галиции. Может, и ушли. Хотя бы куда-нибудь в лес, где можно схорониться на время. Ведь прятались же люди в лесах от набегов половцев, монголов и поляков. Уходили в лес от французов. Лес спасал, давал кров и пропитание. Может, всё же ушли. И увели с собою скот, корову Лысеню и овец. А мы эту ненавистную немчуру скоро отсюда выкинем. И будем гнать штыками до самой границы». И Воронцов нащупал рукоятку штык-ножа, висевшего на поясе, и крепко сжал её.
Колонна въехала в большое село. Воронцов успел ухватить взглядом дорожный указатель: «Ильинское». Потом разглядел часового на мосту и красноармейцев, наклонившихся возле каких-то сооружений. Бойцы что-то копали. «Видимо, окопы, – решил он. – Что сейчас могут копать бойцы?»
– Сань, ну что там видно? – толкнул его в бок курсант Алёхин, всё это время молча дремавший рядом.
– Какое-то Ильинское проезжаем. Большое село. Окопы копают.
– Окопы? Зачем тут окопы?
– Давай лучше поспим, – сказал Воронцов и опустил край брезента.
Небо сразу исчезло, пространство сузилось, и ближе, роднее стали товарищи, и Воронцов понял, что он сейчас часть их, сидевших ровными рядами по шесть человек, и, быть может, думавших о том же, – часть этой колонны, часть шестой роты, часть своей винтовки и того приказа, который днём был зачитан на плацу перед строем. Он был живой и, как ему казалось, бессмертной частью всего того, что сейчас двигалось в сторону войны. И только потом, во вторую очередь, он ощущал себя частью Подлесного, своей семьи, носившей фамилию Воронцовых и всего того, что звалось родиной.
– Уснёшь тут, – буркнул Алёхин и вздохнул.
Всем было не по себе. Сегодня, когда после обеда их роту в полном составе выстроили на плацу и командир второго батальона майор Романов, исполняющий обязанности начальника училища, зачитал приказ срочно выдвинуться в район боевых действий, их всех в первые минуты охватил какой-то жуткий восторг. Наконец-то! Они идут на передовую! На фронт! Бить врага! Уж они-то – не батальоны, наспех сформированные из профессуры, студентов и артистов московских театров, из печатников и бухгалтеров, никогда не державших в руках оружия и брошенных в бой необученными, с тремя старыми винтовками и обоймой патронов на отделение. Уж они-то дадут фашистам! Уж они-то им покажут, как по чужим землям ходить да на чужое добро зариться! Как разорять колхозы и жечь в полях хлеб! Как убивать ни в чём не повинных людей, детей и стариков! Воронцов вспомнил слова политрука Киселёва. Политрук говорил правду: фашисты – не люди, и их надо уничтожать, как бешеных собак.
Воронцов пододвинул ногой приклад своей новенькой СВТ, от тряски сползшей вперёд, зажал её между ног и прикрыл отяжелевшие веки. Как и все курсанты, умевшие мгновенно превращать минуты отдыха в сон, он тут же почувствовал, как тело его сразу расслабилось, окуталось тёплой уютной истомой, а перед глазами поплыли, то ускоряя свой бег, то замедляя, уже иные, чем мгновение назад, картинки: пригорок на краю деревни, стёжка за околицу, по стёжке идёт с ведром грибов, розовых волнушек и белых груздей, их ротный старшина… Что ж тут, в его родном селе, делает старшина? Воронцов догнал его, старшина повернулся и голосом отца спросил: «Что, Санька, страшно?» И тут подошёл другой, тоже в шинели. «Иван! – закричал Воронцов. – Иван, ты дома? Почему ты дома, а не на фронте?!» Иван ничего не отвечал, он смотрел на Воронцова злобными глазами и вдруг схватил его за грудки и начал яростно трясти, что-то злобно бормоча.
– Ты что, Сань?
«Чей это голос? Откуда он зовёт?»
Воронцов с трудом разлепил глаза. Ему вдруг показалось, что он падает куда-то под колеса и что кто-то, подпихивая его туда, пытается вырвать из рук винтовку. «Иван! Держись, братка!» – закричал он или, наверное, только хотел закричать.
– Ты что, сержант?! Перепугал, чёрт!
Воронцова толкнули в спину и в бок, так что он спросонья едва не потерял равновесие и резко шатнулся в сторону, на лету подхватывая винтовку.
– Оставь его. Видать, приснилось что-нибудь. Бывает…
Отделение сразу проснулось, будто и не спало.
– Я что, кричал? – спросил Воронцов, чувствуя, как горько першит в пересохшем горле.
– Чёрт тебя побери, сержант, ты всех перепугал!
– Ещё до фронта не доехали… Тьфу!
– А нечего и спать, если на войну собрались!
Воронцову вдруг вспомнилось, что снился брат. Брат и отец. Двое.
И отец Воронцова, и старший брат Иван, отслуживший действительную три года назад в кавалерии на Дальнем Востоке, были призваны ещё в августе и воевали где-то здесь, на смоленском направлении, недалеко от дома, то ли под Вязьмой, то ли под Рославлем. От Ивана он получил несколько писем. Писал Иван и об отце. С отцом они воевали в одном взводе. Судя по названию речек, которые Иван упоминал в своих письмах, часть их какое-то время держала оборону где-то левее Варшавского шоссе. Места те тоже уже под немцем. «Значит, не удержал братка с отцом свои окопы», – подумал Воронцов, и горло его снова перехватило. В одном из первых писем Иван сообщал, что в их роте почти все из Подлесного, Вязовни, Ключика и соседних деревень, что все воюют хорошо и что двоих уже ранило. Среди раненых кузнец дядя Павлик и колхозный счетовод Пётр Иванович. Дядю Павлика ранило не особо сильно, а Петру Ивановичу оторвало ногу. И ещё Иван писал, что полк их часто перебрасывают с места на место. «Только окопаемся, обживёмся, пригреемся, соломы натаскаем, опять приказ – менять позицию, занимать оборону там-то…» Некоторые места из писем брата Воронцов помнил наизусть. От треуголок пахло войной. Однако многое в письмах было непонятно, не соответствовало его представлениям о войне, о противнике, о силе Красной Армии, а многое просто противоречило тому, чему их так тщательно обучали и что внушали как непременное их командиры, преподаватели и политработники. «Мужики-то в Подлесном, Ключиках и Вязовне все бывалые, – сокрушал себя Воронцов невесёлыми думами, – что ж они всё отступают да отступают? И танков, и артиллерии в августе ещё вон сколько к Рославлю ушло. Колонны день и ночь гудели, дорог не хватало. Какая ж сила там встала!» И Санька Воронцов думал, что, отучившись в пехотном училище и получив лейтенантские кубари, он попадёт именно туда, быть может, к своим же землякам, на Десну или Верхнюю Угру. Если, конечно, немца к тому времени не прогонят за Смоленск. А теперь вдруг выяснилось, что и Западный, и Резервный фронты прорваны, вся военная мощь Красной Армии смята и опрокинута, наши дивизии бьются в окружении, а немецкие танки и мотоциклисты уже в Юхнове… Счетовод Пётр Иванович уже отвоевался. И неизвестно, что с братом и отцом.
Тяжёлый подсумок, плотно набитый обоймами с патронами, давил на живот. Воронцов хотел его поправить, сдвинуть немного правее, чтобы не мешал дышать, но сил не хватало, сон снова брал его в плен, вязал руки и ноги, и вскоре он опять забылся и, как всегда, всего на несколько минут.
Колонна вдруг остановилась. Водители, как по команде, выключили моторы и фары. Но гул не прекращался.
– Что это там, ребята? – испуганно, видно, спросонок вскрикнул кто-то из курсантов в глубине кузова.
– Что-то горит. Пожар! Это же пожар!!!
– Спокойно! – послышался твёрдый голос старшего лейтенанта Мамчича; ротный шёл вдоль колонны, направляясь в хвост, к замыкающим машинам, которые тащили орудия, туда, в кромешную, багровую черноту, перемешанную с отблесками пожара. На ходу он выкрикивал: – Всем оставаться на местах! Сейчас двинемся дальше! Через полчаса будем на месте!
– Медынь проезжаем! – крикнул кто-то из роты, пробегая мимо их грузовика в противоположную сторону.
– Медынь горит.
– А кто поджёг?
– Кто поджёг… Немец и поджёг. Бомбёжка…
Воронцов откинул потрёпанный полог брезента, пахнущего соломой и ветром дорог, и выглянул наружу. У дороги на повороте стоял седой высокий старик в чёрном старопокройном кафтане, накинутом прямо поверх исподнего. Отблески пожаров, бушевавших, казалось, по всему городу, озаряли его костистое лицо с глубоко запавшими глазами и провалившимся ртом, трясущуюся, скрюченную ладонь, которую он косо, каким-то упорным, давно заученным движением вскидывал вверх и крестил ею остановившуюся колонну невесть откуда появившегося на этой опустевшей дороге войска. Потом он зашёл вперёд и теми же размашистыми, упругими движениями стал озарять дорогу, уходившую куда-то вниз, в овраг, в чёрную непролазную темень. Видимо, там, в той стороне, за тем оврагом, и была война, и старик знал это.
– Сань! Ребята! Смотрите, у деда четыре Георгия! – встрепенулся, как легко проснувшаяся птица, курсант Алёхин.
Кресты, неровным, спотыкающимся рядом выстроившиеся на впалой груди старика, отсвечивали всё тем же кроваво-чёрным светом, которым было заполнено всё вокруг и который, казалось, проникал внутрь, в самую душу, и сковывал курсантов каким-то неведомым и жутким ожиданием. Не все они, сидевшие в затихших грузовиках, сразу поняли, не все признались себе, что ведь это и есть страх. Страх. Давно обжитое и приспособленное к повседневной солдатской жизни чувство русского человека, по необходимости бравшего в руки оружие. Тот самый страх, который воевать не мешал, но жизнь зачастую спасал… Никто уже не спал. Но все подавленно молчали, видимо, стараясь пережить своё внезапное чувство в одиночку и молча. Даже весельчак Смирнов помалкивал.
Воронцов, уже знавший, как в такие минуты можно справиться с самим собой, пристально смотрел на старика, на вишнёво поблёскивающее на его груди боевое серебро и изо всех сил старался вспомнить деда Евсея и его слова, сказанные напоследок, уже за околицей, когда всё, казалось, было уже сказано. Дед Евсей, шедший рядом с повозкой, передал ему вожжи, подоткнул клок сена, свесившийся над колесом, и заговорил торопливо и складно, будто старинную былину прочитал по давно припасённой им грамотке: «Война-то с германцем будет нешутейная. Ты, Санька, ворочайся ко двору целым и невредимым. Живой ворочайся, мальчик мой. Однако помни: голова на войне – дело наживное. Как только станешь её за локоть да за товарища хоронить, тут её пуля и сыщет. Не робей! Сробел – пропал. Хуже, как боишься: лиха не минуешь, а только надрожишься и товарищей смутишь. Страх будет. Куда от него денешься? Страх – зверина свирепая. И он завсегда по позициям рыскает, которого бы солдатика придавить да позабавиться им. Но знай: зверь тот не только тебя, а и неприятелей твоих давит. Придёт к твоему окопу – так ты не смигни, прямо в глаза ему и глянь. То-то и отпрянет. Назад не оглядывайся, смерть у солдата всегда за плечами. Оглядывайся на товарища. И товарища держись. Не бросай его, даже когда покажется, что край пришёл и что одному спастись легче. Тогда и он тебя, мальчик мой, николи не бросит. Ну, Санька, батька твои с братом воюют, а теперя и твой черёд пришёл. Воронцовы ни от войны, ни от неприятелей на войне не бегали. Германец, он хороший солдат, напористый да продумной, старается то хитростью одолеть, то нахрапом. А наш брат, русский человек, всё же твёрже. И знай при том, что не ты его землю заступил, а он твою. О сёстрах помни особо: ты за них идёшь. А за сестру и жизни не пожалей. Да командиров слухайся. Теперя тебе отец – командир, матка – родная земля. Она тебя и укроет, и обогреет, и оборонит от лиха. Она – твоя Богородица Заступница. А семья – товарищи. А как сам станешь командиром, солдата береги. Жалеть солдата не надобно – береги. Под пулю да на штык напрасно не суй. Тогда и он сам за тебя жизнь положит и ни пули, ни штыка не побоится. Поезжай же с богом, мальчик мой».
Откуда-то из-за машины багровой тенью выскочил ротный, сверкнул голенищами высоких офицерских сапог, взглянул на курсантов, высунувшихся из-под брезента, на старика у обочины. И тоже заметил, что старикан-то непростой. Спросил, поглядывая то на худое его лицо, то на награды:
– Когда был налёт, отец?
– Деточки мои, деточки… – шептал старик; он, казалось, не слышал слов, обращённых к нему, не видел даже подошедшего командира.
– Вы меня слышите? – громче сказал Мамчич.
– Деточки мои… – И голова старика задёргалась ещё сильнее.
– Налёт! Когда налетели самолёты?
– Деточки…
Мамчич закурил, пряча в рукав шинели огонёк папиросы, как будто здесь, в горящем городе, на который немецкие самолёты несколько часов назад выгрузили сотни бомб, этот его жест предосторожности имел какое-то значение. Но на него смотрели курсанты Шестой роты, его учебной роты, и иначе он поступить не мог.
Когда папироса засветилась, когда ясным, живым мерцающим камешком засиял её кончик и мгновенно исчез в рукаве шинели ротного, но тут же разнёсся запах табаку, перебивая всякие другие запахи, в том числе и страха, Воронцова вдруг поразила эта отстранённость папиросы от всего происходящего вокруг, её обыденное, крошечное свечение и такой же обыденный дым, пахнущий уютом и старым дедовым зипуном. Папироса ротного не была частью того ужаса, который час или два назад, когда они, быть может, только-только выезжали из Подольска, обрушился на этот явно невоенный городок. Она не была частью войны. «Вот почему он прячет её в рукав», – зачем-то подумал Воронцов. Точно так же светился огарочек и в руке деда Евсея, и в потёмках шалаша, в углу, где устраивался на ночлег брат Иван после сенокоса или очередного похода к какой-нибудь молодке, и в жёлтых пальцах отца – но там, в другой уже теперь жизни. И в это мгновение Воронцов вдруг понял, почему ротный так бережёт, так охраняет огонёк папиросы: ведь это его, Леонтия Акимовича Мамчича, душа мерцает, такая хрупкая и беззащитная, и она тоже трепещет, хоть и застёгнута в командирскую шинель, как в броню. Но об этом надо молчать. Как молчал о том же сержант Санька Воронцов. Как молчали и все курсанты, и офицеры, вся шестая рота.
Пожар гудел в глубине города, взрёвывал иногда, будто зверея, – это обрушивались перекрытия в кирпичных домах, проваливались вовнутрь, в кипящую лаву огня, давая ему новую пищу.