355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Дигол » Старость шакала. Посвящается Пэт » Текст книги (страница 3)
Старость шакала. Посвящается Пэт
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:27

Текст книги "Старость шакала. Посвящается Пэт"


Автор книги: Сергей Дигол



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

«Шагу! Шагу без меня не сделаете!» – кричал он, переводил дыхание и продолжал диктовать.

Почему-то Касапу решил, что бумагу составлял именно Рубец. Уж точно, не кто-то из охранников, что было ясно из Жениного «тебе передали». Возможно, Козма, но Валентину все же хотелось думать, что именно Рубец.

Пятнадцать лет жить с чувством, что тебе сделали одолжение! Словно подобрали на улице. Бросили кость. Вытащили с помойки, да еще и подарили золотоносный рудник. На, вкалывай на здоровье!

И Касапу вкалывал: обчищал женские сумочки шесть дней в неделю (в понедельник рынок не работал), по шесть часов в день, лишь бы не чувствовать себя должником. Чтобы и мысли такой у Рубца не возникло. Когда же пару лет назад Валентину шепнули, что Митрич умер в тюрьме, Касапу, не сдержавшись, разрыдался. Не от жалости – в конце концов Митрич был старше на двенадцать лет. Благодарность – вот что сочилось из глаз Валентина. Запоздалое признание за обеспеченную старость, билетом в которую Митрич щедро одарил Валентина в день их последней встречи.

Но теперь, лежа на диване съемной квартиры, ценой двести евро в месяц – целое состояние для молдавского пенсионера, – Валентин ощутил во всем теле легкость от одной мысли, что никому и ничего не должен.

Что? Рубцу больше нечем заняться, как думать за гребанного воришку?

Плевать!

У него комиссии, министерства, заседания, а он чуть ли не с секундомером просчитывает каждый шаг за старого пердуна?

Да плевать же!

У него бизнес на миллионы – миллионы, мать вашу, евро, а он тратит два часа – знаете, знаете, сколько стоит минута его времени? – которые не удосужился потратить на самого же себя занюханный щипач?

Плевать, мать вашу, плевать!!!

«Надо ускорить»!

И это после пятнадцати лет, да еще кому? – старику, который в отцы годится! Пусть оглянется вокруг, высунет морду из затонированного, блядь, мерседеса, пусть посидит у засанного парапета, рядом с нищими, искалеченными жизнью и такими вот ублюдками стариками! И пусть попробует после этого…

Да! Пусть попробует найти хотя бы одного толкового карманника, пусть!

Хрен он кого…

Валентин закашлялся – он опять не заметил, как заговорил, вернее, закричал.

Эх, старость, старость…

Старость и одиночество. Сестры-двойняшки. Две не разлей вода реки, уносящих к последнему водопаду, за которым – пропасть в бесконечность.

Одиночество доставляло Валентину не меньше хлопот, чем старость. Дело не в семье, которой у него никогда не было, а в настоящем одиночестве, которая сродни болезни. Если так, то Валентин был обречен – его болезнь достигла последней стадии.

Это когда не с кем поговорить. Совсем.

Необходимое условие работы карманника – незаметность – предстало перед ним в жутком виде, как если вместо слепой любви подданных правитель внезапно почувствовал бы на собственной шкуре истинную причину поклонения себе – парализующий страх перед тираном. Валентина не замечали не только жертвы, что не давало повода для беспокойства, но и те, кто так же, как он, кормился с рынка – более или менее законными путями. Или замечали, но делали вид, что его вовсе нет.

Кто же будет разговаривать с тем, кого нет?

Исключения составляли «пастухи» Валентина – охранники, да и те перестраховывались, заговаривая лишь в крайних случаях. Торгаши овощного павильона, повязанные обязательством осуществлять отвлекающий маневр, и вовсе ненавидели Касапу. Нет, в глаза ничего такого себе не позволяли, но смотрели в лучшем случае как на привидение.

Однажды Валентин не выдержал и, подмигнув Нине – любимой реализаторше (о, как она выдерживала паузу, как вовремя теребила покупательницу за рукав – «забирайте, забирайте, очередь же!»), чувствуя прилив ничем не объяснимой веселости, спросил: «Почем картошка?»

Ох! Хорошо, что Нина – не экстрасенс. Вроде Кашпировского или Чумака. Взглядом, которым она обожгла Валентина, не то что воду заряжать – человека сжечь можно. Валентину будто дали в морду и под зад одновременно: покраснев, он побежал, виляя в толпе, и остаток дня провел в центральном парке, мрачно вышагивая по асфальту каштановой аллеи, пересаживаясь с одной скамейки на другую.

Лучше перо под ребро, чем такой взгляд!

Хотя нет.

Про день, когда молчаливая ненависть выплеснулась-таки наружу, Касапу не мог думать без одышки. День этот мог стать для него последним днем на свободе, но стал последним рабочим для Игорька – шустрого продавца зелени.

– Ой, кошелек украли! – растерянно воскликнула женщина с двумя хвостами – одним, спадающим роскошными волосами с затылка на спину, и еще одним, тянущимся едва уловимым шлейфом дорогих духов, по которому Валентин и вычислил новую жертву.

– Не иначе, старый шакал увел, – услышал Валентин голос Игорька, поспешно покидая овощной павильон с толстым лакированным кошельком в кармане.

На следующее утро реализаторы о чем-то тревожно перешептывались и подавленно замолкали. Накануне вечером окровавленного, с проломанной головой Игорька обнаружил случайный прохожий под забором Армянского кладбища. Поговаривали, что лечение займет месяца три и что Игорек, даже если выкарабкается, не сможет не то, что торговать – ходить вряд ли будет. Как бы то ни было, а стол Игорька пустовал недолго – через неделю петрушка и сельдерей бойко расходились из рук высоченной девки, исключенной из колледжа за долги по оплате учебного контракта.

После случая с Игорьком от Валентина стали отворачиваться задолго до его приближения, в особенности продавцы соседнего с овощным рыбного павильона. Стоило ему появиться у них в междурядье, когда кошелек, словно черная метка, мог в любую секунду оказаться перед носом каждого из торгашей, медленно сползая по липким рыбьим бокам, как реализаторы либо ныряли под стол – якобы за товаром, либо поворачивались боком – пересчитать выручку, а то и вовсе показывали Касапу спину, затевая ставший вдруг неотложным разговор с коллегой из соседнего ряда.

Валентин чувствовал себя котом, попавшим в мышиное царство. Повсюду его покусывали – зло и исподтишка, хотя и не смертельно. Но так же как кот, уйти он не мог – слишком уж лакомым было место.

«Как прокаженный!» – задыхался от ненависти то ли к торговцем, то ли к себе Валентин. В таком состоянии его взгляд обычно останавливался на цыганках, вытянувшихся живой цепью во всю центральную аллею рынка.

– Отрава, отрава! Отрава для мышей, тараканов, – галдели они с утра до вечера, – свечи, носки, чулки!

Как же он раньше не замечал? И в самом деле, цыганки никогда не прятали взгляда от Валентина, теперь же он не мог не заметить, что они не просто видят – они его рассматривают.

«Да-да, и они тоже. Их тоже никто не любит», – думал Валентин, и сердце его наполнялось неожиданным теплом при виде этих смуглых и сморщенных лиц.

– Может, вы мне погадаете? – подошел он к одной из них, чувствуя, что больше не может, да и не нужно, сторониться этих, возможно, последних родственных душ.

Другие цыганки, как по команде, замолчали и уставились на Валентина. Самая пожилая, которой Касапу доверил рассказ о собственном будущем, недоверчиво покосилась на протянутую ладонь карманника. Покопавшись в сумке, они достала тонкую церковную свечку, щелкнула невесть откуда взявшейся зажигалкой и поднесла огонь к фитилю.

– Лучше я за тебя свечку поставлю, – сказала она, – вот так.

И, перевернув фитилем вниз, погасила свечу о ладонь Валентина.

***

Глава седьмая

Давайте сразу условимся: женщина гораздо лучше мужчины приспособлена к обществу потребления. Возможно, это прозвучит цинично, но без женщины никакого общества потребления не было бы. Хотя, не исключаю, что, не наступи эра потребления, исчезли бы и сами женщины. Как бы то ни было, а без признания превосходства женщин над мужчинами в данном аспекте настоящая глава не сложится, как не выйдет победителем из спора с женщиной мужчина без признания ее правоты.

Истина не в том, что к женщинам мужчины подчас относятся как к товару, при этом некоторые из них считают себя продавцами. Но даже если и так, то и подобная расстановка – в пользу женщины. Не каждый день продавцу улыбается удача, он терпит убытки, может даже разориться, а качественный товар всегда найдет покупателя, это я вам как директор рынка заявляю. Не продавец торгует товаром – товар меняет продавцов.

Огромный недостаток политической экономии – социально-экономический анализ без учета психологии полов. С таким же успехом можно изучать причины таяния арктических льдов, заранее исключив фактор глобального потепления. А ведь причина обоих процессов – в позитивной динамике среднегодовой температуры на планете. Причина возникновения общества потребления и особого места, занимаемого в нем женщиной, – тоже одна, а именно – женская зависть.

Нет, вообще-то зависть женщины к женщине так же естественна, как мужское бахвальство. «Женщины склонны к обману», – то и дело слышим мы, забывая или умалчивая тот факт, что за женским обманом не кроется злого умысла или, более того, маниакальной наклонности. Обман – всего лишь боеприпас зависти, играющий примерно такую же роль, как серебряные пули в борьбе с вампирами: без них не управишься, но и сами по себе, без прилагаемого к ним орудия они совершенно бесполезны – не станешь же, в самом деле, расстреливать вурдалаков из рогатки.

«Привет, дорогая, как ты?»

«Прекрасно выглядишь!»

«Тебе так идет!»

«Ой, как тебя классно подстригли!»

«Целую, подружка!»

Обман и зависть, зависть и обман. Женщина усыпляет бдительность другой женщины, чтобы нанести внезапный удар, поднимающий ее на вершину успеха у мужчин. В этом, повторимся, нет ничего необычного и страшного. Зависть одной женщины к другой – и не зависть вовсе, а здоровая конкуренция, подталкивающая женщину к самосовершенствованию.

А вот когда женщина завидует мужчине…

Что я слышу? Откуда эти истеричные визги? Неужели феминистки?

Мужчины, опасайтесь собственного малодушия! Феминизм – не столько защита слабых, сколько уничтожение сильных. Эта плотина, перегородившая вечно живую реку эволюции, и вот уже все мы плещемся не в кристально чистом, стремительном потоке, а барахтаемся в мутной жиже, где отовсюду слышится мерзкое кваканье. И пусть многие из лягушек – вылитые принцессы, лучше от этого не становится. В конце концов, не каждому нравится жить в болоте. Беда в том, что, кроме болот, других пригодных для жизни мест, похоже, уже не осталось.

Как, феминистки требуют справедливости? Я не объективен, я умалчиваю истинные причины? А какие, позвольте спросить? Ах, неравенство в правах, дискриминация по половому признаку, несправедливая оплата труда?

Что ж, я отвечу. Лучше всего – результатами триумфального шествия феминизма. Вместо неравных прав – господство серости на всех ступенях общества. Вместо недоплаты за женский труд – пожизненные финансовые гарантии массам ничтожеств, этих живых мертвецов, до самой смерти захороненных в офисных склепах. Наконец, вместо сексуальной дискриминации – орды инфантильных мужчин, для которых мужественный поступок – не обделаться в застрявшем на пару часов лифте.

Не хочется, да и не буду цитировать преданных феминистками анафеме авторов, которые, несмотря на ожесточенное сопротивление, нет-нет, да и умудряются, благо Интернет пока не закрыли, высказать о женской эмансипации то, что думают, а не то, что нужно прогрессивной политкорректной общественности.

«Среди представителей точных наук феминисток нет». «Феминистки изгнали с экрана обнаженную натуру, но не имеют ничего против самых кровавых сцен, вплоть до расчлененки». «Политкорректность, это чудовищное порождение феминизма, рассматривает психически нормального гетеросексуального мужчину как исчадие ада».

Я далек от теории неполноценности женщины в сравнении с мужчиной, но не в силах объяснить упорное стремление феминисток выдать слабое за сильное, глупость – за ум, черное за белое. А главное – их патологическое желание выдать себя за мужчин. Политика – нет, это частное явление, всего лишь верхушка айсберга, все самое страшное скрыто в пучине так называемой повседневной жизни так называемых обычных людей.

Хотя, если уж речь зашла о политике…

Кажется, мы слышали это всю жизнь: «в политике недопустимо мало женщин», «женщин не пускают на государственные должности», «женщины дискриминируются в своих политических правах». Стоит только, уверяли нас, отдать женщинам ключевые посты, как голодные насытятся, здоровые поправятся, мир станет мирным, а человечество – человечным.

Оглянитесь вокруг: женщины-министры, женщины-спикеры, женщины-канцлеры, женщины-президенты. Ну, и как вам этот мир? Гуманный мир, сытый мир, самый мирный из всех миров, не так ли? Не знаю как другие, но когда я вижу на экране этих монстров в юбке, африканские президенты-каннибалы не кажутся мне злом в последней инстанции. Вот женщина – министр иностранных дел, спокойным, без малейшего намека на дрожь, голосом объявляет о начале военной операции. Женщина-министр экономики прогнозирует увольнение десятков тысяч работников нерентабельных отраслей. Женщина-президент вручает государственные награды и улыбается подряхлевшим головорезам, пожимая их старческие руки, с которых даже времени не под силу смыть кровь.

Не слишком ли они заигрались в мужчин? Да так, что превзошли их в цинизме, жестокости, безответственности – в тех самых гнусностях, которые феминистки приводят в доказательство безнадежной безнравственности сильного пола?

Между прочим, феминизм, пусть и частичный, всегда присутствовал в советском обществе, и не нужно плутать в политических дебрях, достаточно вспомнить доблестных крановщиц и шпалоукладщиц, Пашу Ангелину и Валентину Терешкову. Вот только о своих правах наши женщины наслышаны не были, да и слова такого – «феминизм» – знать ничего не знали. К счастью наших отцов и дедов. А вот нам, похоже, придется столкнуться с опасностью лицом к лицу. Печальней всего то, что опасность живет с тобой в одном доме, спит в одной постели. Все равно, как если бы инопланетное существо проникло в здоровый организм, перепрограммировав его на бесчеловечные гнусности – вот что такое феминизм для нашего общества.

Взгляните на женщину, идущую по Центральному рынку г. Кишинева. Много ли в ней от женщины? Нет, она может попытаться оставаться женщиной и на рынке, но среда, среда…

Как неуместно будет выглядеть на рынке женщина кокетничающая, женщина стильная, женщина обворожительная и сексуальная. Вот она в платье с вырезом, в шляпке с вуалью, на высоченных шпильках, гордо протискивается между мешков с картошкой и лотков с капустой. Она потеет, с нее сбивают шляпку, платье мнут. Отдавив шпилькой чью-то ногу, она немедленно вознаграждается явно не заслуженным комплиментом («вот уродина!») и после всех злоключений выглядит помятой, нелепой, заплаканной неудачницей, которая на рынке уместна так же, как гусарский жеребец на графском балу.

Но может быть, женщине вообще бессмысленно показываться на рынке?

Если и показываться, то вот какой.

Вот она входит через западные ворота, заранее надев на лицо маску деловой озабоченности и отчужденности. На ней обычные джинсы, темная неприметная блузка и туфли на низком. Холодная и сосредоточенная, она вклинивается в толпу и медленно, синхронно с общим движением, направляется в сторону молочного павильона. Она не старается быть красивой (большинство женщин преднамеренно не красятся перед тем, как отправляются на рынок, чем безмерно радуют мужей, устающих от ежедневных часовых кривляний супруги перед зеркалом). На рынке женщина не улыбается, не старается говорить томно, или высоко, или гулко (у каждой женщины есть собственная убойная интонация – еще один боеприпас зависти, который недалекие мужчины считают сексапильным голосом). Ей и в голову не придет подражать знаменитой походке Синди Кроуфорд. Одним словом, на рынке женщина не пытается быть лучше, чем она есть на самом деле. Сюда она приходит без зависти к другим женщинам, она честна настолько же, насколько может быть честной в общении с поднадоевшим мужем или с соседкой сверху, заливающей квартиру после каждого ремонта.

«Почем капуста? Да подавитесь такими ценами! Сама дура! А ну-ка, поверните телятину! Да какая же свежая, вся потемнела! Вот врет-то, а еще задницу отъела! Мужчина, а вы куда прете! Я перед вами занимала!»

И все-таки женщина на рынке завидует. Завидует мужчине, его грубой физической силе, с которой он продирается сквозь толпу, завидует его нетерпению, с которым он проносится по рынку, подобный урагану, – женщина инстинктивно противится такой скорости в местах торговли (мужчины тяжело вздохнут, вспоминая бездарно потраченное в модных бутиках время в ожидании прекрасной половины).

Итак, женщина на рынке честна и не завидует другим женщинам. Собственно, это уже вердикт, поскольку перед нами – не женщина. Это – машина, циничная и расчетливая, жестокая и непривлекательная. Вылитая феминистка.

На наше счастье, до общества всеобщего потребления, а следовательно, до диктатуры феминизма нам еще далеко, и не факт, что с такой жизнью большинство из ныне живущих дождутся этой поистине жуткой эпохи. Но стоит уже сейчас задуматься, хотим ли мы в этом обществе оказаться.

А лучше – решать проблему феминизма уже сегодня, когда наше, кажущееся пока далеким, развитое капиталистическое будущее, похоже, предопределено.

***

Люди в церкви гудели, как рой слетевшихся на покойника мух. Отдельные слова – что-то о столовой и калачах – доносились лишь из задних рядов, тех, что теснились у входной двери, к которой прислонился, оказавшись внутри, Валентин.

Собравшиеся и в самом деле провожали покойника, вернее покойницу, гроб с которой занимал почетное место под центральным куполом церкви Святого Пантелеймона. Лицо у почившей старушки было неестественно сморщенным, словно померла она лет пять назад.

«Зачем мумию отпевать-то?» – подумал Валентин и тут же звонко хлопнул себя по лбу, словно изгоняя богохульные мысли.

На хлопок укоризненно обернулись, но жужжание разговоров стихло, лишь иногда кто-то невидимый покашливал, и еще – слышались сдержанные, но нетерпеливые вздохи. Людей можно было понять: батюшка работал добросовестно, и это утомляло.

Валентин застыл в дверях, не решаясь уйти, но и не понимая, зачем оставаться. Он почему-то был уверен, что в будний полдень в церкви будет пусто, но не учел, что люди умирают, не сверяясь с календарем.

– Проходите, что же вы, – женщина, которой Валентин загородил вход, подтолкнула его в спину и заодно – к решению остаться.

Да и тянуть Валентину было уже невмоготу.

– Двенадцать штук, – ткнул он пальцем в свечку и полез за деньгами.

– Заупокойную будем читать? – ласково спросила женщина в черном за прилавком, если только стол, с которого продают ритуальные принадлежности, в церкви разрешено называть прилавком. – Только подождать придется, – она кивнула на скорбящую толпу.

– Нет-нет, я сам, – испуганно замахал Валентин и, расплатившись, сгреб свечи.

– Куда это… ставить? – остановился он, направившись было к иконе в ближайшем углу. – Мне бы за здравие.

Когда цыганка ткнула его свечой в ладонь, Валентин ничего не почувствовал. Никакой боли. Что он – ребенок, что ли? Людей в средние века на кострах жгли, и ничего, терпели. Еще умудрялись умные речи толкать, да погромче, чтобы всем зевакам слышно было. Вот бы с нынешними горлопанами так – долго бы они митинговали?

Нет, Валентин даже не ойкнул. И не ударил – как можно? – наглую цыганку. Ударить женщину он не мог, не имел права: ударить ее означало обратить на себя внимание.

Проклятая незаметность! Ничем не заменимая незаметность! Так и спалиться недолго, думал Валентин. Да нет, не от свечи, конечно же! Но кто скажет, не воткнут ли ему в следующий раз шило в задницу? Те же цыганки, мать их! И будет ли Рубец – а ведь он узнает, как пить дать, – потом разбираться, кто ткнул, чем ткнул, найдут ли, что вряд ли, то самое шило? Одно можно сказать точно – рисковать Рубец не рискнет, а значит – прощай, Валентин, прощай, визжащий на весь рынок, хватающийся за задницу воришка!

Глядя на вонзившуюся в его ладонь свечу, Касапу не издал ни звука, даже рта не раскрыл. Поэтому выступившие на его глазах слезы выглядели не вполне естественно: так подозрительно выглядит заплаканное, но совершенно не расстроенное лицо человека, если не знать, что он только что нашинковал гору лука. Нет, правда, свечой о ладонь – совсем не больно, но пусть кто-нибудь осудит человека, потерявшего последнюю надежду.

А ее-то, не больше и не меньше, Валентин и потерял. Гребаный рынок! Не то что родственной, ни одной живой души не встретишь! Озлобленные и жадные, завистливые и бездушные твари! И, главное, цыганкам-то он чем не угодил?

После Игорька Касапу зарекся закладывать провинившихся реализаторов. И кто его за язык дернул? Валентину и в кошмаре не могло привидеться, что эти безмозглые гориллы, числящиеся сотрудниками службы безопасности рынка, чуть не угрохают парня. Да и не желал он ничего такого Игорьку, бог с ним, у него вся жизнь впереди. Вернее, должна была быть впереди. А пока, в обозримом, как говорится, будущем, у Игорька впереди больницы, операции и куча дорогущих лекарств, а еще – больная безработная мать, у которой нет денег на больницы, операции и лекарства для сына. Для ее единственного, между прочим, ребенка.

– Он у матери единственный сын, между прочим, – укоризненно покосился на Валентина охранник Мишка, калечивший Игорька в числе прочих ублюдков.

Валентин втянул голову в плечи, чувствуя, что может не вынести ноши, к которой, помимо бед несчастного Игорька, добавились моральные страдания охранников. А в том, что служба безопасности страдала, Валентин после слов Мишки не сомневался.

Катись оно ко всем чертям! Торговцы, деньги, цыганки, съемная квартира в центре, охранники эти долбанные! Провалиться этому рынку вместе с директором, мысленно слал проклятия Валентин, лежа на промокшей от слез подушке – один, в пустой, окутанной вечерним сумраком квартире.

Лишь бы не видеть их всех. Не слышать. Не говорить с ними, хотя это последнее пожелание давно исполнилось.

На следующее утро исполнилось и первое.

Проснувшись, Валентин по привычке протер глаза, но увидел не то, что ожидал. Этим не тем была сплошная пелена – белая, как если бы на глаза повязали салфетку, и Валентин даже усомнился – а жив ли он? Вспомнились рассказы очевидцев – их в последнее время часто передавали по телевизору, – переживших клиническую смерть. Люди рассказывали о длинном коридоре с белым светом в конце. Свет бил им в глаза, слепил, поэтому стены коридора никто толком описать не мог. Отчего же они решили, что это был коридор, недоумевал каждый раз Валентин.

«Что смерть всего лишь клиническая – это, конечно, хорошо, но вот кто меня будет вытаскивать?» – запаниковал Касапу, представив, как над забинтованной головой Игорька склоняется врач, проводящий утренний осмотр.

Пошарив рукой, Валентин узнал по очертаниям родной диван и решил присесть. Пощупав лицо и убедившись, что на глазах посторонних предметов действительно нет и что глаза открыты, он снова лег и начал вспоминать.

Однажды в передаче «Здоровье» рассказывали, что инфаркт не случается внезапно, хотя большинство инфарктников уверены в обратном.

«Вспомните, – ласково уговаривала ведущая участников передачи, – наверняка бывало, что вам не хватало воздуха или отнималась левая рука. Это и был своего рода желтый предупреждающий сигнал, включенный светофором вашего организма, и если бы вы…»

Черт, что же там было? Словно пыльные страницы семейного альбома, перебирал Валентин события прошлого, надеясь отыскать хоть что-то похожее на симптомы расстройства зрения и – надо же! – ничего не мог обнаружить. Да он и об очках-то никогда не думал, и это в свои семьдесят пять! Он вообще не мог вспомнить, болел ли когда-нибудь серьезно. Разве что кашель в тюрьме – даже туберкулез ставили, так ведь для зэков это вроде близорукости для библиотекарей: и болезнью не считается. А так – разве что в детстве и, кажется, грыжа (он попытался нащупать шов, но ничего не нашел – должно быть, зарос).

Точно, грыжа, и вроде бы даже перитонит был. Видимо, еле выходили, решил Валентин, вспомнив печальное лицо матери. Ее влажные от слез глаза Касапу ясно видел даже сейчас, и это было единственное, что он видел. Мать почему-то он запомнил именно такой – плачущей. Рыдания она всегда прятала, зарывшись головой в подушку. Горевала ли мать из-за мужа – отца Валентина, кто теперь ответит? Да и был ли он мужем, был ли Валентину отцом? Ясно одно: страдала мать из-за мужика, этого неизвестного, то ли мужа, то ли отца, которого Валентин никогда не видел, во всяком случае, не запомнил. Помнится, бабка Евдокия, тетушка матери, обнимала ее, содрогавшуюся в рыданиях, за плечи и ласково уговаривала: «Поставь за него свечку! Только огнем вниз – сама увидишь, ссохнется не по дням, а по часам».

Мать ва…!

Господи!

Господи, мать вашу!!!

Валентин почувствовал, как холодный пот – липкий, тяжелый, как свинец, – из волос он что ли берется? – скатываясь со лба, с затылка, струится по шее, по груди и спине, повсюду оставляя за собой зловонные следы.

Господи, неужели?!

«Давай-ка я за тебя свечку поставлю», – повторила цыганка в голове Валентина и утопила пламя в его ладони.

Змея! Сука! Отродье дьявольское!

Проклятье!

Да-да, проклятье, мать вашу, проклятье! Оно самое! И до чего быстро сработало, а? Вчера прокляла, сегодня ослеп! Значит, не брехня все это про цыган? Про наговор, про их колдовскую силу?

Валентин вспомнил, как долго, уже будучи взрослым, завидев цыганку, он каждый раз инстинктивно сжимал губы – из детского страха. Считалось, сколько зубов успеет сосчитать цыган, столько лет и проживешь.

– Так ведь с закрытым ртом совсем ничего не сосчитает, – возразил как-то Валентин друзьям, таким же оборванцам, как он сам, – что ж тогда – сразу помирать?

Но пацаны только замахали руками – не задавай, мол, глупых вопросов, и Валентину ничего не оставалось, как верить и еще плотнее сжимать губы.

Теперь, может, цыганки подсчитали, сколько часов нужно Валентину, чтобы ослепнуть? Касапу снова прошиб пот. Помимо уймы неудобств, потеря зрения означала для него смерть, и не клиническую, а самую что ни на есть окончательную. Чем теперь заглядывать в дамские, чтоб их, сумочки?

Скорая! Срочно нужен врач! Может, еще можно что-то сделать. Валентин сполз с дивана и на ощупь пробрался в прихожую, где, пошарив, сбил трубку с телефона на пол.

Какой же там номер, подумал он и ужаснулся – номера скорой помощи он, хоть убейте, не помнил. Нет, раньше, в советские времена эти номера знали все: пожарная – 01, милиция – 02, скорая – 03 и так далее. Но сейчас к ним прибавили то ли одну, то ли две цифры. 1403, что ли? Или 2203?

Валентин тупо (он знал, что это выглядит именно так) пялился туда, где, если его не обманывали руки, располагался телефон, и вдруг увидел, как из сплошной белизны перед глазами выглядывают, словно всплывая в молоке, квадратики телефонных кнопок. Вначале правильным контуром обозначились кнопочные границы, за ними показались негативы цифр и наконец – сам телефон, но не прежний, ярко-красный, а будто с выцветшей фотографии, отчего казался устаревшим, хотя Касапу и купил его всего с полгода назад.

Валентин застыл над телефоном, упершись в стену зажатой в руке трубкой, и тяжело дышал. Капли пота падали, срываясь с кончика носа, на кнопки телефона, но массы их было недостаточно, чтобы набрать даже однозначный номер.

Слава богу! Спасибо, тебе, господи, прошептал Валентин и еще что-то, что, как ему казалось, Всевышний согласится зачесть за молитву.

«Пойду, Богом клянусь!» – пообещал себе Валентин.

И на следующий же день был в церкви.

С двенадцатью свечами в дрожащих руках – а он заранее решил, что свечей должно быть по числу апостолов – Валентин подошел к иконе, стараясь не смотреть в центр зала – туда, где проходила панихида. Поцеловав одиннадцать свечей пламенем двенадцатой, он пробормотал «дай прозреть, господи!» и направился к выходу. Взявшись за ручку тяжелой входной двери, Валентин содрогнулся, словно от удара током. Двенадцать – число-то четное! Он купил еще одну и вернулся к своим свечам, которые, печально оплывая, приняли в свои ряды свежеиспеченную соседку – пока еще стройную и высокую.

Выйдя из церкви, Валентин почувствовал необычайную легкость, будто душа его и в самом деле очистилась. По алее каштанов, опрометчиво салютовавших первыми побегами обманчивому кишиневскому марту, спустившись вдоль Дома печати к Органному залу, он остановился у входа в городскую мэрию, откуда открывается замечательный вид на проспект Штефана Великого с Главпочтамтом, Макдональдсом и магазином Детский мир. Взглянув на рекламный щит, загородивший окна второго этажа американской закусочной, Валентин прищурился, чтобы понять, что же там изображено, но ничего не разглядел. Воображение подсказывало, что на красном полотнище не может быть ничего иного, кроме многослойных булочек с котлетами и пластиковых стаканчиков с прохладительными напитками, вот только все эти гамбургеры и колы виделись Валентину как после наркоза, когда кажется, что наблюдаешь становление мира – настолько гибкими представляются даже самые твердые предметы.

На углу у мэрии Касапу теперь останавливался ежедневно и каждый раз чувствовал себя обкраденным, что для вора примерно то же, что для брандмейстера – пожар в собственном доме. Зрение Валентина словно побывало в ломбарде, потому и вернулось не полностью – без комиссиона, удержанного за хранение. Черт с ними, с гамбургерами, но глаза жгло, как при попадании хозяйственного мыла, от ламп, автомобильных фар и даже от робких весенних лучей. На рынке Валентину приходилось прикрывать глаза ладонью как козырьком, что существенно снижало маневренность рук. От мысли о солнцезащитных очках пришлось отказаться – любой намек на подозрительную внешность исключался, к тому же и без темных очков он с трудом различал кошельки в полумраке сумочек.

Зато Валентин понял, насколько совершенны его пальцы. Он почти перестал доверять глазам и, чуть не коснувшись сумочки носом – убедиться, что она открыта, – выпрямлялся и запускал руку внутрь почти не глядя, иногда даже вертел головой по сторонам. Пальцы не подвели ни разу, словно обладали собственным, более совершенным зрительным аппаратом, на который не подействовали цыганские чары.

Цыганки наверняка знали, что происходит с Валентином: чем же еще объяснить их презрительные ухмылки? А может, и не было никаких ухмылок, а виной всему – воображение и никудышное зрение? Думая так, Валентин стал грешить на себя, чертыхаясь и бледнея каждый раз, когда вспоминал, как из-за нелепого суеверия разменял двенадцать апостолов на тринадцать («счастливое», что и говорить, число!) свечей, но потом успокоился. В конце концов, если Бог был в состоянии помочь, он бы так и поступил, думал Валентин и понял, что не обойтись без старого бабушкиного способа – посещения окулиста. Не мешало бы, решил он, целиком провериться – как бы помимо глаз другие болячки не повылезали. Как ни крути, а семьдесят пять лет – не шестьдесят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю