355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сэмюел Баркли Беккет » МОЛЛОЙ » Текст книги (страница 2)
МОЛЛОЙ
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:27

Текст книги "МОЛЛОЙ"


Автор книги: Сэмюел Баркли Беккет



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

2

Полночь. Дождь стучится в окно. Я спокоен. Все спят. Я поднимаюсь и подхожу к письменному столу. Спать я не могу. Льётся свет лампы, мягкий и ровный. Фитиль я подрезал. Он будет гореть до утра. Я слышу уханье филина. Какой устрашающий боевой клич! Когда-то я слушал его равнодушно. Мой сын спит. Пусть спит. Наступит ночь, когда и он не сможет уснуть. Тогда он поднимется и подойдёт к письменному столу. И забудет про меня.

Мой рассказ будет долгим. Возможно, я его вообще не кончу. Меня зовут Жак Моран. Так меня все называют. Я погиб. Мой сын тоже. Но он ничего об этом не подозревает. Должно быть, думает, что стоит на пороге настоящей жизни. Так оно и есть. Его, как и меня, зовут Жак. Путаницу это не вызовет.

Я хорошо помню тот день, когда получил распоряжение заняться Моллоем. В воскресенье, летом. Я сидел в плетёном кресле, в своём небольшом саду, с захлопнутой чёрной книгой на коленях. Было около одиннадцати часов утра, в церковь идти ещё рано. Я наслаждался воскресным днём, хотя и не -придаю ему такого значения, как в некоторых приходах. Работа и даже игра в воскресенье не заслуживают, по-моему, неизбежного порицания. Всё зависит, мне кажется, от духовного подъёма того, кто работает или играет, и от характера его работы или игры. Я с удовольствием подумал, что такой, слегка либеральный взгляд на вещи становится всё более распространённым среди духовенства, готового, кажется, признать, что воскресенье, при условии посещения мессы и пожертвования на церковь, можно считать во многих отношениях таким же днём, как и любой другой. Лично меня этот вопрос не затрагивал, я всегда любил побездельничать. И будь у меня возможность, я с удовольствием отдыхал бы и в будни. Нельзя сказать, что я безнадёжно ленив. Дело не в этом. Наблюдая за осуществлением чего-либо, что лично я сделал бы лучше, если бы пожелал, и действительно делал лучше, когда в этом возникала необходимость, я испытывал чувство, будто тем самым уже исполнил своё назначение, и никакая работа не могла вызвать во мне подобное чувство. Но в будни я редко мог позволить себе предаться такой радости.

Стояла прекрасная погода. Я рассеянно поглядывал на свои ульи, на снующих туда-сюда пчёл. Я слышал, как скрипел гравий под торопливыми шагами моего сына, увлечённого какой-то игрой в бегство и погоню. Я крикнул, чтобы он не пачкался. Он не ответил.

Всё было тихо. Ни дуновения. Из труб соседних домов прямо вверх струился голубоватый дымок. Доносились звуки, но исключительно мирные: стук деревянного молотка по шару, шорох грабель по гравию, отдалённый треск газонокосилки, колокольный звон моей любимой церкви. И, конечно, пение птиц. Пели дрозды, песня их грустно затихала, побеждённая зноем, птицы покидали вершины деревьев, где встретили рассвет, и прятались в сумраке кустов. С удовольствием вдыхал я аромат вербены.

В таком окружении пролетели мои последние минуты мира и счастья.

В сад вошёл мужчина и быстро зашагал в мою сторону. Я хорошо его знал. Меня уже давно не охватывает непреодолимый протест при виде соседа, заглядывающего в мой сад в воскресенье, чтобы поприветствовать меня, если он считает это нужным, хотя с большим удовольствием я бы никого не видел. Но вошедший мужчина соседом не был. Наши отношения с ним были сугубо деловыми, и прибыл он издалека, чтобы нарушить мой покой. Так что я предпочёл принять его довольно холодно, тем более, что он имел наглость подойти прямо к тому месту под яблоней, где я сидел. С людьми, ведущими себя так вольно, я не церемонюсь. Если они хотят поговорить со мной, им следует позвонить в дверь моего дома. Соответствующие инструкции Марте были даны. Мне казалось, что я надёжно укрыт от всякого, кто вторгается на мою территорию и проходит короткий путь от садовой калитки до входной двери. Так оно, должно быть, и было. Но услышав стук калитки, я недовольно обернулся и сквозь скрывающие меня листья увидел, как, пересекая лужайку, ко мне устремляется высокого роста фигура. Я не поднялся и не предложил ему сесть. Он остановился прямо передо мной, мы молча смотрели друг на друга. На нём был строгий темный выходной костюм, вид которого окончательно меня возмутил. Это дешёвое внимание к внешности, когда душа ликует и в лохмотьях, действовало на меня удручающе. Я следил за огромными ступнями, которые давили мои маргаритки. С каким удовольствием я прогнал бы его кнутом. К несчастью, дело было не в нём. Садитесь, – сказал я, смягчённый мыслью, что он всего-навсего посредник. Более того, я внезапно испытал жалость к нему и к себе. Он сел и вытер пот со лба. Я заметил сына, который подглядывал за нами из-за куста. В то время сыну было лет тринадцать-четырнадцать. Для своих лет он был рослый и сильный подросток, а по умственному развитию иногда казался почти нормальным. Одним словом, мой сын, Я позвал его и велел принести бутылку пива. Подглядывание – составная часть моей профессии. Мой сын инстинктивно мне подражал. Вернулся он на удивление быстро, с двумя стаканами и литровой бутылкой пива, откупорил бутылку и налил нам. Он страстно любил откупоривать бутылки. Я сказал, чтобы он помылся и привёл в порядок одежду, одним словом, приготовился появиться на людях – близилось время мессы. Он может остаться, – сказал Габер. Я не хочу, чтобы он оставался, – сказал я. И, повернувшись к сыну, повторил, чтобы он пошёл и приготовился. Вряд ли что сердило меня в то время больше, чем опоздание к мессе. Как вам угодно, – сказал Габер. Как-то мы пытались перейти с ним на «ты», но без успеха. Я обращаюсь, обращался на «ты» всего к двоим людям. Жак с ворчанием удалился, засунув палец в рот, отвратительная и негигиеничная привычка, но более сносная, по-моему, если взвесить все за и против, чем ковыряние в носу. Палец во рту исключал его пребывание в носу или в каком-нибудь другом месте, так что, засунув его в рот, мой сын поступил до некоторой степени верно.

Инструкции следующие, – сказал Габер. Он вынул из кармана записную книжку и принялся читать. Он то и дело закрывал её, не забывая оставить в ней палец как закладку, и пускался в комментарии, совершенно излишние, ибо дело своё я знал хорошо. Когда он наконец кончил, я сказал, что не вижу в этой работе ничего интересного, и потому шефу лучше было бы обратиться к другому агенту. Бог знает почему, но он хочет, чтобы им занялись вы, – сказал Габер. Наверное, он сказал вам почему, – продолжал я, почуяв лесть, к которой имел слабость. Он сказал, – ответил Габер, – что выполнить эту работу можете только вы. Он произнёс примерно то, что я и ожидал услышать. Тем не менее – сказал я, – дело представляется мне пустяковым. Габер принялся ругать нашего хозяина, поднявшего его среди ночи, как раз в ту минуту, когда он собирался овладеть своей женой. Из-за такой ерунды, – добавил он. Он сказал, что никому, кроме меня, доверить это не может? – спросил я. Он сам не знает, что говорит, – ответил Габер. И добавил: И что делает, тоже. Он вытер подкладку шляпы и заглянул внутрь, как будто что-то там искал. В таком случае отказаться мне трудно, – сказал я, прекрасно понимая, что отказаться я не мог в любом случае. Отказаться! И всё же мы, агенты, часто развлекаемся тем, что среди своих принимаемся ворчать и вообще изображать из себя свободных людей. Отправление сегодня, – сказал Габер. Сегодня! – воскликнул я. – Да он с ума сошёл! С вами отправляется ваш сын, – сказал Габер. Я ничего не ответил. Когда дело доходит до сути, мы становимся неразговорчивыми. Габер застегнул записную книжку на застёжку и положил её в карман, который также застегнул. Он поднялся, обтёр ладони о грудь. Я выпил бы ещё пива, – сказал он. Сходите на кухню, – сказал я, – служанка вам нальёт. До свидания, Моран, – сказал он.

К мессе я уже опоздал. Чтобы убедиться в этом, не нужно было смотреть на часы, и без них я чувствовал, что месса началась без меня. Я никогда не пропускал мессы и пропустил её именно в это воскресенье! Когда она была так мне необходима, чтобы вдохнуть в меня новые силы. Я решил причаститься в частном порядке. Без завтрака я мог обойтись. Отец Амвросии добр и уступчив.

Я позвал Жака. Безрезультатно. Я сказал себе: Обнаружив, что я занят разговором, он пошёл к мессе один. Впоследствии выяснилось, что так оно и было. Но я добавил: И всё-таки перед уходом он должен был меня предупредить. Мне нравилось размышлять в форме моно лога, и тогда мои губы явственно шевелились. Конечно же, он побоялся побеспокоить меня и получить выговор. Ибо иногда я заходил в своих выговорах слишком далеко, почему он меня немного и побаивался. Лично меня в детстве наказывали редко. Но и не баловали, просто не обращали внимания. В результате дурные привычки укоренились во мне так глубоко, что и самое строгое благочестие не в состоянии было отучить меня от них. Награждая сына затрещиной, за которой следовало объяснение причин, побудивших меня к ней, я надеялся избавить его от моих недостатков. Я продолжал: Хватит ли у него наглости сказать мне по возвращении, что он был на мессе, если в действительности он на ней не был, сбежав, допустим, к своим дружкам, за бойню? Я решил выведать всю правду об этом у отца Амвросия. Ибо моему сыну не следует думать, что ему удастся лгать мне безнаказанно. А если отец Амвросий не сможет просветить меня, придётся обратиться к церковному сторожу. Было бы невероятно, чтобы отсутствие моего сына на мессе ускользнуло от его бдительного ока. Ибо я точно знал, что у сторожа есть списки верующих и что, расположившись за купелью, он отмечает в них каждого в момент отпущения грехов. Впрочем, обо всём этом добрейший отец Амвросий ничего не знал, любой надзор был ему ненавистен. Он бы поручил сторожу какое-нибудь занятие, если бы только заподозрил его в подобной дерзости. Должно быть, исключительно ради собственного назидания сторож с таким усердием составлял эти ежевоскресные списки. Сказанное мной относится только к полуденной мессе, в других церковных службах я не принимал участия. Но мне говорили, что точно такому же надзору подвергаются и другие службы, как со стороны самого сторожа, так и со стороны одного из его сыновей, в тех случаях, когда служебные обязанности вынуждают сторожа отлучиться. Странный приход, где прихожане больше своего пастыря знают о делах, которые, казалось бы, должны интересовать его, а не их. Вот о чём я размышлял, ожидая возвращения сына и ухода Габера, шаги которого до меня ещё не доносились. И сегодня, в эту ночь, мне кажется странным, что подобные мысли могли занимать меня в такой ответственный момент, я имею в виду мысли о сыне, о недостатках моего воспитания, об отце Амвросии, о церковном стороже Жоли и его списках. Неужели после того, что я услышал, мне нечем было больше заняться? Объясняется это, безусловно, тем, что я ещё не отнёсся к порученному делу с должной серьёзностью. Меня это тем более поражает, что легкомысленность была мне, в общем, не свойственна. Или я инстинктивно мешал своему сознанию сосредоточиться на нём, чтобы выиграть ещё несколько лишних минут покоя? Но даже если, как явствовало из сообщения Габера, дело выглядит недостойным меня, настойчивость шефа, выбравшего именно меня, а не кого-то другого, а также то, что меня должен был сопровождать мой сын, могло дать мне почувствовать неординарность этого дела. И вместо того, чтобы без промедления обрушить на него всю изобретательность моего ума и всю полноту опыта, я сидел и неспешно размышлял о странностях своих ближних. И всё-таки яд уже начал действовать, тот яд, что мне дали. Я беспокойно шевелился в кресле, прикладывал ладони к лицу, забрасывал ногу за ногу и сбрасывал её и тому подобное. Уже менялись цвет и вес мира, и вскоре я вынужден был признать, что охвачен тревогой.

С досадой вспомнил я о только что поглощённом пиве. Допустят ли меня до тела Господня после стакана валленштейнского? А если об этом умолчать? Сын мой, вы ничего не вкушали сегодня? Он меня об этом и не спросит. Но Господь всё равно всё узнает, рано или поздно. И, возможно, простит меня. Но сохранит ли причастие свою действенность после пива, хотя бы и лёгкого? Во всяком случае, стоит попробовать. Чему учит нас по этому поводу Церковь? Не стою ли я на пороге святотатства? Я решил пососать по пути к дому священника мятных леденцов.

Я поднялся с кресла и направился на кухню. Там спросил, вернулся ли Жак. Я его не видела, – сказала Марта. Похоже, она была не в духе. А мужчину? – спросил я. Какого мужчину? – спросила она. Того самого, что заходил за пивом, – сказал я. Никто ни за чем не заходил, – сказала Марта. Кстати, – сказал я, сохраняя невозмутимость, – сегодня к обеду меня не ждите. Она спросила, не заболел ли я. Ибо от природы я большой любитель поесть. Особенно любил я воскресный обед, всегда очень обильный. На кухне аппетитно пахло. Я пообедаю сегодня несколько позже, вот и всё, – сказал я. Марта метнула в меня бешеный взгляд. Часа в четыре, – сказал я. И знал, что в этом ссохшемся дряхлом черепе сейчас неистовствует буря. К сожалению, уйти вы сегодня не сможете, – холодно произнёс я. Онемев от гнева, она набросилась на свои кастрюли и сковородки. Проследите, чтобы к моему приходу всё было как следует разогрето, – сказал я. И зная, что она способна отравить меня, добавил: Завтра вы свободны весь день, если вас это устроит.

Я оставил её и вышел на улицу. Итак, Габер ушёл без пива, хотя и очень его хотел. Валленштейнское – отличный сорт. Я поджидал Жака. Возвращаясь из церкви, он появится справа; слева, если выйдет из-за бойни. Прошёл сосед, атеист. Ну-ну, – сказал он, – сегодня без богослужения? Мои привычки были ему известны, мои воскресные привычки, я это имею в виду. Их знали все, но хозяин, вероятно, лучше других, несмотря на свою удалённость. Глядя на вас, можно подумать, что вы увидели привидение, – сказал сосед. Гораздо хуже, – сказал я, – вас. И вошёл в дом, чувствуя спиной его конечно же мерзкую ухмылку. Я уже представлял себе, как он бежит к своей сожительнице и сообщает ей: Слышала бы ты, как я отбрил беднягу! Смотался, и слова не сказал!

Вскоре вернулся Жак. Ни малейшего следа веселья. Он сказал, что ходил в церковь один. Я задал ему несколько вопросов, относящихся к мессе. Он ответил без запинки. Я сказал, чтобы он мыл руки и садился за стол. Я вернулся на кухню. Я только и делал, что ходил взад и вперёд. Можете разогревать, – сказал я. Марта была в слезах. Я заглянул в кастрюли. Тушёная баранина по-ирландски. Питательное и экономное блюдо, хотя и плохо усваивается. На весь мир прославило свою родину. Я сяду за стол в четыре, – сказал я. Мне не нужно было добавлять «ровно». Я любил пунктуальность, и её должны были любить все, кто находил убежище под моей крышей. Я поднялся к себе в комнату. И там, вытянувшись на кровати, при задвинутых шторах, предпринял первую попытку обдумать дело Моллоя.

Сначала я задумался о первоочередных нуждах, о необходимых приготовлениях. Суть дела я продолжал оставлять без внимания. Я чувствовал, как меня одолевает великое замешательство.

Следует ли ехать на мопеде? С этого вопроса я начал. Я обладал методичным мышлением и никогда не приступал к выполнению задания, не выбрав, после продолжительных раздумий, лучшее средство передвижения. Вопрос этот необходимо решать первым, в начале любого расследования, и я никогда не трогался с места, не решив его. Иногда я выбирал мопед, иногда поезд, иногда автомобиль, а иногда отправлялся пешком или на велосипеде, бесшумно, ночью. Ибо если ты окружён врагами, как я, выезжать на мопеде, даже ночью, нельзя, тебя непременно заметят, если, конечно, не ехать на нём как на обычном велосипеде, что, конечно, абсурдно. Но несмотря на укоренившуюся во мне привычку улаживать в первую очередь щекотливый вопрос с транспортом, он не получал разрешения до тех пор, пока все факторы, от которых он зависел, так или иначе не принимались во внимание. Ибо как можно выбрать способ передвижения, не узнав предварительно, куда отправляешься или хотя бы с какой целью. В данном случае я бился над транспортной проблемой, располагая лишь теми разрозненными сведениями, которые почерпнул из сообщения Габера. Я бы мог восстановить мельчайшие детали этого сообщения, если бы пожелал. Но я этого не сделал и не собирался делать, повторяя: Дело совершенно банальное. При сложившихся обстоятельствах решать транспортную проблему было бы безумием. Но именно этим я и занимался. Я уже терял голову.

Мне нравилось уезжать на мопеде, к этому способу передвижения я был неравнодушен. И не зная ничего о причинах, этому препятствующих, решил отправиться на мопеде. Таким образом, на самом пороге дела Моллоя был начертан фатальный принцип – удовольствие.

Сквозь щель в шторах пробивались солнечные лучи, в их свете отчётливо был виден танец пылинок. Из чего я заключил, что погода по-прежнему прекрасная, чему и обрадовался. Когда отправляешься на мопеде, хорошая погода предпочтительнее. Я ошибался, погода уже не была прекрасной, небо затягивалось тучами, вот-вот пойдёт дождь. Но в тот момент ещё светило солнце. Из чего я и исходил, с непостижимым легкомыслием построив на этом свои выводы.

После чего, согласно обычному распорядку, я приступил к главному вопросу – что брать с собой. И этот вопрос был бы решён мной столь же легкомысленно, если бы не вмешался мой сын, пожелавший вдруг узнать, можно ли ему выйти. Я сдержался. Тыльной стороной ладони он вытирал рот, терпеть этого не могу. Но существуют жесты и более мерзкие, знаю из собственного опыта.

Выйти? – сказал я. – Куда? Неопределённость я ненавидел. Я начинал чувствовать голод. К Вязам, – ответил он. Так называют наш маленький общественный парк. Хотя в нём нет ни одного вяза, так мне говорили. Зачем? – спросил я. Повторить ботанику, – ответил он. Бывали моменты, когда я подозревал своего сына во лжи. Один из них как раз наступил. Я почти хотел, чтобы он ответил: Погулять, или: Посмотреть на девок. Беда была в том, что в ботанике он разбирался гораздо лучше меня. Иначе по его возвращении я задал бы ему несколько вопросов на засыпку. Лично мне растения нравились, во всей их невинности и простоте. Иногда я даже усматривал в них дополнительное доказательство существования Бога. Иди, – сказал я, – но вернись в половине пятого, я хочу с тобой поговорить. Хорошо, папа, – сказал он. Хорошо, папа! А!

Я немного вздремнул. Покороче. Когда я проходил мимо церкви, что-то меня остановило. Взглянул на портал, барокко, очень милое. Я находил его безобразным. Я поспешил к дому священника. Отец Амвросий спит, – сказала служанка. Я подожду, – сказал я. Что-нибудь срочное? – спросила она. И да, и нет, – сказал я. Она провела меня в пустую гостиную. Вошёл отец Амвросий, протирая глаза. Я побеспокоил вас, отец, – сказал я. Он пощелкал языком по нёбу в знак протеста. Не буду описывать положение наших тел, его – характерное для него, моё – для меня. Он предложил мне. сигару, которую я любезно принял и положил в карман, между автоматической ручкой и цанговым карандашом. Отец Амвросий тешил себя мыслью, что у него светские манеры, сам он не курил. Все говорили, что у него широкие взгляды. Я спросил, не заметил ли он на мессе моего сына. Конечно, заметил, – сказал он, – мы даже поговорили. Вероятно, я выглядел удивлённым. Да, – сказал он, – не обнаружив вас на вашем обычном месте, в первом ряду, я обеспокоился, не заболели ли вы. И подозвал вашего милого мальчугана, который меня успокоил. Нежданный гость, – сказал я, – не смог освободиться вовремя. Ваш сын так мне и объяснил, – сказал он. И добавил: Но присядем же, на поезд мы не опаздываем. Он засмеялся и сел, подобрав тяжёлую рясу. Не желаете ли стаканчик? – спросил он. Его слова меня смутили. Что если Жак не удержался и намекнул на пиво? На это он был вполне способен. Я пришёл попросить вас об одной любезности, – сказал я. Пожалуйста, – сказал он. Мы не сводили друг с друга глаз. Дело в том, – сказал я, – что воскресенье бел причастия для меня – всё равно, что… Он поднял руку. Только прошу без богохульных сравнений, – сказал он. Вероятно, он подумал о поцелуе бел усов или о говядине бел горчицы. Я не люблю, когда меня перебивают. У меня испортилось настроение. Можете дальше не говорить, – сказал он, – вы нуждаетесь в причастии. Я опустил голову. Дело не совсем обычное, – сказал он. Интересно, ел ли он сегодня. Мне было известно, что он подвергал себя длительным постам, умерщвляя плоть, естественно, но ещё и потому, что так рекомендовал врач. Два зайца одним выстрелом. Но только чтобы никто об этом не знал, – сказал он, – пусть всё останется между нами и… Он поднял палец и глаза к потолку. Странно, – сказал он, – что это за пятно? В свою очередь и я взглянул на потолок. От сырости, – сказал я. Ай-ай-ай, – сказал он, – какая досада. Кажется, более тупых слов, чем эти «ай-ай-ай», я не слышал. Бывают моменты, – сказал он, – когда отчаянье прельщает. Он поднялся. Схожу за снаряжением, – сказал он. Так и сказал: за снаряжением. Оставшись один, я сжал пальцы так, что, казалось, они хрустнут, и воззвал к Богу о помощи. Безрезультатно. Её надо было ещё заслужить. По тому, с какой готовностью отец Амвросий кинулся за своим снаряжением, мне показалось, что он ничего не подозревает. Или ему было интересно посмотреть, как далеко я зайду? Или же доставляло удовольствие ввести меня в грех? Я сформулировал ситуацию следующим образом. Если он причастит меня, зная, что я пил пиво, его грех, если грех будет, равновелик моему. И потому я рискую немногим. Он вернулся, держа в руках портативную дароносицу. Открыл её и без малейших колебаний причастил меня. Я поднялся и горячо его поблагодарил. Не за что, – сказал он, – не за что. Теперь мы можем поговорить.

Говорить мне было не о чем. Я хотел сейчас только одного – как можно быстрее вернуться домой и набить себе, живот тушёной бараниной. Душу я утолил, а тело оставалось голодным. Но я слегка опережал график и потому позволил себе уступить ему восемь минут. Они казались бесконечными. Он сообщил мне, что госпожа Клеман, жена аптекаря и сама искусный аптекарь, свалилась у себя в лаборатории с лестницы и повредила шейку… Шейку! – воскликнул я. Бедра, – сказал он, – дайте мне кончить. Он добавил, что. этого и следовало ожидать. А я, чтобы не остаться в долгу, рассказал ему о своих хлопотах, связанных с курами, в частности, о серой хохлатке, которая уже больше месяца не сидит на яйцах и не несётся, а вместо этого с утра до вечера просиживает в пыли, не. вынимая из неё зада. Как Иов, ха-ха, – сказал он. Я тоже сказал: Ха-ха. Как приятно иногда посмеяться, – сказал он. Согласен с вами, – сказал я. Ничто человеческое нам не чуждо, – сказал он. Конечно, – сказал я. Последовало непродолжительное молчание. Чем вы её кормите? – спросил он. Кукурузой, – ответил я. Варёной или сырой? – спросил он. И так, и так, – ответил я. И добавил, что ничего другого она не ест. Животные никогда не смеются, – сказал он. Нам это кажется странным, – сказал я. Что? – сказал он. Нам это кажется странным, – сказал я громко. Он задумался. Христос тоже никогда не смеялся, – сказал он, – насколько нам известно. Он посмотрел на меня. Вас это удивляет? – спросил я. Пожалуй, – сказал он. Мы грустно улыбнулись. Возможно, у неё типун, – сказал он. Я сказал, что у неё может быть всё, что угодно, но только не типун. Он задумался. Вы пробовали бикарбонат? – спросил он. Прошу прощения? – сказал я. Бикарбонат натрия, – сказал он, – вы его пробовали? Признаться, нет, – сказал я. Попробуйте! – воскликнул он, покраснев от удовольствия. – Давайте ей по несколько ложек, по несколько раз в день, на протяжении нескольких месяцев. Уверяю вас, вы её не узнаете. В порошке? – спросил я. Конечно, – сказал он. Премного вам благодарен, – сказал я, – начну сегодня же. Такая славная наседка, – сказал он, – такая дивная несушка. Вернее, завтра, – сказал я. Я забыл, что сегодня аптека не работает, только в случае крайней необходимости. А сейчас по стаканчику, – сказал он. Я отказался.

От разговора с отцом Амвросием у меня сохранилось тягостное впечатление. Он по-прежнему оставался для меня всё тем же милым человеком, и тем не менее… Кажется, меня удивило отсутствие в его лице, как бы это сказать, отсутствие благородства. Добавлю к тому же, что и причащение на меня не подействовало. По дороге домой я чувствовал себя как человек, который, приняв болеутоляющее, сначала удивляется, а потом возмущается тем, что облегчение не наступило. Я готов был заподозрить, что отец Амвросий, прознав про мои утренние излишества, подсунул мне неосвящённую облатку. Или, произнося священные слова, делал мысленные оговорки. Домой я вернулся в отвратительном настроении, под проливным дождём.

Тушёная баранина меня разочаровала. Где лук? – закричал я. Ужарился, – ответила Марта. Я ринулся на кухню в поисках лука, который, подозреваю, она выкинула, ибо знала, что я его люблю. Я заглянул даже в помойное ведро. Ничего. Она с усмешкой наблюдала за мной.

Я поднялся в свою комнату, откинул шторы, небо за окном разбушевалось, и лёг. Я не понимал, что со мной происходит. В то время мне ещё причиняло боль что-то не понимать. Я попытался взять себя в руки. Тщетно. Мог бы это предвидеть. Моя жизнь вытекала не знаю в какую щель. Тем не менее, мне удалось задремать, что не так просто, когда причина твоих страданий неясна. Я упивался своим полусном, когда в комнату без стука вошёл мой сын. До последней степени ненавижу, когда ко мне входят без стука. А если бы я в этот момент мастурбировал, стоя перед высоким, на ножках, зеркалом? Отец с распахнутой ширинкой и выпученными глазами на пути к угрюмой утехе – зрелище не для детских глаз. Я резко напомнил ему о приличиях. Он возразил, что стучал дважды. Даже если бы ты стучал сто раз, – ответил я, – это не даёт тебе права входить без приглашения. Но, – сказал он. Что «но»? – сказал я. Ты велел мне быть здесь в половине пятого, – сказал он. В жизни, – сказал я, – есть кое-что поважнее, чем пунктуальность, а именно, деликатность. Повтори. Произнесённая его надменными устами, моя фраза посрамила меня. Одежда на нём была мокрая. Что ты осматривал? – спросил я. Семейство лилейных, папа, – ответил он. Семейство лилейных, папа! Мой сын произносил слово «папа», когда хотел сделать мне больно, как-то по особому. Теперь слушай меня, – сказал я. Его лицо приняло выражение вымученного внимания. Сегодня вечером мы отправляемся, – "примерно так я говорил, – в путешествие. Надень свой школьный костюм, зелёный… Но, папа, он не зелёный, а синий, – сказал он. Синий или зелёный, неважно, надень его, – сказал я гневно. После чего продолжал: Положи в свой рюкзак, который я подарил тебе на день рождения, туалетные принадлежности, одну рубашку, семь пар трусов и пару носков. Всё ясно? Какую рубашку, папа? – спросил он. Всё равно какую, – закричал я, – любую! Какие ботинки мне обуть? – спросил он. У тебя две пары ботинок, – сказал я, – одна выходная и одна каждодневная, и ты спрашиваешь меня, какую из них обуть. Я выпрямился. Я не желаю выслушивать от тебя дерзости, – сказал я.

Таким образом я дал своему сыну точные указания. Но были ли они верными? А если подумать? Не придётся ли мне вскоре отменить их? А ведь я никогда не менял своих решений на глазах сына. Следовало опасаться самого худшего.

Куда мы поедем, папа? – спросил он. Сколько раз я просил его не задавать мне вопросов. А действительно, куда мы поедем? Делай, что тебе велено, – сказал я. Завтра я иду на приём к господину Паю, сказал он. Встретишься с ним в другой раз, – сказал я. Но у меня болит зуб, •– сказал он. Есть и другие специалисты, – сказал я, – господин Пай – не единственный зубной врач в северном полушарии. Мы отбываем не в пустыню, – добавил я опрометчиво. Но он – прекрасный дантист, – сказал он. Все дантисты друг друга стоят, – сказал я. Я мог бы послать его к чёрту вместе с его дантистом, но нет, я убеждал его мягко, я разговаривал с ним как с равным. Более того, я мог бы уличить его во лжи, будто у него болит зуб. Да, у него болел зуб, малый коренной, но больше не болит. Сам Пай мне это сказал. Зуб я обезболил, – сказал он, – больше ваш сын боли не почувствует. Этот разговор я хорошо запомнил. Как и следовало ожидать, у него очень плохие зубы, – сказал Пай. Что значит, как и следовало ожидать? – сказал я. – На что вы намекаете? Он родился с плохими зубами, – сказал Пай, – и у него всю жизнь будут плохие зубы. Естественно, я сделаю всё, что смогу. Подразумевая под этим: я родился с предрасположением делать всё, что смогу, всю свою жизнь я буду делать то, что смогу, в силу неизбежности. Родился с плохими зубами! Что до моих зубов, то у меня остались одни передние, резцы.

Дождь всё идёт? – спросил я. Мой сын вытащил из кармана зеркальце и рассматривал внутренность своего рта, оттянув верхнюю губу пальцем. А-а, – сказал он, не прерывая осмотр. Прекрати копаться во рту! – закричал я. – Подойди к окну и посмотри, идёт ещё дождь или кончился. Он подошёл к окну и сказал, что дождь ещё идёт. Небо всё в тучах? – спросил я. Всё, – ответил он. Ни малейшего просвета? – спросил я. Ни малейшего, – ответил он. Закрой шторы, – сказал я. Отрадные мгновения, пока глаза не привыкнут к темноте. Ты ещё здесь? – спросил я. Он был ещё здесь. Я спросил его, чего он ждёт, если я уже всё ему сказал. На месте моего сына я бы уже давным-давно ушёл от меня. Он не стоил меня и был сделан из совсем другого теста. Этот вывод напрашивался сам собой. Жалкое утешение – чувствовать своё превосходство над сыном, к тому же не столь значительное, чтобы избавиться от угрызений совести за то, что я породил его. Можно мне взять с собой марки? – спросил он. У моего сына было два альбома, большой – для главной коллекции, и маленький – для дубликатов. Я разрешил ему взять с собой последний. Когда я могу доставить кому-то удовольствие, не совершая при этом насилия над своими принципами, я охотно его доставляю. Он вышел.

Я поднялся и подошёл к окну. Я не мог сдержать беспокойства. Просунул голову между штор. Мелкий дождь, низкое небо. Он не солгал мне. Около восьми тучи, вероятно, рассеются. Великолепный заход солнца, сумерки, ночь. Месяц, поднимающийся ближе к полуночи. Я вызвал звонком Марту и снова лёг. Мы будем обедать дома, – сказал я. Она посмотрела на меня с удивлением. Разве мы не всегда обедаем дома? Я ещё не сказал ей, что мы отправляемся. И не скажу до последнего момента, как говорится, вложив ногу в стремя. Я доверял ей не вполне. В последнюю минуту позову её и скажу: Марта, мы уезжаем, на день, на два, на три, на неделю, на месяц, Бог знает на сколько, до свидания. Пусть остаётся в неведении. Тогда зачем я её позвал? Она подала бы нам обед в любом случае, как подавала его ежедневно. Поставив себя на её место, я совершил ошибку. Это понятно. Но сказать ей, что мы будем обедать дома, какой грубый промах. Ибо она знала это, думала, что знает, знала наверняка. А в результате моего бессмысленного напоминания она поймёт, что что-то замышляется, и станет следить за нами в надежде узнать, что же именно. Первая ошибка. Вторая, первая по времени, состояла в том, что я не приказал сыну молчать о том, что я ему сказал. Не думаю, что это бы помогло, и тем не менее, следовало бы настаивать, как мне и положено. Я совершал ошибку за ошибкой, а ведь я такой предусмотрительный. Я попытался кое-что исправить и сказал: Позже, чем обычно, часов в девять. Она повернулась, чтобы идти, её бесхитростный ум уже был охвачен смятением. Меня ни для кого нет дома, – сказал я. Я знал, что она сделает: накинет пальто на плечи, выскользнет в сад и там, в глубине, позовёт Анну, старую кухарку сестёр Эльснер, и они долго будут шептаться сквозь прутья ограды. На улицу Анна не выходила, она не любила покидать дом. Сестры Эльснер были неплохими соседями, разве что слишком часто музицировали, но это был их единственный недостаток. Музыка отвратительно действует на мою нервную систему. Всё, что я утверждаю, отрицаю или ставлю под сомнение в настоящем времени, означает, что это остаётся в силе и поныне. Но чаще я буду применять разные формы прошедшего времени. Ибо о многом я не знаю, это уже не так, ещё не знаю, просто не знаю, возможно, никогда и не узнаю. Некоторое время я думал о сестрах Эльснер. Ничего ещё не спланировано, а я думал о сестрах Эльснер. У них был шотландский терьер по имени Зулу. Иногда, когда я пребывал в хорошем настроении, я окликал его: Зулу! Зулусик! – и он подходил поприветствовать меня сквозь прутья ограды. Но для этого на меня должно было найти настроение. Животных я не люблю. Странное дело, я не люблю ни людей, ни животных. Что касается Бога, то он начинает мне внушать омерзение. Согнувшись, я гладил пса за ухом сквозь прутья и выдавливал из себя ласковые слова. Он не понимал, что омерзителен мне, поднимался на задние лапы и прижимался грудью к прутьям. Тогда я мог видеть его тёмный кончик, увенчанный клочком влажных волос. Пес стоял непрочно, его ляжки дрожали, маленькие ножки нащупывали точку опоры, то одна, то другая. Я тоже покачивался, сидя на корточках и ухватившись свободной рукой за ограду. Возможно, я тоже вызывал в нём омерзение. Мне трудно было отделаться от этих пустых мыслей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю