Текст книги "Дар органического беззлобия (Интервью Виктору Ерофееву)"
Автор книги: Сергей Довлатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Довлатов Сергей
Дар органического беззлобия (Интервью Виктору Ерофееву)
Сергей Довлатов
Дар органического беззлобия
Интервью Виктору Ерофееву
В. Ерофеев: Расскажите немного о себе. Где вы жили до отъезда?
С. Довлатов: Я родился в эвакуации, в Уфе. С 1945 года жил в Ленинграде, считаю себя ленинградцем. Три года жил в Таллинне, работал в эстонской партийной газете. Потом меня оттуда выдворили: не было эстонской прописки. Вообще-то мать у меня армянка, отец еврей. Когда я родился, они решили, что жизнь моя будет более безоблачной, если я стану армянином, и я был записан в метрике как армянин. А затем, когда пришло время уезжать, выяснилось, что для этого необходимо быть евреем. Став евреем в августе 1978 года, я получил формальную возможность уехать.
– А вот сейчас, в связи с событиями в Армении, ваша армянская кровь как-то дает о себе знать?
– Я знаю, что это кому-то кажется страшным позором, но у меня никогда не было ощущения, что я принадлежу к какой-то национальности. Я не говорю по-армянски. С другой стороны, по-еврейски я тоже не говорю, в еврейской среде не чувствую себя своим, И до последнего времени на беды армян смотрел как на беды в жизни любого другого народа – индийского, китайского... Но вот недавно на одной литературной конференции познакомился с Грантом Матевосяном. Он на меня совсем не похож – он настоящий армянин, с ума сходит от того, что делается у него на родине. Он такой застенчивый, искренний, добрый, абсолютно ангелоподобный человек, что, подружившись с ним, я стал смотреть как бы его глазами. Когда я читаю об армянских событиях, я представляю себе, что сейчас испытывает Матевосян. Вот так, через любовь к нему, у меня появились какие-то армянские чувства.
– Значит, вы себя чувствуете как бы абстрактно-русским?
– Я долго думал, как можно сформулировать мою национальную принадлежность, и решил, что я русский по профессии.
– А что это значит – русский по профессии?
– Ну, я пишу по-русски. Моя профессия – быть русским автором.
– Русский автор – значит, подразумевается и русская культура, русские писатели, за вами стоящие?
– С одной стороны, за мной ничего не стоит. Я представляю только себя самого всю свою жизнь и никогда, ни в какой организации, ни в каком содружестве не был. С другой стороны, за мной, как за каждым из нас, кто более или менее серьезно относится к своим занятиям, стоит русская культура. Отношение к которой очень меняется. Когда я жил в Ленинграде, я читал либо "тамиздат", либо переводных авторов. И когда в каком-то американском романе было описано, как герой зашел в бар, бросил на цинковую стойку полдоллара и заказал двойной мартини, это казалось таким настоящим, подлинным... прямо Шекспир!
– Большая литература...
– Да. И только в Америке выяснилось, что меня больше интересует русская литература...
– Когда вы жили в России, вам удавалось что-то писать, кроме чисто журналистских работ?
– Еще как! Журналистом я стал случайно. А потом, потеряв честь и совесть, написал две халтурные повести о рабочем классе. Одну сократили до рассказа и напечатали в журнале "Нева" то ли в 1967-м, то ли в 1969-м. Она называлась "Завтра будет обычный день" – ужасная пролетарская повесть... А вторую я сочинил по заказу журнала "Юность". Эта повесть – "Интервью" безусловно, ничтожное произведение. Есть люди, у которых разница между халтурой и личным творчеством не так заметна. А у меня, видимо, какие-то другие разделы мозга этим заняты. Если я делаю что-то заказное, пишу не от души, то это очевидно плохо. В результате – неуклюжая, глупая публикация, которая ничего тебе не дает ни денег, ни славы.
– Это было в начале 70-х годов. Потом, через несколько лет, вы уехали. А до того вы что делали – писали в стол?
– Это называется "писать в стол", хотя я старался, чтобы читали мои знакомые, Я писал, ходил по редакциям, всех знал и даже среди непечатающейся ленинградской молодежи считался сравнительно удачливым. Я помню, как один менее преуспевающий автор, мой приятель говорил: "Ну что тебе жаловаться? С тобой даже в "Авроре" здороваются!"
– Каков был ленинградский писательский круг в то время?
– Это было странное поколение. Я бы не сказал – незамеченное, а какое-то не очень яркое. После того как отшумело поколение – Битов, Марамзин, Сергей Вольф, и замкнул его Валерий Попов, который старше меня всего на год, появился я. И некоторое время в этой среде было принято говорить, хотя это и нескромно звучит: "После Сережи уже никто не появился". Это не так. Среди моих сверстников и знакомых были очень способные люди. Просто дальше шло поколение душевно нестойких, с какими-то ментальными проблемами... И наше поколение не произвело никакого эффекта в отличие от предыдущего.
– Значит, у вас как у писателя жизнь сложилась не лучшим образом?
– Это была какая– то невероятная смесь везения и невезения. С одной стороны, казалось бы, полное невезение – меня не печатали. Я не мог зарабатывать литературным трудом. Я стал психом, стал очень пьющим, Меня окружали такие же спившиеся непризнанные гении. С другой стороны, куда бы я ни приносил свои рассказы, я всю свою жизнь слышал только комплименты. Никогда никто не выразил сомнения в моем праве заниматься литературным трудом.
– И тогда возникло желание бежать?
– Не то что желание – просто со всех сторон сошлись обстоятельства, из которых в результате стало ясно, что перспективы никакой нет. Печатать не будут, зарабатывать трудно, жена настроена скептически по отношению к властям. Дело в том, что в нашей семье не я был инициатором отъезда... Затем, как ни странно, моя дочь, которой в то время было 11 лет, тоже считала, что надо ехать – может, это было естественное желание видеть мир. Моя мать сразу сказала – как вы, так и я.
У меня года за полтора до отъезда начались публикации на Западе, и это усугубляло мое положение. Выгнали из одного места, из другого, потом я охранял какую-то баржу на Неве, вмерзшую в лед.
Она не представляла вообще никакой ценности, кажется, с нее уже все было украдено, что можно было украсть. Но круглосуточно три человека – двое остальных были с высшим образованием – ее охраняли. Короче говоря, началась невозможная жизнь. Представьте себе – в Ленинграде ходит такой огромный толстый дядя, пьющий. Печатается в "Континенте", в журнале "Время и мы". Участвует в литературной жизни, знаком с Бродским. Шумно везде хохочет, говорит какие-то глупости, ведет вздорные антисоветские разговоры и настоятельно всем советует следовать его примеру. И если существовал какой-то отдел госбезопасности, который занимался такими людьми, то им стало очевидно; надо либо сажать, либо высылать. Они же не обязаны были знать, что я человек слабый, и стойкий диссидент из меня вряд ли получится...
– Значит, вам помогли уехать?
– Сейчас в эмиграции любят говорить о пережитых страданиях. Меня никто не выкидывал, не вытеснял, не высылал... Просто сама жизнь так сложилась. В наручниках меня никто не заставлял туда ехать – просто посоветовали. Я нормально, в общей массе уезжающих евреев прибыл сначала в Вену, потом в Нью-Йорк.
– Дам заранее хотелось поехать в Америку?
– Да. Не скажу, что я был большим америкоманом, но, я, об Америке знал больше, чем о какой-либо другой стране. И не случайно. Бродский любит повторять такую фразу: "Для того чтобы жить в Америке, нужно что-то полюбить в этой стране". Мне повезло, я довольно много знал. Я всегда любил джаз. Как ни странно, я любил американское кино. Я любил американский спорт и немного знал его. Я любил американскую моду, мне нравился американский стиль. Как все нормальные молодые люди моего возраста, я любил Хемингуэя. И вообще любил американскую прозу – это была единственная литература, о которой я мог сказать, что я ее, хоть поверхностно, но знаю. И, кроме того, я знал нечто очень важное для меня – что в любой другой стране, скажем, в Европе, я буду иностранцем. Единственная страна на земном шаре, где человек непонятного происхождения, владеющий восточноевропейским языком, будет чувствовать себя естественно, – это Америка. Нью-Йорк – это филиал земного шара, где нет доминирующей национальной группы и нет ощущения такой группы. Мне так надоело быть непонятно кем – я брюнет, всю жизнь носил бороду и усы, так что не русский, но и не еврей, и не армянин... Так что я знал, что там буду чувствовать себя хорошо.
– И чем же вы начали заниматься?
– А ничем. Такой традиционный эмигрантский вариант в ту пору – жена работает, а муж, лежа на диване, разглагольствует в манере Лоханкина, строит планы и задумывается о судьбах демократии. Что я и проделывал в течение нескольких месяцев. Эмиграция показала, что наша женщина гораздо более жизнеспособна, оптимистична, нетребовательна, чем мужчина. Моя жена тоже нашла работу, превратилась в наборщицу, а я несколько месяцев валялся на диване и читал. И еще чего-то писал, но это была такая вяло текущая болезнь – есть карандаш, почему бы и не пописать...
Потом возникла идея создать газету. Вокруг ошивались бывшие журналисты, и мы решили это делать вместе. Тут же возник вопрос – а кто нам разрешит, и выяснилось, что разрешения не требуется, просто нужно купить помещение, бумагу, техническое оборудование. А потом стало ясно, что все это можно взять в аренду, взять деньги в долг... В результате мы раздобыли 16 тысяч долларов, смехотворную по сегодняшним временам сумму, и с этого началась еженедельная газета "Новый американец", форматом как "Неделя", но 48-страничная. Это была самая толстая русскоязычная газета на земле – по объему в каждый номер можно было вколотить "Капитанскую дочку" Пушкина. Она существовала два года. Я в этой газете был главным редактором. Но это была скорее протокольная должность, а на самом деле существовало коллегиальное руководство.
– "Новый американец" провалился потому, что русская эмиграция оказалось неспособной к плюрализму? Или по другим причинам?
– "Новый американец" провалился, как все на свете проваливается, по разным причинам: косность читательской эмигрантской аудитории. Отсутствие делового опыта. Неумение строить личные отношения в редакции и т. д.
– Лимонов в аналогичном интервью сказал, что он преуспевающий западный писатель. Вы себя таким чувствуете?
– Во-первых, себя таким не чувствует Лимонов, что не мешает ему говорить все, что ему вздумается. Я себя таким не чувствую и не являюсь таковым.
– Тем не менее "Ньюйоркер" вас печатает. Успех у критики безусловный. Рецензии в наиболее престижных журналах я видел своими глазами. Значит, успех есть, вы же не будете это отрицать...
– Нет, это было бы глупо и выглядело бы кокетством. В России успех это понятие однозначное. Оно включает в себя деньги, славу, комфорт, известность, положительную прессу, репутацию порядочного человека и т. д. В Америке успехов может быть десять, двенадцать, пятнадцать. Есть рыночный успех, есть успех у университетской профессуры, есть успех у критиков, есть успех у простонародья.
Мой случай, если вы согласны называть его успехом, по-английски называется "критикал эклэйм" – замечен критикой. Действительно, было много положительных рецензий.
– Что вы сами скажете о себе как о писателе?
– Не думайте, что я кокетничаю, но я не уверен, что считаю себя писателем. Я хотел бы считать себя рассказчиком. Это не одно и то же, Писатель занят серьезными проблемами – он пишет о том, во имя чего живут люди, как должны жить люди. А рассказчик пишет о том, КАК живут люди. Мне кажется, у Чехова всю жизнь была проблема, кто он: рассказчик или писатель? Во времена Чехова еще существовала эта грань.
– А что вы делаете на радио "Свобода"?
– Я не журналист по духу. Меня не интересуют факты, я путаю, много вру, я не скрупулезный, не энергичный, короче – не журналист. Хотя всю жизнь зарабатывал именно этим. И, оказавшись в эмиграции, я для себя выработал жанр. Поскольку я не знал американской жизни, плохо знал американскую прессу, не следил за американским искусством, я внедрил такой жанр, который в России называется "Взгляд и нечто". Довлатов разглагольствует о чем придется. Стал поступать какой-то отклик, значит, кто-то слушает, кому-то нравится...
Вообще, если бы так случилось, что я заработал бы большие деньги, я бы, наверное, прекратил журналистскую деятельность. Но, с другой стороны, если бы я заработал огромные деньги, я бы литературную деятельность тоже прекратил. Я бы прекратил всяческое творчество. Я бы лежал на диване, создавал какие-то организации, объездил весь мир, помогал бы всем материально, что, между прочим, доставляет мне массу радости.
– Получается, что ваша литературная деятельность не слишком серьезна?
– Раньше я к ней относился с чрезмерной серьезностью, считал, что это моя жизнь, Всем остальным можно было пренебречь, можно 'было разрушить семью, отношения с людьми, быть неверующим, допускать какие-то изъяны в репутации, но быть писателем. Это было все. Сейчас я стал уже немолодой, и выяснилось, что ни Льва Толстого, ни Фолкнера из меня не вышло, хотя все, что я пишу, публикуется. И на передний план выдвинулись какие-то странные вещи: выяснилось, что у меня семья, что брак – это не просто факт, это процесс. Выяснилось, что дети – это не капиталовложение, не объект для твоих сентенций и не приниженные существа, которых ты почему-то должен воспитывать, будучи сам черт знает кем, а что это какие-то божьи создания, от которых ты зависишь, которые тебя критикуют и с которыми ты любой ценой должен сохранить нормальные человеческие отношения. Это оказалось самым важным.