355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Абрамов » Гамма времен » Текст книги (страница 1)
Гамма времен
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:00

Текст книги "Гамма времен"


Автор книги: Сергей Абрамов


Соавторы: Александр Абрамов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Александр Абрамов, Сергей Абрамов
Гамма времен

– Что такое гамма, маэстро?

– Это лесенка, по которой взбирается звук-хамелеон, на каждой ступени меняя свою окраску.

– Разве только звук?


ДО

Мы возвращались с вечернего заседания Совета Безопасности вместе с моим московским коллегой Ордынским, которого, должно быть, из-за его фамилии, как и меня, все в пресс-центре ООН считали поляком: Ордынский – Глинский не столь уж большая разница для американского уха. По дороге домой я предложил ему провести где-нибудь оставшиеся до ночи часы, но он был занят, и мне пришлось удовлетвориться ужином в одиночестве. Я остановил такси у третьесортного бара «Олимпия» и вышел. До моей гостиницы было всего несколько кварталов, и в любом случае отсюда я мог добраться пешком.

В баре меня уже знали, и обычно неторопливый бармен Энтони, ни о чем не спрашивая, молниеносно подал мне пиво и горячие сосиски с какой-то острой приправой. Вокруг было пусто или почти пусто, только в углу за портьерой ужинали две незнакомые девушки да у самой стойки лениво потягивал виски сухощавый старик в коротком дождевике. Он мельком взглянул на меня, о чем-то спросил у Энтони и снова оглянулся с нескрываемым любопытством. А когда я покончил с сосисками, он, не спрашивая разрешения, подсел к моему столику. Я поморщился.

– Непринужденно и откровенно, – засмеялся он. – Не любите случайных знакомств?

– Честно говоря, не очень.

Он и тут не ушел, а перенес ко мне свое виски.

– Довольно странно для журналиста, – сказал он. – Любое знакомство может оказаться источником информации.

– Предпочитаю для информации другие источники.

– Знаю от Энтони. Толчетесь в кулуарах ООН и воображаете, что это журналистика?

Я молча пожал плечами: не спорить же с чудаком, а может быть, с чужаком.

– Ведь вы поляк, – заговорил он по-польски, с той элегантно небрежной манерой, присущей лишь варшавянину. – К сожалению, не могу оценить ваших корреспонденции: не знаю нынешних польских газет. «Глос поранны» помню. «Курьер цодзенны» тоже. А с сорок четвертого вообще ничего не читаю по-польски.

– В сорок четвертом мне было четыре года, – сказал я.

– А мне сорок. Чтобы не было недоразумений, определюсь политически. – Он поклонился сухо, по-военному. – Бывший майор Армии крайовой Лещицкий Казимир-Анджей. Здесь любят два имени, а тогда в Польше мне было достаточно и прозвища. Какого? Неважно. Важно было только долбить: вольность, рувность и неподгледлость. И мы долбили, пока не послали все это к чертям собачьим. И я послал, когда меня в сорок четвертом англичане вывезли в Лондон и тут же… продали в Штаты.

Я не понял.

– Как – продали?

– Ну, скажем мягче: переуступили. Подбросили кое-что мне и моему шефу, доктору Холдингу, погрузили в подводную лодку и перевезли через океан. Теперь могу представиться уже как бывший сотрудник Эйнштейна, бывший профессор Принстонского университета и бывший автор отвергнутой наукой теории дискретного времени. Печальный итог множества множеств.

– А сейчас? – спросил я осторожно. – Что же вы делаете сейчас?

– Пью.

Он пригладил свои седые, подстриженные ежиком волосы над высоким лбом и носом с горбинкой. Не то Шерлок Холмс, постаревший лет на двадцать, не то Дон-Кихот, сбривший усы и бородку.

– Не думайте: не опустился и не спился. Просто реакция на десятилетнюю изоляцию. Нигде не бывал, никого не видал, ничего не читал. Только работал до тридцать седьмого пота над одной рискованной научной проблемой. Вот так.

– Неудача? – посочувствовал я.

– Бывают удачи обиднее неудач. От обиды и рассеиваюсь. Тянет, как Горького, на дно большого города. А на дне – к соотечественникам.

– Не так уж их здесь много, – сказал я.

Он скривился, даже щека дернулась.

– А что вы видите из коридоров ООН? Или из окна гостиницы? Сядьте на автобус и поезжайте куда глаза глядят. А потом сверните на какую-нибудь вонючую улицу. Поищите не драг-соду, а кавиарню с домашним тестом. Кого только не встретите – от бывших андерсовцев до вчерашних бандеровцев.

Я опять поморщился: разговор принимал не интересующее меня направление. Но Лещицкий этого не заметил, на него или действовал алкоголь, или просто желание выговориться перед благоприобретенным слушателем.

– Они многое умеют, – продолжал он, – плакать о прошлом и проклинать настоящее, метать банк до утра и стрелять не хуже итальянцев из Коза ностра. Одного только не знают: как нажить капитал или вернуться к пенатам за Вислу. Их не волнует встреча Гомулки с Яношем Кадаром, но о письмах моего однофамильца Лещицкого проговорят всю ночь или убьют вас только за то, что вы знаете, где эти письма спрятаны.

– Что за письма? – поинтересовался я.

– Не знаю. Лещицкий был агентом каких-то подпольных боссов. Говорят, что его письма могут отправить одних на родину, а других – на электрический стул. Кажется, в городе нет ни одного поляка, который бы не мечтал найти эти письма.

– Один есть, – засмеялся я.

– Вас как зовут? – вдруг спросил он.

– Вацлав.

– Значит, Вацек. Мне можно, я тебе в отцы гожусь. Так вот, Вацек, ты телок, поросенок, кутенок, чиж. Ты даже не жил, ты прорастал. Ты не тонул в варшавских катакомбах и не отсиживался в лесах и болотах после войны. Ты сосал молочко и топал в школу. Потом в университет. Потом кто-то научил тебя писать заметки в газету, а кто-то устроил заманчивую командировку в Америку.

– Не так уж мало, – заметил я.

– Ничтожно мало. Ты даже в этом страшном городе рассчитываешь, как в коконе, прожить. Думаешь, что ничего с тобой не случится, если будешь возвращаться домой до двенадцати и не заводить случайных знакомств. Дай руку.

Он согнул мою руку и пощупал бицепсы.

– Кое-что есть. Спортом занимался?

– Занимался.

– Чем именно?

– Боксом немножко. Потом бросил.

– Почему?

– Бесперспективно, – сказал я равнодушно. – Чемпионом не станешь, а в жизни не понадобится.

– Как знать? А вдруг понадобится?..

– А вы не беспокойтесь о моем будущем, – оборвал я его и тут же пожалел о своей резкости. Глупо откровенничать с посторонним человеком, еще глупее раздражаться.

Впрочем, он, казалось, совсем не обиделся.

– Почему? – спросил он. – Почему бы мне и не побеспокоиться?

– Хотя бы потому, что не всякое будущее меня устроит.

– Ты выберешь сам. Я только подскажу.

Это было уже совсем невежливо, но я не выдержал: рассмеялся. Он опять не обиделся.

– Как подскажу? А вот так… – Он подбросил на ладони что-то вроде портсигара со странным сиреневым отливом металла и какими-то кнопками на боку.

– Спасибо, – сказал я, – но я только что курил.

– Это не портсигар, – назидательно поправил Лещицкий, тут же спрятав его в карман, словно боялся, что я захочу посмотреть поближе. – Если уж сравнивать его с чем-нибудь, то, пожалуй, с часами.

– Я что-то не видел циферблата на этих часах, – съязвил я.

– Они не измеряют время, они его создают.

Его странная торжественность не переубедила меня. Все ясно: гений-одиночка, изобретатель перпетуум-мобиле, ученый-маньяк из фантастических романов Тейна. Встречался я и с такими у себя в варшавской редакции. Но Лещицкий даже не обратил внимания на мою невольную скептическую улыбку. Глядя куда-то сквозь меня, он негромко продолжал, словно размышляя вслух:

– А что мы знаем о времени? Одни считают его четвертым измерением, другие – материальной субстанцией. Смешно! Эйнштейновский парадокс и звонок будильника по утрам несовместимы. И долго еще будут несовместимы, пока время не откроет нам своих тайн: произвольно оно или упорядочено, непрерывно или скачкообразно, конечно или бесконечно. И есть ли у него начало или наше прошлое так же безгранично, как и будущее? И есть ли кванты времени, как уже есть кванты света? Здесь мы и разошлись с великим Эйнштейном, здесь споткнулся даже смелейший из смелых – Гордон: «Это слишком безумно, Лещицкий, слишком безумно для того, чтобы быть правильным».

– А не кажется ли вам, пан Казимир… – попробовал было я остановить этот малопонятный мне монолог.

Но Лещицкий тут же перебил меня, вздрогнув, как внезапно и грубо разбуженный:

– Прости, Вацек. Я забыл о тебе. Ты изучал когда-нибудь математику?

Я пролепетал что-то о логарифмах.

– Я так и думал. Ну что ж, попробую объяснить в этих пределах. Мы слишком упрощенно представляем себе физическую сущность пространства – времени. Оно более многообразно, чем нам кажется. Если цепь событий во времени не только в мире, но и в жизни каждого индивидуума изобразить некоей условной линией в четырехмерном пространстве, то в каждой ее точке будут ветвиться и события, и время, изменяясь и варьируясь по бесконечно разнообразным путям, и в каждой точке этих ветвей будут ветвиться иначе, и так далее без конца. Это как дерево, Вацек: кто знает, в какую ветку придет капля сока, подымающаяся из земли?

– Значит, жертва может уйти от убийцы, а полководец от поражения, если вовремя свернуть по другой ветке времени? Вы шутите, пан Лещицкий.

Я все еще не мог подобрать нужный тон для этого разговора. Но Лещицкий не шутил.

– Бесспорно, – подтвердил он. – Надо только найти точку поворота.

– А кто ж это может?

– Немножко я. Интересуешься, почему я?

– Нет. Почему немножко?

– Перестройка времени даже в масштабе года сложный процесс. Нужны большие мощности. Миллиарды киловатт. А я работал как алхимик, как тот ученый псих-одиночка, о котором ты, вероятно, подумал. Вот и создал пока только селектор. Название, конечно, приблизительное. Но у прибора избирательная направленность: он выбирает вектор, тот поворот времени, где уже другая система отсчета. Мощность его не более часа, иногда даже меньше, в зависимости от напряженности твоего времени. На эту напряженность рассчитана и настройка: селектор может выбрать из всех вариантов твоего ближайшего будущего самые напряженные четверть часа. Или полчаса, даже час…

– А дальше?

– Ты возвращаешься к исходной точке. На большее мощность прибора не рассчитана. Конечно, при наличии средств и возможностей, какими обладает, скажем, ядерная физика, я мог бы перестроить время в масштабе столетий. Но кто даст мне эти средства? Пентагон, пожалуй, даст. Гитлер отдал бы половину Европы за эту возможность в сорок третьем году. А когда это поймут Рокфеллеры, я стану богом. Но тут я честно говорю: «Нет!» – и закрываю лавочку. Человечество еще не выросло, чтобы получать такие подарки.

– Есть же социалистические страны, – сказал я.

– Зачем же им перестраивать будущее? Они сами строят его, исходя из разумных предпосылок настоящего.

– Ну, а интересы науки? – Я старался как-то утешить его.

– Нынче они сродни интересам коммерции. Представь себе рекламочку: «Параллельное время! Все варианты будущего! Возвращение гарантировано». Нет уж, моделируйте сами. Не для этого я десять лет просидел в научном подполье.

Я молчал. Энтони за стойкой листал журнал. Девушки, ужинавшие за портьерой, давно ушли. Какой-то пьяница, заглянувший с улицы, заиграл на губной гармошке – не песенку, не мелодию даже, просто гамму. Он повторял ее опять и опять, пока Энтони не закричал, что здесь не «Карнеги-холл», а драг-сода. Гамма умолкла.

– Как-то великий Стоковский сравнил гамму с лесенкой, по которой взбирается звук-хамелеон, – сказал Лещицкий. – Пожалуй, я могу смоделировать ближайшие полчаса по шкале гаммы. Идет?

– Лучше не надо, – попросил я. – Да и что может случиться в ближайшие полчаса?

Он не ответил. Мы вышли молча: я – с тайным намерением отделаться от него поскорее, он – с непонятной суровостью, сомкнувшей его тонкие, почти бесцветные губы. Мистификатор или маньяк? Скорее последнее. Тихое помешательство, вероятно.

Дождь настиг нас минут через десять, причем с такой свирепостью, что мы едва успели добежать до навеса над каменной лестницей, спускавшейся в полуподвальную овощную лавку.

Лещицкий почему-то держал в руке свой псевдопортсигар в сиреневой оболочке, потом, словно спохватившись, снова убрал его. Мне показалось, что в нем что-то щелкнуло, а в пучке света от уличного фонаря косые струи дождя вдруг странно удвоились.


РЕ

Я взглянул на ручные часы – без пяти десять – и тотчас же по привычке приложил их к уху: идут.

– И дождь идет, – глухо проговорил Лещицкий, – а такси нет.

– Что-то есть, – сказал я, вглядываясь в дождливую мглу.

Два снопа света пронзили ее из-за угла. Фары принадлежали автомобилю ярко-желтого цвета.

– Эй! – крикнул я, высовываясь из-под навеса. – Сюда!

– Это не такси, – сказал Лещицкий.

Но автомобиль притормозил и медленно двинулся вдоль тротуара. Он не остановился, только чуть опустилось дверное стекло, и в образовавшейся щели на свету блеснуло черное вороненое дуло.

– Ложись! – шепнул Лещицкий и рванул меня вниз.

Но поздно. Две автоматные очереди оказались быстрее. Меня что-то сильно ударило в грудь и в плечо, опрокинув на камень. Лещицкий, странно перегнувшись, медленно оседал, словно сопротивлялись несгибавшиеся суставы. Последнее, что я увидел, было красное пенящееся пятно у него на лице вместо рта.

Надо мной застучали по камню чьи-то подкованные железом каблуки.

– Один еще жив, – сказал кто-то.

– Все равно сдохнет.

Я услышал звонкий плевок о камень.

– А ведь это не те.

– Ты думаешь?

– Вижу.

Сапог пнул меня ногой в голову. Боли я не почувствовал, только оборвалось что-то в мозгу.

И снова чей-то голос:

– Опять штучки Эльжбеты.

– Темнит девчонка.

– Давно темнит.

– С нее бы и начать.

– Поди скажи это Копецкому.

Больше я ничего не слышал. Все погасло – и голоса, и свет.


МИ

Я открыл глаза и взглянул на часы: без пяти десять. Мы по-прежнему стояли на лестнице под навесом.

– А дождь идет, – сказал Лещицкий, – и такси нет.

– Перейдем на угол, – предложил я, – там тоже навес.

– Зачем?

– Скорее такси найдем. Там же поворот.

– Иди. Я здесь останусь, – отказался Лещицкий.

Я перебежал на противоположный угол улицы. Волосы и плащ сразу намокли. К тому же навес здесь был короче, и сухая полоска асфальта под ним еще меньше: косые струи дождя били уже по ногам. Я прижался спиной к двери какого-то магазина или квартиры и вдруг почувствовал, что она подается. Еще нажим – и я очутился за дверью в полной темноте. Протянул руку, – она уперлась во что-то теплое и мягкое. Я вскрикнул.

– Тише! И осторожнее: вы мне чуть щеку не проткнули, – произнес кто-то шепотом, и невидимая рука подтолкнула меня вперед. – Дверь перед вами. Увидите свет, коридор. В конце комната. Он пока один. Как войдете…

– Зачем? – перебил я.

– Не бойтесь: он слепой, хотя стреляет метко, учтите. – Шепоток принадлежал женщине, лицо которой находилось где-то, рядом с моим. – Сыграйте с ним в шахматы, он это любит. И подождите меня: я скоро вернусь.

Дверь на улице приоткрылась и снова захлопнулась, два раза щелкнув. Я потянул ее, она не поддалась, а щеколды я не нащупал. У меня с собой был карманный фонарик – я пользовался им в темных коридорах гостиницы: ее владелица экономила на электролампочках. Фонарик осветил темный тамбур и две двери – на улицу и внутрь помещения. Уличную, видимо, заперли на ключ, другая же распахнулась легко; я увидел коридор и свет в конце его, падавший из открытой комнаты.

Стараясь не шуметь, я дошел до нее и остановился у входа. Человек в черной бархатной курточке, с длинными волосами, небрежно разбросанными, как у битлсов, тщательно вырезывал в раскрытой книге прямоугольное углубление. Его можно было принять за юношу, если б не тронутая сединой шевелюра и лучики морщинок у глаз. Сидел он против мощной электролампы, должно быть, в пятьсот или в тысячу ватт, и сидел так близко к ней, как не мог бы сидеть ни один человек с нормальным зрением. Но он был слеп.

– Я открыл идеальный тайник, Эльжбета, – сказал он по-польски, не отрываясь от работы. – Все письма укладываются. Сейчас увидишь.

Он взял пачку писем в продолговатых конвертах и вложил в искусственное углубление в книге. Потом смазал клеем соседние, не вырезанные страницы и закрыл письма.

– Теперь встряхиваем. – Он тряхнул книгой, держа ее за переплетные крышки. – Ничто не выпадает, смотри. Никакой Пуаро не найдет.

Я молчал и не двигался, не зная, что делать.

– Почему молчишь? Эльжбета? – насторожился он и крикнул уже по-английски: – Кто здесь? Стоять на месте!

Он швырнул книжку на стол и схватил, видимо, давно лежавший там пистолет, удлиненный глушителем. По тому, как он держал его и как точно направил в мою сторону, видно-было, что слепота нисколько не мешает ему в умении обращаться с оружием.

– Малейшее движение – и я стреляю. Кто вы? – спрашивая, он стоял вполоборота ко мне; не смотрел, а слушал, как все слепые.

Не отвечая, я тихо переставил ногу назад. Тотчас же щелкнул, именно щелкнул, а не прогремел выстрел. Пуля врезалась в штукатурку где-то у моего уха.

– С ума сошел, – сказал я по-польски. – За что?

– Поляк? Я так и думал, – ничуть не удивился он и не опустил пистолета.

– Подойдите к столу и сядьте напротив. И не пытайтесь достать оружие: я услышу. Ну?!

Проклиная себя за эту идиотскую авантюру, я подошел к столу и сел, развязно вытянув ноги. Дуло пистолета следовало за мной по той же орбите. Теперь оно смотрело мне в грудь; я бы мог схватить его, если бы не имел дело с сумасшедшим – так я мысленно окрестил своего визави.

– От Копецкого? – спросил он резко.

– Не знаю такого, – сказал я.

– Тогда откуда?

– Из Польши.

– Давно?

– С декабря прошлого года.

Он свистнул.

– Не врете?

– Я бы мог показать вам документ, только ведь вы… – Я деликатно замялся.

– Значит, коммунист? – перебил он.

– Значит, – рассердился я.

Меня уже начинал раздражать этот допрос.

– Почему вы здесь?

Я рассказал.

– Почему-то я вам верю, – задумался он. – Но… вы видели тайник…

Я мельком взглянул на книжку с барельефом Мицкевича на обложке.

– И письма, – с угрозой прибавил он.

– Плевал я на ваши письма! – совсем уже разозлился я.

– Тогда подождем, когда за ними придут. Они обязательно придут. Должны.

– Кто это «они»? – спросил я.

– Тсс… – прошептал он и прислушался, как-то странно вытянув голову, совсем как Человек-Ухо из сказки Гримм.

Я ничего не слышал: тишина, смешанная с шумом дождя за окном, окружала меня.

– Кто-нибудь вошел? – спросил я.

– Тсс… – опять остановил он меня. – Они еще не вошли. Они без машины. Сейчас открывают дверь своим ключом. Прошли тамбур. Идут.

Все это он проговорил, почти беззвучно шевеля губами. Я услышал только слабый стук подкованных каблуков по коридору.

– Вы останетесь здесь, а я пройду за портьеру. Ни в коем случае не говорите им, где я. И не бойтесь: они не начнут со стрельбы – им нужны письма. Скажите, что они в шкатулке на диване. Хорошо?

Я кивнул. Он легко и свободно, как зрячий, прошел за портьеру, наполовину перегораживавшую комнату в ее дальнем углу. Я остался сидеть в той же позе, ожидая самого худшего.

Вошли двое в мокрых дождевиках с автоматами. Смятая фетровая шляпа у одного была надвинута глубоко на глаза, другой был черен, небрит, мокрые вихры его закручивались колечками. Он отряхивался, как вылезший из воды пес.

– Где Жига? – спросили оба одновременно.

Я понял теперь, почему слепой не удивился тому, что я поляк. Эти тоже были поляками.

– Я жду его, – сказал я первое, что пришло в голову.

Небритый оглянулся, скользнул глазами по комнате и вдруг дал короткую очередь из автомата по складкам портьеры. Я ожидал вскрика, стона, падения тела, но ничего не последовало.

Тогда оба повернулись ко мне. «Конец», – подумал я и еле выговорил:

– Вы за письмами? Они в шкатулке.

– Где?

Я показал на небольшой ящичек на диване.

– Подойди и открой, – приказал небритый.

Я подошел и дрожащими руками, уже не владея ими, открыл шкатулку. На дне ее белела стопочка продолговатых конвертов. Небритый оттолкнул меня автоматом и заглянул внутрь.

– Здесь, – сказал он и ухмыльнулся.

Больше он ничего не успел. Что-то несколько раз знакомо щелкнуло из-за портьеры, и почти одновременно грохнулись на пол и молчун в фетровой шляпе, и мой небритый собеседник. Я не помню, что стукнуло раньше, его затылок или выпавший из рук автомат.

– Вот и все, – усмехнулся слепой, выходя из-за портьеры.

Он тронул ногой одного, потом другого и отдернул ее, как купальщик, попробовавший, холодна ли вода.

– А вы хорошо поработали и заслуживаете награды, – продолжал он, протягивая мне что-то похожее на большую медную монету. – Возьмите. Эта медалька при случае может вам пригодиться. Жил для отчизны, умер для славы, – засмеялся он и умолк, опять к чему-то прислушиваясь.

И опять я ничего не услышал.

– Приехали, – сказал он. – Это за мной. Вы мне не помогайте и не провожайте: я хожу здесь, как в темноте кошка. Выходите минуты через две после меня. Дверь я оставлю открытой. И не задерживайтесь. Встреча с полицией в таких случаях далеко не радость. Тем более, что вы иностранец и коммунист.

Он взял со стола книгу с вклеенными в нее письмами и, не одеваясь, вышел из комнаты, нигде не замедлив шага. Ничто не скрипнуло в коридоре – ни пол, ни дверь. Он действительно ходил бесшумно, как кошка.

Я подождал две минуты, рассматривая полученную медаль. Матовый кружок из бронзы с барельефом головы в лавровом венке, похожей на головы римских императоров. На оборотной стороне девушка в тунике водружала урну на украшенный постамент. Вокруг царственной головы вилась надпись латинскими буквами:

IOZEF XIAZE PONIATOWSKI Вокруг девушки в тунике той же вязью завивались уже слышанные мною слова:

ZYL DLA OYCZYZNY. UMARL DLA SLAWY Понятовский? Что я знал о нем? Наполеоновский маршал, племянник последнего короля, незаурядный военачальник и политический неудачник, так и не получивший от Наполеона заветной польской короны. Бонапарт обманул его, не восстановил Польши, и даже в наспех созданном им Великом герцогстве Варшавском Понятовский получил только военное министерство. Погиб он доблестно в одной из наполеоновских битв, забытый императором, трон под которым уже шатался. Не Бонапарт, а польские патриоты выбили тогда эту медаль: «Жил для отчизны, умер для славы». Кому-то из нынешних американских поляков, должно быть, очень нравился этот лозунг. Мне – нет. Неточный, без адреса. Почему только для славы? Для какой славы? У кого? Для славы умирали и недостойные, даже Герострат. Я внутренне усмехнулся пафосу Жиги, с каким он вручил мне эту медаль: интересно, когда и зачем она могла мне понадобиться?

Я сунул ее в карман и, не оглядываясь на мертвых налетчиков, вышел из комнаты. Дверь на улицу, как и было условлено, поскрипывала на петлях, открытая настежь. Меня встретили безлюдная улица, плеск дождя на асфальте, желтый свет фонарей в алмазной дождевой сетке. Я перебежал под дождем к тому же навесу напротив, где стоял Лещицкий. Он и теперь стоял там же, всматриваясь в танец дождевых струй в пучке света. И мне опять показалось, что они раздвоились, как в глазах у человека, страдающего головокружениями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю