Текст книги "Блеск и нищета русской литературы: Филологическая проза"
Автор книги: Сергей Довлатов
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Выступления на конференции «Третья волна русской литературы в эмиграции (1981)»
Две литературы или одна?
Тема нашей беседы – две литературы или одна. Мне кажется, вопрос сформулирован недостаточно четко. Речь должна идти не о литературе, а о литературном процессе, о различных формах, уровнях и тенденциях литературного процесса. Литература – это то, о чем пишут в школьных учебниках. Мы же, собравшиеся здесь журналисты, беллетристы, критики, издатели, независимо от разряда дарования, являемся участниками литературного процесса. В этом процессе сосуществуют различные тенденции, их не одна и не две, как указано в программе, а, мне кажется, целых три, как в сказке. То есть, официальная верноподданническая тенденция в Советском Союзе, либерально-демократическая там же, и зарубежная часть литературного процесса плюс самиздат, поскольку самиздат тяготеет к литературе в изгнании. Сейчас эти тенденции кажутся нам антагонистическими, взаимоисключающими.
Очень полезно было бы взглянуть на сегодняшнюю ситуацию через двести лет. Это сделать невозможно, но можно поступить иначе, можно поступить наоборот. Можно взглянуть отсюда на литературу столетней давности, и тогда сразу возникнут впечатляющие аналогии. Оказывается, тройственный процесс существовал всегда. Имела место охранительная тенденция, например Лесков, либерально-обличительная – Щедрин, самиздатовская – Чернышевский и литература в изгнании – Герцен. Издалека литература прошлого кажется ровной и спокойной, и в ней как будто царит относительный порядок, однако, при ближайшем рассмотрении выясняется, что и ту литературу сотрясали невероятные катаклизмы. Пушкин добивался издания «Бориса Годунова», если не ошибаюсь, шесть лет, «Скупого рыцаря» – десять лет, а «Медный всадник» так и не был опубликован при жизни автора, его, кажется, дописал и издал Жуковский. Белинский и Добролюбов не видели своих книг при жизни, «Горе от ума» вышло через несколько десятилетий после гибели автора, «Философические письма» Чаадаева, по-моему, изданы в 1907 году. Помимо катаклизмов имели место также вопиющие несуразности. Неутомимый обличитель режима Салтыков-Щедрин был, как известно, губернатором. Это такая же дикость, как если бы «Чонкина» написал, например, Андропов. Главный самиздатовский автор – Грибоедов, был дипломатом вроде Добрынина. Революционер Герцен, призывавший к цареубийству, жил в Лондоне на доходы от собственного российского поместья. Вообразите, например, что сейчас в Москве переиздали «Звездный билет» Аксенова и уплатили Аксенову законный большой гонорар. Вот какие вещи происходили. Кто сейчас задумывается об этих вещах, об этих несуразностях и катаклизмах? Время сглаживает политические разногласия, заглушает социальные мотивы и, в конечном счете, наводит порядок. Взаимоисключающие тенденции образуют единый поток. Белинского и Гоголя мы сейчас легко упоминаем через запятую, а ведь разногласия между ними достигали такой степени, что за одно лишь цитирование письма Белинского – Гоголю Достоевского чуть не расстреляли…
Время перемещает какие-то акценты, ретуширует контуры, отодвигает на задний план минутные исторические реалии. Достоевский написал «Бесы» как идеологический памфлет, а сейчас мы читаем «Бесы» как изумительный роман. Дело Нечаева забыто, оно интересует специалистов, историков, а фигура Степана Трофимовича Верховенского, например, преисполнена жизни. Герцен создавал «Былое и думы» как политические мемуары, отображая многообразные социальные коллизии и прибегая к тончайшей идеологической нюансировке, мы же читаем «Былое и думы» как великолепную прозу. Если перечитать через двести лет солженицынского «Теленка», мне кажется, никого уже не будет интересовать личность Тевекеляна или подробности взаимоотношений Литфонда с Оргкомитетом ЦК, останется великолепная, замечательная проза. Через двести лет «Иванькиада» останется как замечательная трагикомедия, а Куперштока, скажем, не будет, и он перестанет кого бы то ни было интересовать. Сто лет назад было все: были правоверные, были либералы, был самиздат, были диссиденты. Особняком, скажем, возвышался Лев Толстой с нравственными и духовными поисками, сейчас эту территорию занимает, допустим, Битов или покойный Трифонов. Я говорю только лишь о пропорциях. Многие из нас восхищаются деревенской прозой Белова, Распутина, Лихоносова. И эта тенденция жила сто лет назад. Можно назвать имена Слепцова, Решетникова, Успенского. Все было, и всякое бывало. Мне кажется, что любой из присутствующих сможет обнаружить в истории литературы своего двойника. Вот так я хотел бы ответить на заданный вопрос. Литературный процесс разнороден, литература же едина. Так было раньше, и так, мне кажется, будет всегда.
Эмигрантская пресса
Я бы хотел заинтересовать вас одним из удивительных парадоксов нашей культурной жизни. Самая большая по объему газета в мире на русском языке выходит не в Москве, не в Ленинграде, не в волжских степях, а на углу 35-й стрит и 8-й авеню в Нью-Йорке. Эта газета – «Новый американец», вот она. В ней 48 страниц так называемого таблоидного размера, она выходит каждый вторник, существует четырнадцать месяцев.
Три года назад в Америку прилетел ленинградский журналист Борис Меттер, быстро и трезво оценил свои незавидные перспективы. Несколько месяцев он вяло топтался у подножия социальной лестницы, в буквальном и переносном смысле, а именно – был лифтером. Работа его не удовлетворяла, и он назойливо заговаривал с пассажирами в лифте, делился планами создания новой еженедельной газеты. Кому-то идея нравилась, кому-то представлялась нерентабельной, и даже вздорной, но важно другое. Собеседники Бориса Меттера не удивлялись, всем казалось нормальным, что лифтер собирается издавать газету. Вот что такое Америка! У Меттера появились единомышленники, такие же беспросветные неудачники, как и он. Мы получили банковскую ссуду, двенадцать тысяч долларов, что явилось предметом немыслимых слухов и домыслов. Говорили даже, что нас субсидирует Комитет Государственной Безопасности. Узнав об этом, я позвонил Меттеру. Меттер страшно обрадовался. Он сказал: «Это замечательно, что нас считают агентами КГБ. Это укрепляет нашу финансовую репутацию. Пусть думают, что мы богачи…»
Газета стала реальностью. Ощущение чуда сменилось повседневными заботами. Мы не имели делового опыта, ломились в открытые двери, изобретали бесчисленные велосипеды, безбожно коверкали английский язык. Президент корпорации Меттер начинал деловые телефонные разговоры следующим образом: «This is speak I – Борис Меттер». Мы углубились в джунгли американского бизнеса, одновременно вырабатывалась нравственная позиция газеты. Мы провозгласили: «„Новый американец“ является демократической свободной трибуной. Он выражает различные, иногда диаметрально противоположные точки зрения. Выводы читатель делает сам».
Честно говоря, мы испытывали неудовлетворенность русской прессой в Америке. Казалось бы, свобода мнений, великое завоевание демократии. Да здравствует свобода мнений! С легкой оговоркой: для тех, чье мнение я разделяю. А как быть с теми, чье мнение я не разделяю? Как это непривычно – уважать чужое мнение! Как это глупо – дать высказаться оппоненту. Как это соблазнительно – быть единственным конфидентом истины. Оказалось, выбрать демократию недостаточно, как недостаточно выбрать хорошую творческую профессию. Демократии нужно учиться. Дома нам внушали единственно правильное учение. Дома был Обком, который все знал, а тут? Читатель – не малолетний ребенок, он достоин самой разносторонней информации, он достаточно умен, чтобы принимать самостоятельные решения. Мы уехали, чтобы реализовать свои человеческие права: право на творчество, право на собственное мнение, право на материальный достаток, и в том числе священное право быть неправым, т. е. право на заблуждение, на ошибку. Так давайте жить, как принято в цивилизованном обществе…
Порой нас спрашивают, какого направления придерживается наша газета, с кем она борется, кого ненавидит, против кого выступает. Так вот, мы не против, мы – за. Мы за правду, за свободу, за человеческое достоинство, за мир и культуру, за духовные и нравственные поиски, за нашу многострадальную Родину, за приютившую нас Америку, за мужество и за талант.
Мы называем себя еврейской газетой. Честно говоря, я был против такой формулировки, она мне кажется лишней. Я считаю газету еврейской лишь настолько, насколько можно считать еврейской третью эмиграцию. Мы говорим и пишем на русском языке, наше духовное отечество – великая русская культура, и потому мы – русская газета. Мы живем в Америке, благодарны этой стране, чтим ее законы и, если понадобится, будем воевать за американскую демократию, и потому мы – американская газета. Мы – третья эмиграция, и читает нас третья эмиграция, нам близки ее проблемы, понятны ее настроения, доступны ее интересы, и потому мы – еврейская газета.
Мы освещали израильские события, публиковали материалы на темы еврейской истории, отдавали должное таланту Башевица Зингера и Маламуда. Началось брожение в общественных кругах. Нас обвиняли в пренебрежении к России, в еврейском шовинизме, в корыстных попытках добиться расположения богатых еврейских организаций. Старый друг позвонил мне из Франции. Он сказал: «Говорят, ты записался в правоверные евреи и даже сделал обрезание». Я ответил: «Володя, я не стал правоверным евреем и вовсе не делал обрезания. Я могу это доказать. Я не могу протянуть тебе свое доказательство через океан, но я готов предъявить его в Нью-Йорке твоему доверенному лицу…» Параллельно с еврейским шовинизмом нас обвиняли в юдофобии, называли антисемитами, погромщиками, черносотенцами, упоминая при этом Геббельса и Риббентропа.
Дома нас учили: советское – значит отличное, наши луга самые заливные, наши морозы самые трескучие, наша колбаса самая отдельная. Сейчас мы в Америке, так давайте же чуточку расслабимся, давайте при слове «еврей» не размахивать кулаками, чтобы не получилось: еврейское – значит отличное!..
В нашей газете были помещены дискуссионные материалы о Солженицыне. Боже, какой начался шум! Нас обвиняли в пособничестве КГБ, в прокоммунистических настроениях, чуть ли не в терроризме… Исключительный художественный талант писателя неоспорим, но идеи Солженицына, его духовные, нравственные и политические установки вызывают разноречивую критику. Голос Солженицына звучит на весь мир, а значит, голоса его оппонентов тоже должны быть услышаны. Этому принципу следует наша газета. Всякое большое явление обрастает суетной и мелочной накипью. Великого человека зачастую окружает невероятно посредственная клика. То и дело раздаются грозные вопли бездумных и угодливых клевретов Солженицына: кто осмелится замахнуться на пророка, его особа священна, его идеи вне критики!.. Десятилетиями они молились Ленину, а теперь готовы крушить его монументы, ими самими воздвигнутые. Мы устроены по-другому. Мы восхищаемся Солженицыным и поэтому будем критически осмысливать его работы. Слишком ответственна функция политического реформатора, слишком дорого нам будущее России…
Больше года выходит наша газета, и больше года я слышу: чего вы смеетесь, над чем потешаетесь? В Афганистане трагедия, академик Сахаров томится в Горьком, и вообще мир на грани катастрофы. Да, мир на грани катастрофы, и привели его к этой грани именно угрюмые люди. Угрюмые люди бесчинствуют в Афганистане, угрюмые люди хватают заложников, и гордость России, академика Сахарова, мучают тоже угрюмые люди. И потому мы будем смеяться над русофобами и антисемитами, над воинствующими атеистами и религиозными кликушами, над мягкотелыми голубями и твердолобыми ястребами, а главное, заметьте, над собой. И хочется думать, пока мы способны шутить, мы останемся великим народом. Я говорю как о русских, так и о евреях.
Говорят, в эмиграции происходят бесконечные ссоры. Все согласны, что это безумие. Все хотят мира и дружбы. Но одни понимают мир, как торжество единственного самого верного учения, а другие, как сосуществование и противоборство множества идей. «Новый американец», повторяю, является трибуной для их свободного, корректного, доброжелательного выражения.
А теперь я хотел бы раскрыть один маленький секрет. Все, что я сейчас говорил, опубликовано. Опубликовано в газете «Новый американец», все до единого слова. Мое выступление составлено из 26 цитат с использованием восемнадцати номеров газеты, что свидетельствует о нашем довольно-таки последовательном отношении к затронутым вопросам. Спасибо за внимание.
Как издаваться на Западе?
Разрешите начать выступление с фокуса. Или с загадки. Догадайтесь, что у меня в кулаке?
Можете не стараться. Все равно не угадаете.
В кулаке находятся мои произведения. Все мое литературное наследие. Более двух тысяч страниц неопубликованных рукописей.
Рукописи сняты на микропленку. Вывезены из Ленинграда чудесной француженкой. (Фамилию ее просили не оглашать.)
Француженка занималась не только моими делами. Ей многим обязаны десятки русских литераторов и журналистов.
Из Союза француженка увозила рукописи, письма, документы. Туда везла книги, газеты, журналы. Порой – десятки экземпляров. Как-то раз в ленинградском аэропорту она не могла подняться с дивана…
Так проникает на Запад русская литература. Я думаю, этим можно гордиться. Наши сочинения приравниваются к оружию, к взрывчатке…
Я хочу вручить эту пленку Илье Левину для его музея. Не потому, что мои рукописи так уж ценны. Вовсе нет. Я считаю эту пленку крошечным обелиском нашего безумного времени. Памятником нашего унижения, нашей жизнестойкости и нашего триумфа…
Я начал писать рассказы в шестидесятом году. В самый разгар хрущевской оттепели. Многие люди печатались тогда в советских журналах. Издавали прогрессивные книжки. Это было модно.
Я мечтал опубликоваться в журнале «Юность». Или в «Новом мире». Или, на худой конец, – в «Авроре». Короче, я мечтал опубликоваться где угодно.
Я завалил редакции своими произведениями. И получил не менее ста отказов.
Это было странно.
Я не был мятежным автором. Не интересовался политикой. Не допускал в своих писаниях чрезмерного эротизма. Не затрагивал еврейской проблемы.
Мне казалось, я пишу историю человеческого сердца. И все. Я писал о страданиях молодого вохровца, которого хорошо знал. Об уголовном лагере. О спившихся низах большого города. О мелких фарцовщиках и литературной богеме…
Я не был антисоветским писателем, и все же меня не публиковали. Я все думал – почему? И наконец понял.
Того, о чем я пишу, не существует. То есть в жизни оно, конечно, имеется. А в литературе не существует. Власти притворяются, что этой жизни нет.
При этом явно антисоветские книги издавались громадными тиражами. Например, произведения Бубеннова, Кочетова или Софронова. Это были книги, восстанавливающие читателей против советского режима. Вызывающие отвращение к нему.
Тем не менее их печатали. А меня – нет.
Наконец я совершенно разочаровался в этих попытках. Я уже не стремился печататься. Знал, что это бесполезно.
К этому времени хрущевская оттепель миновала. Начались заморозки. На месте отцветающей прогрессивной литературы расцвел самиздат.
Этот выразительный, четкий неологизм полон глубокого значения. Пишем сами. Издаемся сами. «Эрика» берет четыре копии…
Самиздат распространился повсеместно. Если вам говорили: «Дай что-нибудь почитать», значит, речь шла о самиздате. Попросить официальную книгу считалось неприличным.
Масштабы увлечения самиздатом достигали масштабов российского пьянства.
Теперь мы писали без определенной цели, движимые иррациональными силами. Видимо, так и должно быть.
Я не буду говорить о том, для кого мы пишем. Этот вопрос заслуживает многотомного научного исследования. Лично я писал главным образом для моей бывшей жены. Пытаясь доказать ей, какого сокровища она лишилась.
В некоторых западных изданиях прочел о себе:
«Его произведения распространялись в самиздате…»
Я не совсем понимаю, что это значит. В огромном количестве тиражировались произведения Солженицына. Материалы процесса над Синявским и Даниэлем. Письма Жореса Медведева и Эрнста Генри. И многие другие знаменитые тексты.
Вряд ли кто-то специально перепечатывал мои рассказы или рассказы моих друзей. Закончив рассказ, я сам перепечатывал его в нескольких экземплярах. И потом раздавал знакомым. А они – своим знакомым, если те проявляли интерес.
Это и есть самиздат в наиболее точном значении. Сам пишешь. Сам даешь знакомым. А порой – и сам читаешь в гордом одиночестве.
В семидесятые годы начали эмигрировать мои друзья. Я тогда и не думал об эмиграции. Хотя, может быть, идея развивалась в подсознании. В те годы подсознание стало необычайно людным местом. На этой арене разворачивались все главные события человеческой биографии.
Короче, я не собирался уезжать. Я чего-то ждал. Мне в общем-то известно, чего я ждал. Я ждал, когда меня издадут в «Ардисе»…
Вот как это произошло. В издательство попала рукопись моей «Невидимой книги». Друзья сообщили, что Карл Проффер намерен ее опубликовать. На двух языках.
Летом 76-го года я узнал, что Проффер в Ленинграде. Выяснилось, что я могу его повидать.
Я страшно волновался. Ведь это был мой первый издатель. Да еще – американец. После 16 лет ожидания.
Я готовился. Я репетировал. Я прямо-таки слышал его низкий доброжелательный голос:
«Ах вот ты какой! Ну, прямо вылитый Хемингуэй!..»
Наконец встреча состоялась. На диване сидел утомленный мужчина в приличном костюме. Он с заметным усилием приподнял веки. Затем вновь опустил их.
– Вы издаете мою книгу? – спросил я.
Проффер кивнул. Точнее, слегка качнулся в мою сторону. И снова замер, обессилев полностью.
– Когда она выйдет? – спросил я.
– Не знаю, – сказал он.
– От чего это зависит? – спросил я.
Ответ прозвучал туманно, но компетентно:
– В России так много неопубликованных книг…
Я не отставал. Тогда он наклонился ко мне и еле слышно произнес:
– Я очень много пью. В России меня без конца заставляют пить. Я не могу больше разговаривать. Еще три фразы, и я упаду на пол…
Потом я виделся с Карлом еще раз. Говорил с ним. И многое понял. Вернее, многое узнал.
Узнал, например, что в Америке даже знаменитые писатели – бедствуют. Что они ради заработка вынуждены служить или, как минимум, – преподавать. Что русских авторов переводят мало. Что американцы предпочитают собственную литературу – европейской. (Не в пример европейским и тем более – русским читателям.) Я узнал, что финансовое положение Бродского несколько идеализировано ленинградской молвой. Что издательства завалены рукописями, доходы от которых ничтожны. Что многие русские книги попросту убыточны. Особенно – стихи, что является некоторым утешением для прозаика. И так далее. И тому подобное…
После этого я собирал информацию два года. Мне хотелось знать всю правду. Покончить с иллюзиями. Действовать разумно, трезво и практично.
Я не торопился уезжать. Хотя жизненные обстоятельства мои резко ухудшились. Я ждал, когда меня издадут в «Ардисе». Ведь пока я живу в Союзе, у меня больше шансов для этого.
И все-таки пришлось уехать. Некоторые происшествия сделали мой отъезд безотлагательным…
С февраля 79-го года мы живем в Нью-Йорке. Этот город – серьезное испытание воли, характера, душевной прочности. Здесь у тебя нет ощущения гостя, приезжего, чужестранца. И нет ощущения дома, пристанища, жилья. Есть ощущение сумасшедшего корабля, набитого миллионами пассажиров. Где все равны…
Если хочешь здесь жить, надо что-то полюбить в Америке.
Мне в этом смысле повезло. Я полюбил Америку раньше, чем ее увидел.
С детства я любил американскую прозу. За демократизм и отсутствие сословных барьеров. За великую силу недосказанности. За юмор. За сочувствие ходу жизни в целом. За внятные и достижимые нравственные ориентиры.
Еще раньше я полюбил американские трофейные фильмы. За ощущение тождества усилий и результата. За идею превосходящего меньшинства. За гениальное однообразие четко вылепленных моделей.
Затем я полюбил джаз шестидесятых годов, сдержанный и надломленный. Полюбил его за непосредственность. За убедительное, чуждое ханжеству возрождение соборных переживаний. За прозорливость к шансам гадкого утенка. За глубокий, выстраданный оптимизм…
У меня появились знакомые американцы. Я любил независимость их поведения, элегантную небрежность манер. Я любил их пренебрежение к условным нормам. Прямоту и однозначность в разговоре. Мне нравились даже их узковатые пиджаки…
Наконец я приехал. Пытаюсь разобраться в этой жизни. Что-то делать, предпринимать…
Увы, мои прогнозы оказались верными. Вот что я уяснил:
Положение русского литератора на Западе можно считать двойственным. Обстоятельства его жизни необычайно выигрышны. И наряду с этим – весьма плачевны.
Начнем с плохого. Рядового автора литература прокормить не может. Писатели работают сторожами, официантами, лифтерами, водителями такси.
В Америке серьезной литературой занимаются те, кто испытывает в этом настоятельную духовную потребность.
Литература также не является здесь престижной областью. Действительно, в Москве или Ленинграде писатель считается необычайно уважаемой фигурой. Удостоверение Союза писателей распахивает любые двери. Дружбой с писателями щеголяют маршалы и киноактеры, хоккеисты и звезды эстрады, работники ЦК и гении валютных операций.
Здесь рядовой писатель совершенно не выделяется. Сферы бизнеса, медицины, инженерии, юриспруденции – куда престижнее. Литератора здесь ценит довольно узкий круг читателей.
Дома можно, разговаривая с незнакомой барышней, выдавать себя за приятеля Евтушенко. Здесь такой прием малоэффективен.
Дома нас страшно угнетала идеологическая конъюнктура. В Америке тоже есть конъюнктура – рынка, спроса. Это тоже очень неприятно.
И все-таки я предпочитаю здешнюю конъюнктуру. Ведь понятия «талантливая книга» – «рентабельная книга» хоть изредка, но совпадают. Разумеется, не всегда. И даже не часто. Скажем, в трех из десяти.
Понятия же «талантливая книга» – «идеологически выдержанная книга» не совпадают никогда. Нигде. Ни при каких обстоятельствах.
Здешняя конъюнктура оставляет писателю шанс, надежду, иллюзию. Идеологическая конъюнктура – это трибунал. Это верная гибель. И никаких иллюзий!..
Мы поселились в Америке. Приготовились к борьбе за существование. Все мои друзья твердили:
– Если надо, буду мыть посуду в ресторане. Жизнь заставит – пойду таскать мешки. Поступлю на курсы ювелиров или автомехаников. На худой конец сяду за баранку…
Я сам все это говорил. И что же? Многие ли из нас уплотнили собой ряды американского пролетариата?
Лично я таких не знаю. У кого-то грант. Кому-то жена умная попалась. Кто-то преподает. Кто-то стал государственным паразитом.
К тому же, напоминаю, я говорю о средних писателях. Не об Аксенове, Войновиче или Синявском. Я говорю о тех, кто не имел признания в Союзе. Да и здесь пока что его лишен.
(Немного обидно быть делегатом и теоретиком посредственности. Однако должен же кто-то исследовать этот вопрос.)
Все мои знакомые живы, все что-то пишут. Подрабатывают на радио «Либерти». В одной нашей редакции что-то получают 16 человек. По соседству находится русское телевидение. У них еще человек двадцать. И так далее.
Вернемся к литературе.
«Ардис» выпустил мою «Невидимую книгу» по-русски и по-английски. Рецензии были хорошие. Но мало.
Самая большая рецензия появилась в газете «Миннесота Дэйли». Мне говорили, что в этом штате преобладают олени. И все же я низко кланяюсь штату Миннесота…
«Ардис» выпускает на обоих языках русские книги. Бродский советовал мне подумать об американских журналах. Он же рекомендовал меня замечательной переводчице Энн Фридмен. Еще раньше я познакомился с Катей О’Коннор из Бостона.
Эня перевела мой рассказ, который затем был опубликован в журнале «Ньюйоркер». Далее «Ньюйоркер» приобрел еще три моих рассказа. Один должен появиться в течение ближайших недель. Остальные – позже.
Мне объяснили, что это большой успех. В Союзе о «Ньюйоркере» пишут: «Флагман буржуазной журналистики…» Здесь его тоже ругают. Знакомые американцы говорят:
– Ты печатаешься в самом ужасном журнале. В нем печатается Джон Апдайк…
Я не могу в этом разобраться. Я все еще не читаю по-английски. Джон Апдайк в переводах мне очень нравится…
Курт Воннегут тоже ругал «Ньюйоркер». Говорил, что посылал им множество рассказов. Жаловался, что его не печатают. Хемингуэя и Фолкнера тоже не печатали в этом журнале. Они говорят, Фолкнер писал чересчур хорошо для них. А Хемингуэй чересчур плохо.
Мне известно, что я не Воннегут. И тем более – не Фолкнер. Мне хотелось выяснить, чем же я им так понравился. Мне объяснили:
– Большинство русских авторов любит поучать читателя, воспитывать его. Причем иногда в довольно резкой, требовательной форме. Черты непрошеного мессианства раздражают западную аудиторию. Здесь этого не любят. И не покупают…
Видно, мне повезло. Воспитывать людей я не осмеливаюсь. Меня и четырнадцатилетняя дочка-то не слушается…
Действительно, русская литература зачастую узурпирует функции Церкви и государства. И рассчитывает на соответствующее отношение.
Я не хочу сказать, что это плохо. Это замечательно. Для этого есть исторические причины. Церковь в России была довольно слабой и не пользовалась уважением. Литература же пользовалась огромным, непомерным, может быть – излишним авторитетом.
Отсюда – категорическая российская установка на гениальность, шедевр и величие духа. Писать хуже Достоевского считается верхом неприличия. Но Достоевский – один. Толстой – один. А людей с претензиями – тысячи.
Мне кажется, надо временно забыть о Достоевском. Заняться литературной техникой. Подумать о композиции. Поучиться лаконизму…
Кроме того, в сочинениях русских авторов преобладают мрачноватые гаммы. Это естественно. Мы прибыли из довольно серьезного государства. Однако смешное там попадалось не реже, чем кошмарное.
Трудно забыть, как сержант Гавриленко орал на меня:
– Я сгниютебя, падла! Вот увидишь, сгнию!
Грустить мне или смеяться, вспоминая об этом. Хотелось бы не путать дурное настроение с моральным величием.
Уныние лишь издалека напоминает порядочность…
Недавно я прочел такую фразу у Марамзина:
«Запад интересуется нами, пока мы русские…»
Это соображение мне попадалось неоднократно. В самых разнообразных контекстах. У самых разных авторов.
То есть мировая литература есть совокупность национальных литератур. В самых ярких, блистательных образцах. Чем национальнее автор, тем интернациональнее сфера его признания…
Это соображение вовсе не кажется мне бесспорным. Хоть я и не решаюсь его опровергать. Теория – не мое дело.
Я только хочу привести несколько фамилий.
Иосиф Бродский добился мирового признания. Его американская репутация очень высока.
При этом Бродского двадцать лет упрекают в космополитизме. Говоря, что его стихи напоминают переводы с английского. Об этом писали Рафальский, Гуль и другие, более умные критики. И у Бродского есть материал для подобных оценок. В его поэзии сравнительно мало национальных черт. Хотя ленинградские реалии в его стихах точны и ощутимы.
Мне кажется, Бродский успешно выволакивает русскую словесность из провинциального болота.
А раньше этим занимался Набоков. Который еще менее национален, чем Бродский.
Два слова о Набокове. Я не хочу сказать, что ему противопоказана русская традиция. Просто она живет в его творчестве наряду с другими. Лужин, например, типично русский характер. Гумберт принадлежит к среднеевропейскому типу. Мартын Эдельвейс – вненационален, хоть и уезжает бороться с коммунистами.
Очевидно, самое русское в Набокове – литературный язык. (Пока он его не сменил.)
Вспомните Алданова, Ремизова, Зайцева, Куприна. Это были необычайно русские писатели. Притом очень высокого класса. А мирового признания добился один Набоков.
Я думаю, понятие «мировая литература» определяется не только уровнем. Не только качеством. Но и присутствием загадочного общечеловеческого фермента.
Я думаю, национальное и общечеловеческое в творчестве живет параллельно. И то и другое сосуществует на грани конфликта. Может быть, противоречит одно другому. И при этом в каком-то смысле дополняет…
Рядом с Чеховым даже Толстой кажется провинциалом. Разумеется, гениальным провинциалом. Даже «Крейцерова соната» – провинциальный шедевр.
А теперь вспомним Чехова. Например, его любимую тему: раскачивание маятника супружеской жизни от идиллии к драме. Вроде бы что тут особенного. Для Толстого это мелко. Достоевский не стал бы писать о такой чепухе.
А Чехов сделал на этом мировое имя. Благодаря общечеловеческому ферменту.
Уж каким национальным писателем был Лесков! А кто его читает на Западе?!
Чрезвычайно знаменателен феномен Солженицына, который добился абсолютного мирового признания.
И что же? Запад рассматривает его в первую очередь как грандиозную личность. Как выдающуюся общественную фигуру. Как мужественного, стойкого, бескомпромиссного человека. Как историка. Как публициста. Как религиозного деятеля. И менее всего как художника.
Мы же, русские, ценим в Солженицыне именно гениального писателя. Выдающегося мастера словесности. Реформатора нашего синтаксиса. Отдавая, разумеется, должное его политическим и гражданским заслугам. По-моему, тут есть над чем задуматься…
Мне кажется, у литераторов третьей волны проявляется еще одна не совсем разумная установка. Мы охвачены стремлением любой ценой дезавуировать тоталитарный режим. Рассказать о нем всю правду. Не упустить мельчайших подробностей. Затронуть все государственные и житейские сферы.
Стремление, конечно, похвальное. И черная краска тут совершенно уместна. И все-таки задача кажется мне ложной для писателя. Особенно если превращается хоть и в благородную, но самоцель.
Об ужасах советской действительности расскажут публицисты. Историки. Социологи.
Задача художника выше и одновременно – скромнее. И задача эта остается неизменной. Подлинный художник глубоко, безбоязненно и непредвзято воссоздает историю человеческого сердца…
Я думаю, что у литераторов третьей волны хорошие перспективы на Западе. Нашли дорогу к читателям – Аксенов, Максимов, Синявский, Войнович. Большой интерес вызывает творчество Соколова, Лимонова, Алешковского. Критика высоко оценила Мамлеева и Наврозова.
Ищет встречи с западной аудиторией благородное детище Григория Поляка – «Часть речи»…
Наверное, я пропустил десяток фамилий. Например, Ерофеева, автора шедевра «Москва – Петушки»… Конечно же – Игоря Ефимова, Марамзина, Некрасова.