Текст книги "Журналюги"
Автор книги: Сергей Аман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Блядоническая любовь
Серега Оглоедов любил Наташку бескорыстно. То есть даром. Короче, безвозмездно: она ему этим же не платила. Он влюбился в нее сразу, как только увидел ее первого сентября в коридоре журфака МГУ, в котором он уже числился студентом первого курса. После армии он смог поступить на рабфак, как называли подготовительное отделение, куда принимали на льготных условиях отслуживших или имеющих рабочий стаж рабочих и крестьян. По его окончании ты автоматически становился студентом самого престижного вуза Советского Союза. Было это еще в доисторические советские времена. Наташка тогда выглядела совсем девчонкой и была искренна до безобразия. Голос ее казался Оглоедову звонким переливом серебряного колокольчика. «Ой, какой ты старый!» – воскликнула она, когда они познакомились, оказавшись в одной учебной группе. Сергей, кроме армейской службы числивший в своем активе недолгую учебу в высшем техническом заведении, был всего на пять лет старше Наташки. И чувствовал себя «красивым, двадцатидвухлетним»: лавры Маяковского, кстати, не давали ему жить спокойно. Но он молча проглотил недоуменную обиду. Он вообще с ней по большей части оставался молчуном. Он стеснялся своего «володимирского» акцента, от которого не мог никак избавиться, но до состояния столбняка доводила его именно любовь. От настоящей любви даже ловеласы становятся застенчивыми. А это была настоящая любовь. По большому счету Серега ловеласом не был, скорее – женолюбом. Он женщин обожал еще с пеленок. Сначала это были подруги мамы, потом старшеклассницы, и лишь когда он повзрослел до подростковой поры возмужания, объектом его платонических вожделений стали сверстницы. Серега так и оставался застенчивым женолюбом, хотя ко времени знакомства с Наташей он имел уже кое-какой опыт общения с женской природой. Правда, этот опыт был такого рода, о котором в приличном обществе не говорят. С Наташей же все было как в первый раз. Однажды он сидел у факультетского медпункта с головной болью, ожидая своей очереди, а Наташа проходила мимо – в подвальных отделанных помещениях тогда из-за ремонта в верхних этажах проходили некоторые занятия. «Ой, Сережка, ты чего тут сидишь?» – остановилась она напротив него в полутемном коридоре. «Да голова болит…» – вяло отозвался он не столько из-за недомогания, сколько скованный таким близким присутствием обожаемого существа. И тогда вдруг Наташа приблизилась к нему, взяла его голову своими руками и, нагнувшись, прикоснулась к его лбу своими нежными губами. Серега онемел. «Да, у тебя температура, – сказала она. – Ты знаешь, что французы определяют температуру губами?» И такой неожиданной, искренне непредсказуемой Наташа была, казалось ему, во всем. Изредка она подсаживалась к нему на лекциях, разговаривала с ним, но взгляд ее был настолько невинен, настолько не замутнен пониманием сексуальных импульсов, исходящих из оглоедовских глаз, что у него язык не поворачивался сказать ей что-нибудь вроде того, что она ему нравится. Вскоре их курс послали на картошку на бородинские поля. В советские времена существовала повсеместная практика оказания помощи сельскому хозяйству первой социалистической страны творческой интеллигенцией. Так профессора научно-исследовательских институтов оказывались в овощехранилищах, а учащиеся высших учебных заведений на уборке всяческих фруктов и овощей. Продвинутые студенты журфака МГУ устраивали по вечерам под магнитофон танцы в помещении, днем служившем столовой. Или смотрели привозимые по выходным художественные фильмы. Однажды Наташке не досталось места на таком просмотре, и Серега, краем глаза все время наблюдавший за ней, позвал ее. И усадил к себе на колени. Она оказалась не такой легкой, как это ожидалось, глядя на ее девическую фигурку, но главное было не в этом. Серега все никак не мог найти позу, в которой ему было бы с ней удобно. Кстати, в дальнейшем это стало постоянной приметой их отношений: она всегда легко шла на контакт, но рассчитывать на что-то большее, чем непринужденный разговор с ней оказывалось неудобно. Она, как инопланетянин, смотрела непонимающим взором на оглоедовские потуги внушить ей что-то вроде симпатии. Но с того фильма Оглоедов считал, что между ними уже установилась какая-то связь и надо только довести дело до логического конца. То есть признания. Однако жизнь показала, что он заблуждался. Впрочем, не он один. Немало студиозусов мужского рода из их потока заглядывалось на нее, но никому не удавалось раскрыть в ней «женский потенциал». Даже известный сердцеед Костя Тер-Ованесян, не пропускавший ни одной девушки и как-то оказавшийся с ней не просто в одной компании, но и в одной постели (они тогда что-то праздновали на чьей-то квартире и валились, обессилев без сна, одетыми в соседней комнате), не сумел воспользоваться ситуацией, обезоруженный ее наивной невинностью. И все ж таки пришла пора, когда и ее коснулась земная жизнь. Как-то она подсела к Оглоедову и тихо сказала, что ей нравится один парень, но он на нее внимания не обращает. У Сереги захолонуло сердце: неужели она наконец учуяла исходящие от него к ней флюиды и таким образом давала знать об этом? Но что-то его насторожило. И он сказал, что в наше время девушка вполне может первой подойти к объекту своего внимания. И она подошла. К Вите Баркатову, высокому, то есть привлекательному в девичьем понятии, блондину-однокурснику. Когда страдающий от неразделенной любви Оглоедов рассказал об этом эпизоде своему другу Сереге Паве, тот вдруг вскипел и сказал, что таких, как она, раком до Владивостока не переставить. Оглоедов тогда не понял Паву и даже обиделся на оскорбление объекта своей привязанности, но с годами все больше убеждался в пророческих словах своего товарища. Однако это произошло не скоро. А тогда он мучился и не знал, что предпринять, чтобы или привлечь внимание Наташки, или искоренить в себе это чувство. Так прошел целый год. У Наташки с Витей, видимо, случился разлад. Они перестали сидеть вместе и ходили, будто не видя друг друга. Более того – однажды Наташка подсела к Оглоедову и сказала, что она была у гадалки и та нагадала ей встречу, которая определит всю ее жизнь. И что произойдет это всего через две недели. Это был тот непредвиденный случай, которого Серега интуитивно ждал. Дело в том, что он давно задумал написать для Наташки венок сонетов, чем и поразить ее поэтическое воображение. А тут – две недели, как раз четырнадцать сонетов, и пятнадцатый как объяснение в любви. Замах был смелый, но после первого сонета его заклинило. Что было делать? И он придумал. Каждый вечер он печатал на своей портативной пишущей машинке стихотворение о любви одного из своих почитаемых поэтов, запечатывал в конверт и относил вместе с маленьким букетиком цветов к Наташкиному дому. Дальше в дело вступали двое его друзей, которым он объяснил, у которой двери оставлять эти послания. Самому ему попасться было нельзя, так как это нарушило бы весь его сценарий, согласно которому он должен был выступить из тени только в последний день. Он хотел устроить ей сказку, в которой главным действующим лицом в конце концов он и оказался бы. Друзья клали на ее порог конверт с букетом, звонили в дверь и быстро сбегали по лестнице. Наташка, которая уже на третий день стала рассказывать Оглоедову об этих странных, но волнующих ее посланиях, никак не могла застать момент, когда эти сказочные подарки появлялись у ее ног. Теперь каждый вечер она караулила у глазка двери, так как уже знала, что в районе семи часов ее ждет что-то необычное. Но Серега легко обыгрывал ее. В первый день стихотворный конверт лег на коврик у двери ровно в семь. Но она не знала еще, что это послание станет ежедневным, и второй подарок ее ждал опять же ровно в семь. Теперь она будет ждать цветы с конвертом снова в семь, поэтому Серега сместил время на двадцать минут назад. А на следующий день, зная, что она приникнет к глазку уже в полседьмого, но через полчаса не выдержит ожидания и отойдет от двери, заслал своих посланцев в половине восьмого. Наташка вся извелась от радостного предчувствия: все сбывалось по словам гадалки! Ее ждет что-то из ряда вон выходящее. Она только позже поймет простую истину, что ожидание праздника чаще гораздо более захватывающе, чем сам праздник. А тогда ей казалось, что еще чуть-чуть – и жизнь ее станет совсем иной. Она рассказывала об этих маленьких чудесах Сережке, каждый раз восклицая: «Ты представляешь?» – и внимательно поглядывала на него. У нее шевелилось подозрение, что такое мог устроить этот нелепый провинциальный поэт, но верить ей в это не хотелось. Тем более, что и он все отрицал, когда она однажды намекнула об этом. К исходу второй недели они оба были на взводе. Он решил сделать так: в последний день он принесет ей послание с букетом сам. И скажет ей все. Но для этого ее квартира не подходила. И он позвонил ей накануне и пригласил в парк культуры имени Горького. В шесть. Она согласилась прийти. В оговоренное время он сидел на станции метро «Октябрьская», держа под рукой сумку с конвертом и букетом. Там же лежала бутылка красного полусладкого вина и шоколадка. Наташки не было. Не было ее и в полседьмого. Тогда он поднялся и поехал к ней. В семь он положил букет с конвертом на коврик у ее двери и позвонил. Дверь тут же открылась. Выглянувшая с сияющим лицом Наташка, потускнев, сказала: «А, это ты… Ты знаешь, я совсем забыла, вернее, тут случилось…» – и, не зная, что соврать, замолчала. А увидев цветы у порога, тихо сказала: «Я так и думала». В общем, все было понятно. И он молча повернулся, чтобы уйти. И вдруг она сказала: «Подожди меня внизу». Он спустился, вышел за дверь и остановился. Перед ним на взгорбке двора была детская площадка с песочницей и какими-то металлическими конструкциями. Мамаши из Наташкиного дома прогуливали своих детей. Хлопнула дверь, и появилась Наташка. «Пойдем», – увлекая его за рукав, сказала она. И они пошли по улице, вскоре свернув в ближайшую подворотню какого-то заброшенного дома. Наташка говорила, какой он хороший. Что у него все будет хорошо, а она ему не подходит, она взбалмошная и глупая, а он вытащил из сумки бутылку вина, выдавил пробку внутрь емкости и из горла пил большими глотками терпкую жидкость. «Дай мне», – сказала Наташка и отхлебнула из протянутой бутылки. Он хотел ей сказать что-нибудь хлесткое и умное, чтобы она запомнила это на всю жизнь, но ничего в голову не приходило. Они молчали. Говорить было не о чем. Он дососал бутылку и теперь ему отчаянно хотелось отлить. «Пойдем я провожу тебя», – сказал Оглоедов. И они вернулись к ее дому. Она сделала робкую попытку поцеловать его на прощание, но он мотнул головой и быстро зашагал прочь. Зайдя в ту же подворотню, он с наслаждением избавился от распиравшей его пах мочи. Голова гудела. Он дошел до недалекого метро и вскоре был уже в общаге. Здесь он бросился на кровать и тупо ждал, когда сон возьмет его. На следующий день он решил забыть ее навсегда. А Наташка, наоборот, поняв, как он ее любит, всегда с той поры держала его в памяти, зная, что когда-нибудь он ей пригодится. Держала, так сказать, на черный день. И он не раз еще наступит в ее жизни, этот черный день. Она даже не представляла, как быстро это произойдет в первый раз. С Витей она то вновь начинала встречаться, то они снова расходились. Все они закончили уже третий курс, начались каникулы. Оглоедов все лето промотался в Москве, подрабатывая на стройке. В начале августа у Наташки был день рождения. И он не выдержал и позвонил ей, чтобы поздравить. Наташка обрадовалась и сказала, чтобы он немедленно приезжал к ней. С огромным букетом в руках Серега, сдерживая дрожь, позвонил в знакомую дверь. Открыла Наташка, почему-то с несчастным лицом. Оказалось, что она только что повздорила с родителями, разругавшись перед этим с Витей, который ушел, хлопнув дверью, и все гости, видя раздор в семействе, скоренько смылись. Родители были в другой комнате, и Наташка вдруг быстро сказала Оглоедову: «Укради меня! Увези меня отсюда!» И Серега понял, что сейчас должно случиться что-то непоправимое в его жизни. И во что это выльется, неизвестно. И дрожь, колотящая его со времени звонка, неслучайна. И он решился. «Пойдем», – сказал он и увлек Наташку к двери. Он повез ее к Паве, рассудив, что в общагу за ними кинутся в первую очередь. А до Павы им не добраться. Его друг уехал с матерью в санаторий и оставил ему ключи – поливать цветы, да и так, на всякий случай. Этот случай, похоже, настал. Они приехали на станцию метро «Речной вокзал» еще засветло. Поднялись на третий этаж. Серега никак не мог попасть ключом в замочную скважину. Наконец они вошли в квартиру. Наташка сразу бросилась на тахту его тезки, а Оглоедов пошел на кухню заваривать чай. Он понимал, что Наташка сейчас в горячке готова на все, даже, может быть, отдаться ему назло Вите. Но что будет потом? Очень скоро она остынет и от горячечной своей решимости, и от Оглоедова. И что тогда? Да и куда ему теперь деваться с ней – без жилья и по сути без работы? Когда он принес две чашки с чаем в комнату, Наташка повернулась к нему на тахте и прошептала: «Ложись рядом со мной». Он поставил чашки на пол и прилег к ней. Совсем близко была ее белая кофточка с рядком пуговиц, которые, стоило протянуть руку, он мог расстегнуть. Тут она протянула свою руку и обняла его за шею, притянув себя к нему. Он обнял ее и лежал, не произнося ни слова. Он не мог говорить. Она тоже молчала. И ему вновь было неудобно с ней. Неудобно, потому что он лежал почти одеревенев и боясь ее потревожить. Неудобно от всей этой ситуации, когда он украл ее, а ее родители сейчас, наверное, сходят с ума и ищут ее. Неудобно от сознания, что она принадлежит теперь ему не по своему желанию, а по своей прихоти. Совсем не так он мечтал устроить жизнь с ней. И теперь не знал, что делать. Сколько прошло времени, он не знал. И вдруг зазвонил телефон. Он поднял трубку.
– Сережа? – раздался немолодой голос. Он узнал по интонации Герберта Ивановича, Наташкиного отца.
– Да.
– Здравствуйте, Сережа. Скажите, пожалуйста, Наташа с вами?
– Какая Наташа?
– Наташа Гусева. Она ведь уехала с вами?
Наташка отчаянно делала Оглоедову знаки, что ее нет.
– Д-да, она уехала со мной, но в метро мы расстались, она поехала к какой-то подруге. Вы извините, я сейчас не могу говорить, – и Оглоедов положил трубку.
Наташка сразу сказала:
– Только не отдавай меня им!
– Хорошо, но надо что-то придумать.
– Не надо ничего придумывать, меня нет и ты не знаешь, где я!
– Но… – и тут опять зазвонил телефон.
– Не бери трубку! – крикнула Наташка. Но Оглоедов, помедлив, все-таки поднял ее.
– Сережа, это Герберт Иванович, Наташин папа. Вы меня извините, я понимаю ваши чувства к Наташе, но рядом со мной сейчас находится Витя, а она любит его и то, что случилось между ними сегодня, это просто размолвка, недоразумение. – Голос его обволакивал Оглоедова, как голос истинного дипломата. Да, впрочем, он и был дипломатом. Наверное, тут свою роль сыграло его имя. Его отец Иван, Наташкин дед, был в восторге от писателя-фантаста Герберта Уэллса, приехавшего в молодую послереволюционную Россию и встретившегося с Владимиром Лениным. Всем сердцем принявший новую справедливую для трудящихся власть, молодой рабочий парнишка каждый приезд какого-нибудь известного деятеля с Запада считал знаком скорой мировой революции. А Уэллсом он еще и зачитывался. И своего вскоре родившегося первенца он без раздумий назвал Гербертом. А имя, оно ведь очень сильно определяет будущее своего носителя. Как вы лодку назовете, так она и поплывет. И Герберт Иванович, получив прекрасное образование от советского государства, стал его полномочным представителем. Правда, не совсем полномочным, так как до уровня посла он не дослужился. Но как один из представителей первого социалистического государства объездил много стран и в конце концов оказался во Франции, где у него и родилась дочка. Наташка была поздним и оттого особенно любимым ребенком. Да и она в отце души не чаяла. В Союзе, где за ними оставалась квартира в центре Москвы, они бывали наездами. А когда его отозвали на родину, Наташка, окончившая школу при посольстве в Париже, как раз была в возрасте, когда надо было определяться с будущим. Знание французского помогло ей легко поступить в МГУ. Она, конечно, хотела учиться в МГИМО, то есть пойти по папиным стопам, но он отговорил ее, посоветовав стать журналистом. Так они и оказались с Оглоедовым в одной группе. И сейчас Герберт Иванович рассказывал, как он искал Наташу в общаге, где встретил Витю, как они с ним обошли все комнаты, где мог быть он, Оглоедов, и как студенты-однокурсники подсказали им, где его можно найти и даже дали телефон Павы, который раздавал его направо и налево, будучи натурой широкой и бескорыстной.
– Сережа, мы ведь знаем, что Наташа с вами. Сейчас она в таком настроении, что не хочет никого видеть, но скоро это пройдет, и что вы будете с ней делать? – Оглоедов понимал всю правоту старого дипломата и, решившись, сказал:
– Хорошо, пусть она решает сама. Я передаю ей трубку.
Наташка подошла к телефону с обреченным видом. Слушала она недолго, за все время разговора несколько раз проронив тихое и покорное «да». Как понял Серега, Герберт Иванович передал трубку Вите, и весь противоборствующий пыл Наташки тут же растворился в воздухе. Она подняла глаза на Оглоедова и протянула ему трубку телефона: «Тебя». Он взял ее. В трубке зазвучал голос Герберта Ивановича:
– Сережа, Наташа нас ждет. Назовите, пожалуйста, адрес, где вы находитесь, – Серега деревянным голосом назвал адрес. – Не беспокойтесь, мы скоро будем.
Облегчения Оглоедов не почувствовал. Наоборот – на него навалилась какая-то тупая тяжелая обреченность. И все время, пока они с Наташкой ждали, а потом вышли на улицу встречать прибывающих, он пытался ее перебороть и казаться легким человеком, беспечно принимающим удары судьбы. Под фонарем он завалился на газон с уже жухнущей августовской травой, обрамляющей тротуар у проезжей части. Закинув руки за голову, он смотрел в темное ночное небо с редкими звездами. Наташка маячила рядом. Наконец подкатила черная «Волга». Оглоедов поднялся. Вышедший из машины Герберт Иванович пожал Сереге руку и сказал, что всегда будет рад видеть его в своем доме. Потом обернулся к Вите, который тоже вышел из автомобиля и что-то, приобняв, тихо говорил Наташке, и сказал:
– Наташа, попрощайся с Сережей, – и когда Наташа подошла, оторвавшись от Вити, к Оглоедову, произнес, – поцелуй его.
Наташка потянулась к Сереге, но тот, молча, отрицающе, качнул головой, повернулся и пошел в сторону дома, откуда они только недавно вышли. Сзади затарахтел движок. Оглоедов шел и думал, как он будет рассказывать обо всем этом Паве и как тот будет злиться и материться, обзывая его в лучшем случае идиотом. Между ними давно уже установились такие отношения, когда подтрунивание друг над другом казалось в порядке вещей. Но иногда Пава взрывался. Оглоедов уже привык к этому и принимал друга таким, каков он есть, не пытаясь его исправить. Да и исправить Паву было уже, пожалуй, невозможно. Но это, как вы понимаете, отдельная история.
Уйти и не вернуться
Сергея Паву звали Красавчиком, хотя красавчиком он не был. Черты его физиономии были вылеплены грубо, но мужественно. Под стать им была и мускулатура. И не сразу по его фактуре и манерам можно было понять, что человек он тонкий и ранимый. А манеры эти он приобрел еще в подростковом переходном возрасте, когда воспитывавшийся в профессорской (университетской!), но неполной семье мальчик Сережа решил добиться самостоятельности. И начал совместную деятельность с дворовой шпаной. Отца он никогда не знал и, стараниями мамы, знать не хотел. Его мама Мария Владимировна, человек вечно занятой на кафедре русского языка, создатель учебника по орфоэпии, то есть умению правильно произносить слова, профессор, которого (или ую?) часто приглашали в Париж на симпозиумы и конференции, не всегда могла уделять сыну должное внимание. Родители ее тогда жили на Украине, и переправлять сына из столицы в какую-то глухомань Мария Владимировна не стала. Поэтому какое-то время Сереже пришлось пожить в детском доме-интернате, после чего в подворотнях все местные хулиганы принимали его за своего. Но утвердиться в этой среде можно было, только умея постоять за себя. Причем не языком, а кулаком. Сергей это скоро понял и занялся изнурительными тренировками, превратившись за два года из худосочного интеллигентного мальчика в образованного, как сказали бы лет через десять-пятнадцать, качка. Тогда это слово было еще не в ходу. И однажды, когда кто-то из их дворовой бригады назвал его, отталкиваясь от фамилии, «красивая», ну, человек пошутить хотел, Пава не просто подбил ему глаз, но и сломал руку. После этого его уважительно стали именовать Красавчиком. Однако читать хорошую литературу Сергей как интеллигентный мальчик не перестал. Возможно, эта привычка передается на генном уровне. Более того – чтение было единственной отрадой в его суровых подростковых буднях. Он мог цитировать как классиков, так и избранных современников страницами. К семнадцати годам он уже носил очки, что умиляло интеллигентных маминых подруг. Просто они не знали, что зрение он подпортил не от неусыпного чтения, а оттого, что однажды неумеренно употребил в своей компании одеколон. Тогда в ходу был «Тройной». Вкусноты необыкновенной. Сергей мог совсем ослепнуть, но врачи – вот редкий случай – часть зрения спасли. Однако мама не рассеивала заблуждений своих интеллигентных подруг. Многие из них, кстати, имели к стройному и умному качку-очкарику симпатию не только как к сыну своей подруги. Тем более что и жил он отдельно от Марии Владимировны, правда, в одном с ней подъезде. Только она на пятом этаже, а он на третьем, где до недавнего времени обитали ее родители, ушедшие в мир иной почти одновременно – один за другим. Мария Владимировна сумела выкупить эту кооперативную квартиру в своем же подъезде и поселить в ней родителей, вывезя их с Украины. Красавчик, который как раз вошел в половозрелый возраст, воспринял этот уход как подарок судьбы, хотя и любил свою бабку, а особенно деда, и скоро научился не обходить прекрасную половину человечества своим вниманием. Тем более что как это делается на практике, он давно прошел в дворовых университетах. Но, как принято было в его дворовой среде, был к ней, к этой половине, недоверчив. И когда однажды одна из его молодых соседок по дому пришла к нему с радостной вестью о том, что скоро он станет папой, он просто послал ее к матери. Разумеется, не своей. Та, надувшись, ушла. И ребенка почему-то не случилось. Это окончательно уверило Красавчика в своей правоте. Еще лет в четырнадцать его поставили, как мелкую шпану, на учет в детской комнате милиции, а к восемнадцати годам уже подбирались к нему и участковый милиционер, и прочие блюстители нравственности и порядка, и сидеть бы ему вскоре, как миленькому, в местах не столь отдаленных, сколь охраняемых, да мама вовремя сориентировалась, несмотря на свою профессорскую недалекость, хорошие люди просто подсказали, и загремел Красавчик в армию. В учебке получил он профессию водителя боевого транспортного средства, несмотря на неполное свое зрение, и полгода потом в качестве молодого воина драил и красил своего боевого коня, лишь в исключительных случаях, как-то: учения или пьянка начальствующего состава, когда срочно нужно сгонять в район за водкой, – садясь за руль. На учениях он смешил не только своих товарищей, но и этот самый начальствующий состав, когда пытался при крике «Газы!» натянуть на лицо, обрамленное огромными роговыми очками, армейский противогаз. Это был его личный вклад в противоборство системе, которая его утомляла своей глупостью, но спорить с которой было бессмысленно. Только потому, что командиры ему попались незлобивые, а сам он был человеком верным не просто социалистической родине, но и товарищам, ему удалось дослужить до дембеля и почти невредимым вернуться на свою историческую родину – в город-герой Москву. Упустить такой момент было нельзя, и мама, надоумленная все теми же хорошими людьми, деликатно внушала непутевому сыну, что в наше время, чтобы человеку пробиться в жизни, необходимо получить высшее образование, то бишь, используя факт службы в армии, поступить на подготовительное отделение факультета журналистики МГУ, где она ведет преподавательскую деятельность. Красавчику совсем не улыбалось пробиваться в жизни, он в двадцать лет хотел уже только покоя, но человек он был не просто образованный, но еще и тонкий, и маму свою любил, несмотря на все ее усилия сделать из него достойного гражданина своей страны. И он согласился, только попросил Марию Владимировну никаким образом не вмешиваться в процесс его поступления и вообще не афишировать свое с ним родство. И когда при вступительном собеседовании и позже, уже на всяких экзаменах, его вдруг спрашивали преподаватели: «А вы случайно не родственник…», он тут же обрывал, не дослушав, интересующихся: «Нет, мы просто однофамильцы». И даже многие из его однокашников не знали всей подоплеки его нелюбви к орфоэпическим упражнениям. Одним из этих однокашников, кстати, и был, как вы уже, наверное, догадались, Серега Оглоедов. Они сошлись на рабфаке довольно быстро в одну компанию, где основу кроме них двоих составляли Витя Кондратов и Гена Горбашин, а также Саша Евстафьев. Саша, кстати, был первым столичным жителем, которого не просто увидел, а еще и подружился с ним, Оглоедов. Первая московская квартира, в которую он попал, была именно жилищем Евстафьевых. Но там жила еще и мама Саши, и скоро более привычно их нереволюционному кружку стало собираться на свободной квартире Павы. Евстафьев сразу после университета попал в «Московский Богомолец», а Оглоедов оказался там гораздо позже, и особой дружбы уже между ними не наблюдалось, хотя Сашка был по-прежнему легок в общении: легко все обещал и так же легко об этом забывал, но был при этом обаятелен, смешил девчонок анекдотами, а мужиков армейскими или иными байками. А Витя Кондратов и Гена Горбашин в студенческие годы жили с Оглоедовым в одной комнате в знаменитом тогда ДАСе – общежитии МГУ на Академической, которое было похоже на огромный многопалубный пароход-катамаран, плывущий в неизведанное. Его и создавали архитекторы как дом-коммуну будущего. Предназначалось первоначально это здание для аспирантов и стажеров МГУ, потому и называлось ДАС, но они почему-то в нем не прижились. Наверное, потому что в большинстве своем это были люди семейные, и общая на весь этаж кухня их жен не устраивала. Зато очень подходила демократично настроенным студентам. Так, постепенно, студиозусы и вытеснили более образованных собратьев. И к началу восьмидесятых, когда наша дружеская пятерка собиралась в одной из его комнат, аспирантов и стажеров в ДАСе практически не наблюдалось. А собирались они, естественно, не по революционным соображениям, а просто выпить-закусить-поговорить. Иногда даже совместно делали, что называется, уроки, потому что Оглоедов был как поэт признанным знатоком русского языка, да и многие другие гуманитарные предметы ему давались легко, и он учил уму-разуму своих собутыльников. Эти учения быстро переходили в веселые загулы, которые иногда как-то естественно перемещались на квартиру Павы. К их пятерке то примыкали, то отсеивались разные другие студиозусы, но их ядро держалось стойко практически до окончания университета. Правда, Саша Евстафьев, который раньше всех попался на удочку семейной жизни, да еще начал подрабатывать в «Богомольце», все реже оказывался в их кружке, но даже он бросал все дела, если намечалось что-нибудь серьезное. Так, все они собирались, когда Пава оказался в больнице, навещать его. С чего он попал в больницу, никто не знал. Тем более удивительным было, что больницей оказалась психиатрическая клиника, но не для буйных, а для просто уставших от жизни людей. Никаких решеток и запоров там не было, можно было запросто покинуть ее пределы или гулять сколько угодно в больничном саду, что они и делали, собравшись снова всей пятеркой. Пава не выглядел больным и весело объяснял свое там нахождение тем, что устал от беспутной жизни и надо просто подлечить нервишки. Они, естественно, предложили сбегать за бутылкой, но он сказал, что они, конечно, могут выпить, а он пока воздержится. Это было настолько не похоже на Красавчика, что ушли друзья из клиники почти в подавленном настроении. Но, оказавшись за ее воротами, легко развеялись, так как магазин оказался рядом, а скинуться на поллитра и сырок было делом одной минуты. В скверике за магазином они долго рассуждали под водочку на тему, что же случилось с Павой, но ни к какому выводу так и не пришли. Если не считать выводом решение взять еще одну бутылку. Пава скоро вышел из этой больницы, и все покатилось по накатанному пути. Они собирались или в ДАСе, или у него, выпивали и строили уже планы, как жить дальше – после университета. К последнему курсу все они переженились, кроме Оглоедова и Павы, и в общем-то будущее маячило со всей неясной определенностью. Не было понятно, кого куда пошлют по распределению. Оглоедова послали во Владимирскую область – на родину, Витя Кондратов, женившийся на студентке-землячке, тоже вместе с ней вернулся в родные места – в Тульскую область, а вот Гена Горбашин, женившийся на москвичке, сумел зацепиться в столице, где и достиг со временем немалых административных высот. Саша Евстафьев как москвич, уже практически принятый на работу в «Московский Богомолец», естественно, там и остался, а вот Пава, взявший свободное распределение, никуда устраиваться не спешил. Наступила середина восьмидесятых, в верховную власть Советского Союза, перехоронившую почти всех своих дряхлых мудрецов и решившую освежить кровь, пришел относительно молодой Михаил Горбачев, замаячила «перестройка» вкупе с «ускорением» и прочими атрибутами «нового мышления». Слом старой, отжившей свое системы проходил все веселее и демократичнее. Когда первыми ласточками демократии оказались переименованные улицы Москвы, Оглоедов понял, что ничего хорошего ждать от такой демократии не приходится. Но как раз в это время ему представился случай перебраться в столицу. Один из первых героев его репортажей, с которым у него впоследствии сложились хорошие отношения, а был тот товарищ ни много, ни мало начальник районного отдела милиции, был забран на повышение в столицу, ну и звал с собою понравившегося ему журналиста на должность ответсека милицейской газеты «На посту» ГУВД Москвы. Должность ответственного секретаря вначале предложили ему, так как и он не гнушался пописыванием в свое ведомственное издание и был в хороших отношениях с главредом милицейской газеты. А тут его повысили, а должность ответсека осталась вакантной для хорошего человека. Он и позвал Оглоедова. Тот, недолго подумав, согласился. Его поселили в ведомственном общежитии, и в течение года он поднимал творческий уровень милицейского издания. Конечно, Оглоедов по приезде отзвонился по старым знакомым, в числе первых из которых были Пава и Наташка Гусева, и со всеми перевстречался. Наташка уже была замужем вторым браком. С Витей, родив дочку, названную Анастасией, они вскоре разбежались. Правда, благородный Баркатов оставил квартиру, купленную совместно их родителями в том же доме, где жила Наташка, прежней жене с дочкой. И вскоре Наташка нашла себе второго Витю, оператора телевидения. С ним она прожила тоже недолго, но как раз в это время Оглоедов и перебрался в Москву. Он побывал у нее в гостях, переночевал, не солоно хлебавши, и потом уже ночевал изредка только у Павы. И когда перестроечные ветры смели руководство милицейской газеты, то вместе с ним он потерял и работу, и место в общежитии. Возвращаться в провинцию после столицы уже не хотелось, и он принялся искать подходящую вакансию в Москве. А Пава его приютил. Газеты тогда росли, как грибы после летнего дождя, и Оглоедов устраивался то в одну многотиражку, то в другую, даже несколько материалов сделал для «Московского Богомольца», но нигде не задерживался надолго по причине необдуманной своей невоздержанности на язык, понимая свободу слова в условиях демократии как возможность говорить, что он думает на самом деле. Однако по-прежнему говорить без последствий о том, что он думает, он мог только с Павой. По вечерам, когда Оглоедов, набегавшись по редакциям и купивши пару бутылок пива, сидел с тезкой, они говорили обо всем свободно, как и всегда, и без всякой оглядки на текущую политическую ситуацию. Пава стал уже не тем легким и широким парнем, каким его помнил Оглоедов по студенческим годам, но не потерял шарма и привлекательности для женщин, несмотря на непродолжительные запои и невозможность исполнять в должном объеме «супружеские» обязанности. Оглоедов и сам приводил время от времени каких-то подруг, но никого постоянного найти не мог, да и не хотел – по причине бездомности и безработности. И нередко они с Павой коротали вечера за бутылкой, вспоминая минувшие дни. Но если Оглоедов при этом строил и планы на будущее, то Пава по-прежнему хотел только покоя, изредка устраиваясь на какую-нибудь работу, когда совсем уж одолевало безденежье. Правда, работа нередко сама находила его. Его прежние товарищи в условиях нового жизненного уклада становились разного рода предпринимателями и звали его, зная его верность и ответственность, в свои замы и на прочие интересные должности. Так, какое-то время он фотографировал у московского зоопарка гостей и жителей столицы с обезьянкой на плече, зарабатывая очень неплохие деньги, а потом заделался предпринимателем, сбывавшим разного рода продукцию, привозимую ему из разных регионов бывшего Союза сокурсниками или армейскими друзьями. И Оглоедову не раз приходилось тесниться в своей, вернее, тезкиной комнатенке, которую всю заполняли ящики с, например, консервами из Приморья, где когда-то проходил действительную службу Пава. Красавчик имел со всего этого хороший навар, но очень скоро все это ему надоедало, и товарищи по добыванию денег немедленно после этого пропадали из поля зрения Оглоедова. Он и держался в квартире Павы, наверное, потому, что никаких прибыльных совместных дел с Красавчиком не имел. Просто они коротали вечера за приятной для обоих беседой о литературе. И однажды разговорились об одной недавно вышедшей повести какого-то нового неизвестного еще писателя. Речь там шла о старике-бомже, помещенном в приют для бездомных, чуть ли не санаторий, но по причине своей неуемной гордости не желавшем принимать действительное положение вещей за окончательное. И чтобы отомстить всему миру за то, что он загнал его в такую ситуацию, решившем поставить его, этот мир, в тупик. То есть исчезнуть без следа в просторах мироздания. И это ему удалось. Весь персонал санатория-приюта искал пропавшего жильца, но так и не нашел, за что и поплатился какими-то административными взысканиями. А ларчик просто открывался. Этот старик-бомж, доходивший уже по причине рака до назначенного предела, договорился с собутыльником-кочегаром о том, что он приползет умирать по вентиляционной системе к нему в кочегарку, а когда он откинет копыта, тот должен был сжечь его в своей газовой топке. И никому об этом не заикаться. Все так и получилось. И никто об этом так, судя по концовке повести, и не узнал. После пересказа сюжета Пава вдруг сказал, что именно так, бесследно, он и хотел бы уйти из жизни, чтоб никого не тревожить и не напрягать ни своими похоронами, ни переживаниями по поводу своей безвременной кончины. И если бы не мать, то он давно бы это проделал. Оглоедов, уже зная, что Красавчик часто страдает от депрессий и других нервных ситуаций, не стал развивать эту тему, а постарался перевести разговор на более приятные моменты. Пава в последние годы здорово сдал, хотя по его внешнему виду это было незаметно. Но Оглоедов-то знал, что Пава, который прежде мог безболезненно выпить литр водки, теперь улетал с пары стаканов, разбавленных пивом. И в таком состоянии терял ориентацию в пространстве, да и просто терял сознание, упав однажды головой на батарею парового отопления. Оглоедов старался теперь не доводить их посиделки до такого исхода и говорил, что ему нужно ложиться спать, потому что завтра рано вставать, а один тезка не пил. Впрочем, много времени Красавчику он уделять не мог, потому что его захватили свои собственные дела и переживания. Тогда он уже устроился работать в «Богомолец» и надеялся наладить отношения с Наташкой, но как всегда натыкался на стену непонимания с ее стороны. Например, когда коллектив «МБ», празднуя какую-то очередную дату, зафрахтовал теплоход, отправлявшийся с Речного вокзала в недалекий круиз, он верил, что она проведет это веселое время с ним. Но когда он встретил Наташку на палубе, ее подхватил под руку проходящий мимо неунывающий Петя Фильтр и увлек в свою каюту. И больше до окончания поездки Серега Наташку не увидел. Он решил тогда, что надо забыть эту ветреную особу раз и навсегда. А вскоре вновь познакомился с Леной Мизиновой. Почему вновь, будет понятно в одной из следующих глав, а тогда он просидел всю ночь в пустой каюте, так как все его временные сожители веселились на палубе, и выпил почти бутылку какого-то заграничного пойла, что выдавалось в баре без ограничений. Утром с больной головой он одним из первых сошел на берег с причалившего на Речном вокзале парохода и, шатаясь, добрался до квартиры Павы. Благо, что была она недалеко. Красавчик, как у них давно повелось, встретил его подколками. Вообще у него было оригинальное чувство юмора, чем он сражал в числе прочего женский пол. Серега каждый раз в компании просил Паву рассказать о том, как его друзья, новоиспеченная семейная пара, были приглашены на день рождения к их общему знакомцу.