Текст книги "Божьи дела (сборник)"
Автор книги: Семен Злотников
Жанр:
Драматургия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
– Ничего я пока не схватил… – пробормотал я, осторожно переминаясь с ноги на ногу.
– Не оступитесь! – опять крикнул он и крепко меня обнял.
Неожиданно в небе над нами сверкнула молния, осветив вершину скалы ( крохотный пятачок, на котором мы оба едва помещались!) и седые равнины бушующего океана под нами – и больше ничего!
Замечу, однако, при всей напряженности момента страха я не испытывал.
В общем, напасти последнего дня могли приключиться в любом из моих романов – с той разве разницей, что на сей раз не я был автором!
Не иначе, подумалось вдруг, я кому-то понадобился в роли персонажа!
Оставалось понять – кому именно?
И с какой целью?
И почему, собственно, я?..
За размышлениями я прозевал момент, когда мы с монахом переместились с овеваемой всеми ветрами вершины в сырую монашескую келью без окон, с узким полуметровым лазом в стене вместо двери.
Мы с ним мирно сидели друг против друга на низких деревянных табуретах за грубо сколоченным столом, на котором я с удивлением обнаружил свой последний роман.
Монах, увидев мое замешательство, понимающе улыбнулся.
– Ваша последняя книга, Лев Константинович! – подтвердил он, не сводя с меня внимательно прищуренных глаз…
12
Тут, во избежание пробелов и недосказанности, я позволю себе отступление и повторюсь: с той самой минуты, как незабвенный родитель приколотил у меня над кроватью копию с картины Караваджо «Жертвоприношение Авраама», этот жуткий сюжет не шел у меня из головы.
Но можно сказать по-другому: давным-давно, в раннем детстве во мне поселился роман о несчастном отце и бедном сыне!
( Могу в скобках заметить, что Бога я, как ни старался, понять не мог, а человеку безмерно сочувствовал!)
История эта, как бы там ни было, непостижимым образом мучила меня и терзала – настолько, что я однажды отважился и придал ей некую литературную форму.
Неблагодарное это занятие – своими словами пытаться пересказать художественное произведение ( тем более собственное!); рискну изложить самую суть…
Согласно преданию, «Бог потребовал от Авраама принести в жертву единственного сына Исаака; но когда Авраам занес нож, ему с неба явился Ангел и, взяв за руку, сообщил, что Бог убедился в его верности и не хочет человеческой крови; и тут же Авраам увидел ягненка в кустах, коего и поймал– и принес Всевышнему в жертву».
И так оно долгое время для меня и происходило – согласно с записанным в Святой Книге текстом.
Но однажды простейшая мысль, что книгу, пускай и святую, записывали люди ( с присущей нам всем способностью подправить пережитое и приукрасить!), естественным образом повлекла за собой догадку, что этими людьми были сам Авраам либо его сын Исаак…
Я вспомнил картину отца ( ту самую, что он когда-то давно повесил над моей детской кроваткой!): на ней вообще не присутствовал Ангел, без которого чудесного спасения Исаака никак не получалось…
И второе несоответствие копии оригиналу – в нижнем левом углу отцовской картины где-то между деревьями маячил человечек с посохом наперевес…
Получалось, отец своей властью исключил из канонического сюжета всем известного Ангела и дорисовал некоего таинственного соглядатая с посохом…
Я подумал о том, что отец не случайно повесил картину не в их с мамой спальне, а именно в моей комнате: тем самым как будто хотел сообщить мне ( может быть, миру через меня), что не все в этой невероятной истории происходило по написанному…
И еще, я тогда заподозрил, что вся эта невероятная история о далеком праотце неким образом связана с самоубийством отца…
Положив себе целью добраться до истины, я перекопал гору старинных эссе, исторических исследований и диссертаций, посвященных Аврааму, встречался с религиозными мыслителями – но так и не обнаружил ничего, что хоть как-то подтверждало бы революционную догадку отца…
Однажды, будучи в Иерусалиме ( куда специально приехал для встречи с известным знатоком Каббалы), я без видимой цели забрел на Масличную гору, откуда открывался сказочный вид на город.
Утомленное солнце клонилось к закату.
Мощно и торжественно звонили колокола в церквах Старого города, созывая верующих для вечерней молитвы, пронзительно и требовательно завывали в микрофоны муэдзины в зеленоглазых мечетях, восхищенно и благодарно возносили хвалу Господу длиннобородые раввины в синагогах.
Я сидел на согретых солнцем камнях и расслабленно созерцал золотой купол мечети на Храмовой горе, под сводами которой, согласно преданию, и покоился жертвенный камень Авраама.
« И, связав сына своего Исаака, положил его на жертвенник поверх дров…»
И там, размышлял я неспешно, четыре тысячи лет назад несчастный отец вознес нож над единственным сыном, но не убил его, потому что…
Там, там, шевельнулось во мне, Авраам пощадил сына…
Внезапно я вздрогнул: там, там Авраам искусил Бога!
Меня потрясло ощущение взрыва: там, там Авраам не исполнил завета!
Я опешил от простоты и ясности догадки, прозвучавшей во мне откровением.
«Но зато Авраам, – все во мне ликовало, – неповинен в убийстве безвинного дитя!»
«Авраам, – бурлило внутри и требовало выхода, – не исполнил завета, но и не допустил гибели самого дорогого и любимого, что у него было!»
«Он был сильным и слабым, непреклонным и сомневающимся, мудрым и страдающим, он…» – в ту минуту воистину я мог полететь на крыльях своего открытия.
Герой оказался человеком и, как все люди, заслуживал любви и сострадания…
13
Вернувшись в гостиницу, я долго сидел в темноте, боясь спугнуть это удивительное ощущение гармонии и согласия с великим страдальцем, внемлющим Богу, но уступающим только велению своего сердца, и ничему больше.
Так же, в темноте, я с небывалой скоростью набросал план будущего романа.
Такое со мною случалось впервые: я заранее видел книгу – до буквы; и знал о ней все наперед; и меня впервые с такой силой тянуло изложить эту историю на бумаге.
Не смогу объяснить ту поспешность, с какой я в тот вечер собрал чемодан и помчался в аэропорт, чтобы успеть на ближайший самолет в Москву.
Меня уже не удерживала встреча с каббалистом, которой я так долго и трудно добивался и ради которой, по сути, приезжал в святой город. ( Впрочем, я понимал, что отныне любой комментарий извне, пускай и авторитетный, мне только помешает!)
Дома я первым делом извлек из чулана папашину мазню, очистил от пыли и паутины и внимательнейшим образом обследовал.
Я буквально по миллиметру ощупывал ее, изучал под лупой, принюхивался и опять приглядывался.
Готов поклясться, я и отдаленно не догадывался, чего ищу!
Можно, впрочем, предположить, что я искал знака или хотя бы зацепки, оставленной человеком, который подарил мне жизнь…
Холстом для картины ( что меня удивило и заинтриговало) служила шкура козы или овцы, превосходно выделанная и наверняка очень давнего происхождения.
«Кому же еще, – я с нежностью вспомнил отца, – могло прийти в голову малевать на коже!»
Еще одним невероятным открытием явился крошечный, едва различимый иероглиф на оборотной стороне картины ( без увеличительного стекла я бы его не обнаружил!).
И снова, как в детстве, меня поразило необыкновенное внешнее сходство отца с бесстрастным палачом, облаченным в просторные одежды цвета запекшейся крови, и также мое – с мальчуганом, слезно умоляющим о пощаде…
14
В тот же день, невзирая на поздний час, я помчался с картиной к своему старинному приятелю, художнику и реставратору древних икон.
Вскоре он подтвердил мою догадку о древнем происхождении кожаного свитка, использованного отцом под холст, и сам предложил просветить, как он выразился, «штучку» в лабораторных условиях Греко-Латинской академии, куда мы с ним немедленно и отправились.
«Штучка», согласно рентгеноскопии, по возрасту могла принадлежать библейским праотцам(!), но, того больше, – под отцовой мазней обнаружился текст, параллельный каноническому!..
Тогда-то, с того самого дня, и началась для меня другая жизнь, полная абсурда и страданий…
15
В отличие от некоторых восторженных почитателей, я, в общем-то, трезво оцениваю свое более чем скромное место в литературе и первым готов признать: мой новый роман «Спасение» – всего лишь еще одна версия невероятной истории, послужившей основой для сотен и тысяч богословских трактатов, философских эссе и художественных интерпретаций.
В моем изложении все события вокруг самого «жертвоприношения» с документальной простотой рассказаны рабом Элиэзером – одним из « двух отроков», сопровождавших Авраама с Исааком до подножия горы и там же оставленных сторожить осла.
Итак, пока старший сын Авраама и Агари – Ишмаэль– сладко посапывал в спасительной тени оливы, другой отрок, верный слуга Элиэзер,движимый любопытством, поднялся крадучись на гору и застал там следующую картину…
Тут впору сравнить оба текста: один, записанный в Книге Книг со слов Авраама либо Исаака, и другой, что начертал на шкуре ягненка правдолюбивый раб Элиэзер.
Однако прочтем каноническую версию случившегося в означенный день четыре тысячи лет тому на горе Мория:
« И простер Авраам руку свою, и взял нож, чтобы заколоть сына своего. Но Ангел Господень воззвал к нему с неба и сказал: Авраам! Авраам! Он сказал: вот я. Ангел сказал: не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего; ибо теперь Я знаю, как ты боишься Бога и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня. И возвел в горе и безумии своем Авраам очи свои и увидел: и вот назади овен, запутавшийся в чаще рогами своими. Авраам пошел, взял овна и принес его во всесожжение вместо сына своего».
Поразительно, но сообщение безмолвного свидетеля выглядит почти копией библейского текста – разве что короче и лаконичней:
« И простер Авраам руку свою, и взял нож, чтобы заколоть сына своего, – и не смог этого сделать».
Вот они – слова, в корне меняющие представление о случившемся четыре тысячи лет назад на горе Мориа: « и не смог этого сделать!».
Далее запись на кожаном свитке фактически повторяла каноническую: « И возвел в горе и безумии своем Авраам очи свои, и увидел: и вот назади овен, запутавшийся в чаще рогами своими. Авраам пошел, взял овна и принес его во всесожжение вместо сына своего…»
Тайное послание отрока Элиэзера о случившемся ( в действительности!) на горе Мория, помню, произвело на меня эффект разорвавшейся бомбы и только укрепило в справедливости догадок: отец Авраам лжесвидетельствовал во спасение сына Исаака!
Наконец я его понимал и мог по нему заплакать.
Наконец, написав роман, я с ним помирился…
16
Как мне показалось, слова «ваш последний роман» монах произнес с едва уловимой нотой сожаления.
– А что мой роман? – поинтересовался я сдержанно, стараясь не выдать внезапно охватившего меня волнения.
– Ваш последний роман, – повторил он с улыбкой, – собственно, и побудил меня к личному знакомству с вами.
Он глядел на меня без иронии – скорее, как мне показалось, с почтением.
– Вот как значит… – выдавил я из себя, плохо понимая, как мне реагировать на странные замечания этого загадочного существа в сутане.
– Так, по вашему мнению, Лев Константинович, Авраам Бога предал? – спросил он таким тоном, как если бы речь шла о некоем незначительном происшествии, но никак не о страшном предательстве.
Все во мне напряглось: Авраам представлялся мне мучеником, страдальцем, несчастным отцом – но отнюдь не предателем!
И в своем изложении я стремился к созданию образа человека, наконец победившего страх и трепет перед лицом Необходимости.
После всего, что я узнал и успел передумать об Аврааме, он возвысился в моих глазах, превратился в кумира, властителя дум, воплощение отцовской любви.
Это верно, что он ослушался Бога, размышлял я, но зато и себе не изменил!
Ну так что ж, что он при этом слукавил ( если, конечно, доверять свидетельству раба Элиэзера!), – но зато и не замарал себя кровью любимого существа!
Авраам ради сына фактически пренебрег обещанной благодатью – возвращением в Рай.
Сохранив Исааку жизнь, он тем самым впервые отстоял право человека на свой выбор.
Чем дольше я размышлял о нем, тем увереннее оправдывал и тем большее почтение к нему испытывал.
– Никак вы напуганы, Лев Константинович! – развеселился монах, заметив мое замешательство.
– Все же, помнится, я не так это формулировал… – не сразу пробормотал я, пытаясь сообразить, куда он клонит.
На что он вдруг ернически подмигнул:
– Чтобы вас не смущать словом «предал», можем сказать, что подвел! Авраам, скажем, очень Бога подвел! Или, скажем еще, искусил! Или – кинул, как лучше?
– Я даже не знаю, как вас называть… – сдавленно произнес я, преодолевая подступающую тошноту.
– Петром! – встрепенулся уродец и, быстро схватив меня за руку, судорожно потряс. – Можно братом Петром, – он осклабился. – Можно отдельно братом или отдельно – Петром!
– Не знаю, отдельно брат Петр, как внимательно вы читали мою книгу… – начал я подчеркнуто сухо.
– Пристрастно, внимательно и с интересом! – заверил меня монах, корча рожицы и размахивая руками.
– Бог обещал Аврааму сына и потомство, как морской песок!.. – заорал я, уже не сдерживаясь. – И еще неизвестно, кто кого предал!..
– Лев Константинович, Лев!.. – всплеснул руками монах, бочком обежал вокруг стола и буквально силком усадил меня на место. – Ну что вы так, право, ну право…
– Я писал книгу о спасении Авраама, – кричал я. – Можно сказать, о спасении!..
– Согласен, бывает! – кричал он в ответ, двумя руками удерживая меня на табурете. – Еще как бывает, что пишешь сначала одно, а потом отчего-то получается совсем другое!
– Вот только не шейте мне дело! – опять выкрикивал я, отчего-то уже без прежнего энтузиазма.
– Не буду! – торжественно клялся монах. – Все это, как есть, сохраним между нами!
– Бога ради, не трогайте меня, – тихо попросил я.
– Бога ради! – эхом откликнулся он.
– Разговор у нас с вами, однако, пошел… – произнес монах, отходя и позевывая. – Мм-да-а, разговорчик! Вроде как отдает следственным изолятором и несвободой. Между тем я не следователь, а вы, Лев Константинович, – свободный человек! Свободный, понимаете? Как и ваш предшественник, Авраам, – тоже был вполне свободной личностью. Говорю и повторяю: свободной!
– Почему вы сказали – предшественник? – спросил я неожиданно тихо. – И как понимать слово тоже? – добавил, с трудом сдерживая дрожь.
– Цепляете мысль на лету, Лев Константинович! – похвалил он меня.
– Но вы не случайно сказали – тоже? – повторил я свой вопрос холодеющими губами.
– Волос сам по себе с головы не упадет, Лев Константинович! – хитро сощурившись, напомнил монах…
17
О, я был уверен, что он не обмолвился!..
Одним упоминанием о возможном сходстве наших с Авраамом судеб монах всколыхнул бурю, дремавшую во мне с минуты появления на свет моего мальчика.
Я был рядом, когда он рождался, и видел, чего ему стоил приход в этот мир: он так плакал и так пронзительно кричал, словно задолго предчувствовал все ужасы и страдания, ждущие его впереди.
Помню, впервые я взял его на руки – и моментально на сто лет вперед испугался за все предстоящие ему боли, надежды и разочарования, опасности и труды.
Но все мои страхи и переживания о будущем сына выглядели пустячным беспокойством в сравнении с шоком, который я испытал однажды, представив себя на месте Авраама…
Я сам, получалось, едва обретя сына, принес его в жертву?..
Что было со мной: минутное наваждение или – вдруг – откровение?..
И по сей день я не знаю ответа на этот вопрос. ( Или, может быть, знаю – только страшно признаться!)
Наконец мне придется поведать о событии, самом, пожалуй, загадочном и непостижимом: в момент появления на свет сына тогда же, в родильной палате, я словно увидел мое «Спасение» – уже в виде книги, с отцовой копией картины Караваджо «Жертвоприношение Авраама» ( той самой, без Ангела!) на обложке…
18
Голова кругом пошла, едва заговорили о моем единственном сыне!
«Что хотят от меня те, что хотят?» – словно из забытья, медленно выплыла строка из моего раннего стихотворения.
– Но какие-то вещи зависят от вас, и только от вас! – донеслось до меня, будто издалека.
«Но у тех, что хотят, со мной старые счеты…» – сама собой, угрожающе подоспела вторая строка.
– Например, будущее этого мира! – вполне буднично прокомментировал монах ( и опять таким тоном, будто речь шла о погоде на завтра!).
Я даже не сразу сообразил, что монах походя цитировал меня же!
До смешного некстати мне припомнилось известное признание Льва Толстого – о том, как однажды он увлекся чтением «Анны Карениной» и долго не догадывался, что автор находится поблизости…
– «Вопрос в том, – донеслось до меня, – насколько вы сами созрели для жертвы во имя людей!»
Те же слова в моем изложении, как мне помнилось, принадлежали Богу и предназначались для Авраама!
«Все же Бог у меня с Авраамом, как два джентльмена, друг с другом на «вы»!» – не удержался и мысленно похвалил я сам себя.
– «Не для Меня ваша жертва – для мира!» – выдержав паузу, торжественно заключил брат Петр.
Вырванное из контекста, интимное признание Бога о духе и смысле Авраамовой жертвы неожиданно прозвучало высокопарно.
– А действительно, все под луной… – наконец выдавил я из себя ( я почти задыхался, слова давались с трудом!). – Вообще в этом мире, скажите… все – как бы схвачено?
– Все! – подтвердил без улыбки монах.
– И мое «Спасение», и ваше явление мне, и этот наш разговор…
– И ваш сын, вы забыли! – ввернул он услужливо.
«Мой единственный сын!» – опять содрогнулся я.
– Но почему все же выбор пал на меня? – пробормотал я, по-прежнему тяжело ворочая языком.
– Так небось напросились, Лев Константинович! – весело подмигнул мне брат Петр.
19
Дальнейшая наша беседа с монахом напоминала общение доктора с больным: пока первый пытался по-хорошему объяснить причины и страшные последствия заболевания, второй ( я – второй!) обливался слезами и нервно выкрикивал слова, мало поддающиеся осмыслению.
Итак, монах предложил мне пожертвовать Митей ради ( ни больше ни меньше!) светлого будущего всего человечества!
– Того самого будущего, – взывал он цитатами из моего же романа, – где у людей получится наконец существовать без войн, революций, лжи, страха, болезней и смерти и где миром будет править Любовь, и только Она одна!
– Пожертвуйте сыном, – кричал он с восторгом, – в обмен на Царство Божие на земле!
– «Не Мне эта жертва нужна, – повторял он за мной в точности, как наизусть, моими же фразами, – но грядущему Царству, где нет места человеческому эгоизму!»
– Вот что, – твердил он, – Бог пытался внушить Аврааму и на что Авраам не отважился…
20
Прошу обратить внимание, я пишу эти строки много позже того злосчастного дня, решительно изменившего течение моей жизни.
Говорят, время залечивает раны, в том числе и душевные.
Тем не менее сердце болит и пальцы дрожат, и трудно писать…
Наконец мы покинули келью в мрачном подземелье монастыря и окольными тропами вышли за пределы крепостных стен.
Брат Петр уверенно шел впереди, я понуро брел следом.
Тогда-то он и напомнил мне один из самых постыдных моих поступков, жгущая боль от которого меня никогда не покидает.
– Да как же вдруг, Лев Константинович, так получилось у вас, – спрашивал он, то и дело оборачиваясь и поглядывая на меня, – что вы закатили сыночку затрещину по головке, да еще с такой силой, что у него ножки подкосились и он упал!.. А как он испугался и как, бедняга, в слезах зашелся!.. И вы тоже, я знаю, до смерти тогда перепугались и побледнели и кинулись к нему поднимать!.. И тот еще взгляд, каким он вас тогда одарил, и то, что в сердцах вам выкрикнул!
– «Папа, сожги эту книгу…» – пробормотал я, потрясенный осведомленностью монаха ( то было затмение разума, когда я впервые причинил боль моему малышу!).
Я тогда только поставил точку в романе, которому отдал несколько лет жизни, и расслабленно дремал в своем кресле.
Малыш подкрался ко мне, подхватил ноутбук ( с не распечатанным еще текстом «Спасения»!) и выбросил его в окно.
Повторюсь, обезумев от ярости, я больно ударил свое дитя.
– Зачем? – помню, взывал я к нему. – Зачем ты это сделал? Зачем, отвечай мне?! Зачем?!!
Он же в ответ умолял меня сжечь мою книгу, а я все не мог успокоиться, тряс его и выкрикивал только одно слово: «Зачем?!»
Роман удалось восстановить, но я до сих пор казнюсь, вспоминая перекошенное личико своего единственного сына и побелевшие глаза…
– Устами младенца, ха-ха! – донеслось до меня.
«Он при этом как будто присутствовал…» – пронеслось у меня в мозгу.
– Все схвачено, Лев Константинович! – смеясь, повторил мне брат Петр на прощание…
21
Домой я попал поздно ночью, почти под утро.
Машенька с Митей в обнимку сладко посапывали в нашей постели.
Никак не получается ей внушить, что наш мальчик уже мужчина ( маленький, но мужчина!) и пора бы уже держаться от него на расстоянии.
Но, впрочем, будить их не стал и, тихонечко притворив дверь в спальню, уныло побрел на кухню.
Болели глаза, во рту было горько и сухо.
Я пил минеральную воду из двухлитровой пластиковой бутылки, обливаясь и захлебываясь, пока не почувствовал, что тону.
С мокрым от слез и воды лицом, без единой мысли в голове, я одиноко стоял посреди кухни и тупо разглядывал Митины разноцветные каракули на стенах ( наш мальчик любил рисовать, и, понятное дело, полы, стены и двери жилища служили ему полотном!).
Трудно сказать, сколько времени я провел в бессознательном созерцании милой и незамысловатой детской мазни.
Постепенно, по мере сосредоточения, сквозь живописный хаос у меня на глазах отчетливо проступал до боли знакомый сюжет: в центре картины, на фоне перевернутых гор, бурных рек, утекающих в небо, бессмысленного нагромождения труб, мостов, рельс, дорог, домов и мусорных завихрений, большой человечек занес страшный нож над маленьким человечком…
Я решил, что схожу с ума: ведь я ничего этого раньше не видел!
И где прежде были мои глаза?
Как прозревший слепой, я изумленно разглядывал живописное творение трехлетнего младенца ( ровно столько было Мите, когда он, смешно приседая и подпрыгивая, скоренько чиркал и малевал по стене!) и поражался его невероятной сложности и совершенству: великое множество несовместимых, казалось, и невозможных вещей странно сосуществовали и необъяснимо тревожили.
Я с ужасом вдруг сопоставил: почти в то же самое время мною задумывался роман «Спасение»…
Мне сделалось душно и тошно.
Кинуло в жар.
По всему получалось, что он что-то знал ( или даже предвидел!)…
Как по наитию, я со всех ног устремился в спальню, подхватил Митю и побежал с ним на руках обратно на кухню.
– Так значит, ты знал? – кричал я, истерически колотя кулаком по разрисованной стене. – Тогда объясни, что именно ты знал?..
Мой бедный малыш спросонья растерянно хлопал глазенками и сдавленно постанывал, как поскуливал, что являлось признаком надвигающегося приступа эпилепсии.
– Что ты делаешь, Лева? – услышал я испуганный возглас Машеньки.
– Что я делаю?! – хрипло передразнил я.
– За что, что он сделал?.. – растерянно бормотала моя любимая.
– Что он тут намазюкал! – продолжал я, не переставая, наносить окровавленными костяшками кулаков бессмысленные удары по стене. – Ты даже не знаешь, ты даже не догадываешься, ты даже не представляешь!
– О чем ты?.. – побелев, прошептала она.
– Он знает, о чем!.. Спроси у него!.. Ему известно!.. – выкрикивал я в бешенстве.
– Боже, Митя! – с надрывом простонала Машенька. – Лева, опомнись!
– Что ты хотел? Кто тебя научил? Что ты нарисовал? – упрямо допытывался я.
– Он, Лева, не знает… он, Лева… – умоляла Машенька, стараясь меня образумить.
– Он знает, я знаю! – кричал я, цепляясь и тряся Митю за ножку. – И ты все поймешь, как посмотришь на стену!
– Отстань, ему больно! – просила она.
– За что он меня так, за что?! – бился я, в слепой ярости круша кухонную мебель, посуду, полки, горшки с цветами.
При этом я, разумеется, различал Машеньку с заплаканным Митей на руках и то изумление, с каким она наблюдала мое необычное буйство, но, увы, в ту минуту меня все сильнее несло по бурной реке отчаяния, властному течению которой невозможно сопротивляться.
Видел я и себя, словно со стороны ( будто кто-то второй , тоже я, находился поблизости и хладнокровно наблюдал за первым мной!): в то время как первыйс воплями и проклятиями носился по кухне, у второгокривился в усмешке рот и смеялись глаза.
Вторая моя ипостась ( до сих пор объяснить не могу!) даже не поморщилась, когда первая рухнула на пол, усеянный битым стеклом…
22
Если правда, что смерть избавляет от мучений, то воистину лучше бы мне тогда умереть и не знать тех страданий, что впоследствии выпали на мою долю…
Я очнулся в больничной палате.
Я не чувствовал ног и спины; ныл затылок и страшно болела грудь.
Любое шевеление, даже слабый поворот головы причиняли страдание.
Я, похоже, был жив – хотя жить не хотелось.
У окна в лунном свете дремал, полулежа на высоких подушках, старый негр с седой головой; глаза его были закрыты, в уголках пухлых запекшихся губ в такт дыханию пузырилась слюна; временами во сне он что-то непонятно бормотал – по-африкански, должно быть.
«Черный человек, – вдруг вспомнилось мне в унисон моему состоянию, – черный, черный…»
Я не понимал, сколько провел времени вне пределов сознания.
Я не знал, что со мной, и спросить было не у кого.
Я вроде дернулся, чтобы позвать на помощь, да так и замер: больно было дышать, не то что кричать.
Меня, признаюсь, впервые так скрутило, и, кажется, я никогда прежде не чувствовал себя столь беспомощным.
На мгновение даже представил себя лежащим без сил на земле, придавленным сверху нескончаемой, до неба, желеобразной башней из мужчин и женщин, молящих меня о жертве.
«Обложили по полной программе! – подумалось не без сарказма, словно речь шла не обо мне, а о ком-то постороннем. – Ни возразить, ни убежать…»
Отчего-то я вспомнил последнюю фразу отца, произнесенную им за минуту до смерти, едва мы с мамой достали его из петли.
– Как же, держите карман шире… – судорожно прохрипел он кому-то, глядя мимо меня невидящими глазами.
В ту минуту, готов поручиться, в комнате, кроме нас троих, никого больше не было; мама его обнимала и плакала, а я повторял как заклинание: «Папа, не умирай, папа, не умирай!»
До недавнего времени я не догадывался, что же он тогда видел и с кем говорил.
До недавнего времени…
23
– Профессор, он третий день бредит и не приходит в сознание… – услышал я шепот поблизости.
«Боже мой, Машенька!» – тотчас узнал и обрадовался я, и только хотел откликнуться и успокоить ее, как надо мной бархатно прозвучал мужской голос, показавшийся на удивление знакомым.
– Но, Мария Семеновна, помилуйте, – мягко и чуть насмешливо пророкотал обладатель приятного баритона. – Наш герой только что перенес тяжелейшую операцию на сердце!
«Никогда прежде, – подумалось мне, – я не испытывал проблем с сердцем!..»
– Умоляю вас, доктор, сделайте что-нибудь!.. – потерянно бормотала Машенька мокрыми от слез губами. – Пожалуйста, пожалуйста!..
«Бедная, бедная моя, бедная!» – отозвалось во мне щемящей болью.
– При всем к вам моем почтении, Мария Семеновна, – степенно ответствовал баритон. – Теперь, как у нас говорят, все в руках Бога и самого пациента!
Я безуспешно пытался припомнить, кому мог принадлежать этот бархатный баритон и где я его слышал.
– Он поправится, доктор? – опять и опять со слезами отчаяния вопрошала моя бедная страдалица.
Я было хотел закричать, как сильно я ее люблю, и как мне всегда было с ней хорошо, и как я ей благодарен за дни и годы, проведенные вместе, и за ее доброту, и, конечно, за нашего сына, и вообще – но, однако, не смог, будто кто-то держал меня за горло…
– Надеюсь, больной нам поможет, и мы сообща наш недуг победим! – чуть, как мне показалось, насмешливо прозвучал мужской голос.
«Монах! – наконец, осенило меня. – Мог бы раньше сообразить!»
– Доктор, что надо, любые деньги… – все-таки не удержалась и разрыдалась Машенька.
«Маша, спасайся! – беззвучно кричал я, не в силах пошевелить губами или открыть глаза. – Любимая, беги!»
– На все Божья воля, Мария Семеновна! – мягко пророкотал монах и кончиками пальцев коснулся моей груди.
Боль немедленно улетучилась.
– На все! – повторил он, поглаживая меня.
«Держи карман шире…» – отчего-то сами собой всплыли из глубин сознания слова отца, произнесенные им за минуту до смерти.
И тут же меня пронзило насквозь волной лютого холода…
24
Никакие, впрочем, физические мучения не шли в сравнение с теми душевными переживаниями, что обрушились на меня, едва я пришел в себя: с одной стороны, единственным человеком, который меня понимал и поддерживал, была моя Машенька, с другой же – у меня недоставало духа поведать ей о своих злоключениях.
Да и что бы я ей рассказал?
Что некие силы, пусть даже сам Бог(!), решили, прочтя мой роман, испытать меня жертвой нашего единственного сына(!)?
Или, другими словами, что мне, спустя четыре тысячи лет, предложили исполнить то, на что не отважился Авраам?..
И что это не бред и не шутка – но ( как я и писал в своей книге!) всамделишнее испытание для человека во спасение людей?..
И что я – то есть мы с нею оба! – попали в историю, из которой неведомо как выбираться?..
Бедная, бедная моя Машенька с первой минуты была резко против моего «Спасения».
Я всегда с ней делился своими замыслами и ее мнением дорожил больше всего на свете.
Но тут, помню, едва заслышав, о чемроман, она побледнела и опустила глаза.
На вопрос, что ее испугало, она сразу не ответила и лишь позже призналась, что вся эта история с закланием любимого сына внушает ей непреодолимый ужас.
В самом деле, она неизменно радовалась любым моим начинаниям и всячески помогала – в сборе материала для будущей книги, советом или просто похвалой; тут же она, повторюсь, как будто отдалилась и спряталась.
И никакие мои уговоры или досужие рассуждения на тему искусства и жизни, вроде того, что искусство всего лишь похоже на жизнь, но жизнью не является, на нее не действовали; при любом упоминании о романе она уходила в себя, прятала глаза и замыкалась.
Материнское чутье ей, должно быть, открывало нечто, мне недоступное…
25
В продолжение дней или, может быть, месяцев ( я тогда потерял счет времени) с утра и до позднего вечера Машенька неотлучно находилась возле меня: меняла одежду, постельное белье, выносила судно, натирала мазями и массировала – и неустанно молилась, молилась о моем выздоровлении.
С наступлением сумерек она убегала домой, чтобы подменить Митину няню, и утром опять возвращалась в больницу.
Я видел, как ей тяжело, неспокойно и с каким нетерпением она ждет моего возвращения к жизни – однако же глаз в ее присутствии не открывал, поскольку не знал, что сказать.
Лжемонах ( отныне пребывающий в личине профессора!), что ни день, заявлялся в сопровождении толпы практикантов-медиков и с удовольствием смаковал нюансы моего уникального, по его выражению, случая.