Текст книги "Фонвизин: его жизнь и литературная деятельность"
Автор книги: Семен Брилиант
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
В речах Стародума в “Недоросле” он обличал вельмож и недостатки двора. Екатерина тогда отнеслась снисходительно к этой невинной критике на том же основании, на каком она дозволяла постановку трагедии, в которой были тирады против деспотизма. Она писала по этому поводу московскому главнокомандующему Брюсу: “В стихах этих говорится о тиранах, а Екатерину вы называете матерью”.Напрасно также Фонвизин повторял здесь снова мысль, высказанную им в “Челобитной российской Минерве”: “Я думаю, что таковая свобода писать, какою пользуются ныне россияне, поставляет человека с дарованием, так сказать, стражем общего блага”.Журнал, повторяем, остался в портфеле автора.
Если в “Стародуме” и “Челобитной” мы видим идеал достойного литератора, то само название журнала Фонвизина – “Друг честных людей” – уже сближает эту последнюю вспышку его таланта со всеми предшествующими сочинениями и указывает на идеал нравственного, достойного человека.Уже в его “Опыте российского сословника” особое место в этом смысле занимают определения слов “беспорочность”, “добродетель”, “честь”. Определения эти, как и большинство других, заимствованы из французского словаря Жирара и других сочинений французских,но это не меняет сущности дела. Фонвизин определяет честькак наивысшее благо. Иные качества достигаются воспитанием, законами и рассуждением, говорит он; другое дело честныйчеловек: “В душе его есть нечто величавое,влекущее его мыслить и действовать благородно”, и так далее.
В “Недоросле” Стародум также говорит, что умному человеку можно простить, если он имеет не все качества ума, но “честный человек должен быть совершенно честный человек”. Наконец, Стародум там же заявляет: “Я друг честных людей”. Слова эти не были фразой для Фонвизина, и та же мысль проводится везде, особенно в “Жизнеописании графа Панина”, а также в “Вопросах”, где он говорит: “Имея монархинею честногочеловека…”, и так далее. Из тех же “Вопросов”, из речей Стародума, письма Взяткина и “Придворной грамматики” видим, как отразились идеи и потребности просветительной поры на этом представлении о чести. Все факты и явления общественной и государственной жизни того времени свидетельствовали о полнейшем извращении этого понятия. “Сколько мне бесчестья положено по указам,об этом я ведаю”, – говорит Советник в “Бригадире”. “Я видел, – пишет Фонвизин в письме к сочинителю “Былей и небылиц”, – множество дворян, которые пошли тотчас в отставку, как скоро добились права впрягать в карету четверню”. В таком честолюбии откровенно сознается Сорванцовв “Разговоре у княгини Халдиной”. “Я решился умереть, – говорил он, – или ездить по-прежнему шестеркой”. Фонвизин видел многое другое, “и это растерзало его сердце”. Да, то были все “подлинники”, и нельзя было спросить: “С кого они портреты пишут, где разговоры эти слышат?…”
Однако у передовых людей представление о чести сводилось скорее к представлению о сословном благородстве. Майков говорит: “Крестьяне такие же люди;их долг нам повиноваться и служить исполнением положенного на них оброка, соразмерно силам их, а наш – защищать их от всяких обид, даже служа государю и отечеству, за нихна войне сражаться и умирать за ихспокойствие”. А они сами в это время пасли стада у ручейков!..
Совсем иначе, правда, говорит Безрассудв “Трутне” о народе: “Я – господин, они – мои рабы, я – человек, они – крестьяне”. Смысл в сущности тот же, несмотря на радикальное различие в выражении. Фонвизин ни разу не затронул вопроса о крепостном праве, как это сделал “Трутень”.
“Безрассуд, —говорит последний, – болен мнением, что крестьяне не суть человеки, но крестьяне, aчто такое крестьяне – о том знает он только потому, что они крепостные его рабы”, и так далее.
Безрассуду дается совет всякий день по два раза разглядывать кости господские и крестьянские, покуда найдет он различие между господином и крестьянином. “Живописец” рассматривает тот же вопрос более глубоко, со стороны государственной.
Позиция Фонвизина ближе всего к позиции Майкова. Ему, быть может, и нельзя было бы сделать никакого упрека, если бы он не выходил за рамки художественного творчества. “Недоросль” в этом смысле сослужил ту же службу, какую в нашем веке сослужили “Записки охотника”, но как от автора-“резонера” и политического сатирика от Фонвизина можно требовать большего.
Гораздо более широко развернулся автор в осмеянии нравов вельмож и фаворитов, и еще острее его язык в борьбе со взятками и лихоимством, коренным злом того времени, переданным, впрочем, в наследие нашему веку. Даже в письмах из Франции, к которой он так мало расположен, Фонвизин говорит о тяжебных делах:“Правда, что у нас и у них всего чаще обвинена бывает сторона беспомощная; но во Франции прежде нежели у правого отнять надлежит еще сделать много церемоний(!), которые обеим сторонам весьма убыточны. У нас же по крайней мере в том преимущество, что действуют гораздо проворнее и стоит вступиться какому-нибудь полубоярину, сродни фавориту,и дело примет сейчас нужный оборот”. Скажут, говорит он, что французы превосходят нас красноречием, они витии, а наши стряпчие безграмотны, но это хорошо лишь для французского языка: “При бессовестных судьях Цицерон и Бахтин равные ораторы”. Кроме чисто литературных нападений на фаворитов в речах Стародума и “Придворной грамматике”, Фонвизин пишет в письме к графу Петру Панину, по-видимому намекая на Потемкина, враждовавшего с графом Никитой Паниным: “Как бы фавёрни обижал прямое достоинство, но слава первого исчезает с льстецами в то время, когда сам фавёр исчезает,а слава другого – никогда не умирает”.
В тех же письмах есть фраза, имеющая глубокое значение не только для того времени: “Божиим провидением, – пишет он, – все на свете управляется, но надо признаться, что нигде сами люди так мало не помогают Божию провидению, как у нас”.В связи с этою мыслью находятся его “Вопросы” и требование, или, вернее, желаниегласности в делах внутренних, политических и тяжебных.
Уже в первом произведении своем изобразил Фонвизин крючкотвора и лихоимца – наследие допетровской поры. Сорванцов —портрет “современного” судьи, получившего “французское” воспитание у Шевалье Какаду, бывшего кучера, и дополнившего образование посещением салонов и уборных модных щеголих. У него “любезный” характер, то есть уменье волочиться, но ни тени знания не только законов, но и грамматики. Фонвизин обрисовал его в комической сцене “Разговор у княгини Халдиной”, – сцене, которая и теперь читается с интересом благодаря живому юмору автора. Рядом с этою сценой Фонвизин на склоне лет дает еще раз картину модного воспитания в письмах Дурыкина к Стародуму. Горячо отстаивает Фонвизин необходимость русскоговоспитания в смысле знания родного языка и образования национального характера без нелепого коверканья на чужой лад, и, конечно, горячпас сееибоследует сказать ему за это рвение. Необходимо заметить, однако, что само письмо Дурыкина заимствовано у немецкого сатирика Рабенера, лишь имена переделаны на русский лад.
Кроме того, Фонвизин в этом направлении продолжает дело Сумарокова, который с большим даже одушевлением отстаивал русский язык и нравы.
Как модное воспитание, так и то, которое было одним “питанием”, усердно и свободно осмеивались не одним Фонвизиным. “Ну, Фалалеюшка! Вот матушка твоя и скончалась: поминай как звали. Я только теперь получил об этом известие: отец твой, сказывают, воет, как корова. У нас такое поверье: которая корова умерла, так та и к удою была добра. Как Сидоровна была жива, так отец твой бивал ее, как свинью, а как умерла, так плачет, будто по любимой лошади!”Вот та среда, откуда взял Фонвизин своего Скотинина. Лихоимство также широко осмеивалось в сатире, но стрелы ее были не опасны, так как не метили в лица и факты. Фонвизин понимал неуязвимость зла при отсутствии твердых законов и гласности в делах. Он мечтал и о введении юридических наук в университете, но, как выразился Здравомыслов, обращаясь к Сорванцову, боялся “без особого побуждения”, то есть без личного согласия Екатерины, предложить свой проект, чтобы вместо удовольствия не нажить неприятностей от людей, “кои, сами пресмыкаясь в невежестве, думают, что для дел ничему учиться не надобно”. Фонвизин, знал, конечно, что Фридрих Великий, выражая удивление “Наказом”, писал в то же время императрице, что “добрые законы, начертанные в “Наказе”, имеют нужду в юрисконсультах” и ей остается толькодля выполнения их на деле завести Академию прав.
Фонвизин не дожил до гласности в тяжебных делах, под которою разумел не гласный суд, но печатание по крайней мере решений и мотивов.
В пределах своей сатиры он достиг совершенства в “Письме Взяткина к покойному Его Превосходительству”. “С крайней радостью сердца, чему свидетель Господь-Сердцевидец, – пишет Взяткин, – услышал я с женой улитой и детьми обоего пола, что Ваше Превосходительство, так сказать, из ничего, по единой благости Божией, слепым случаем произведены в большой чин и посажены знатным судьей, без всяких трудов, по единой милости Создателя, из ничего всю вселенную создавшего”. Он просит его превосходительство о разных делах и прилагает “реестр для напоминания” с означением цен.В этом реестре – целая поэма криводушия, наглого хищничества и воровства. Здесь и межевое дело с “беззаступными” помещиками. Вместо документов, которых теперь истец нигде отыскать не может,“да заступит едино предстательство Вашего Превосходительства за… 500 рублей”. Тут и рекрутский набор, и таможенные сборы, и “кормление” в воеводстве, и взыскания “бесчестья” за пощечину. Его превосходительство отвечает в том же духе. Относительно дела асессора Бороваон пишет, что последний был ему приятелем с ребячества и может вполне на него рассчитывать и благоденствовать, и т. п. Крепостных документов его превосходительство не спрашивает, а решает по другим документам, которых один представил 500, а другой – ни одного, а потому все законы возопиют против последнего. “Но документы эти не послужат нимало к убеждению секретаря; он человек совести весьма деликатной и за безделицу души не покривит, а потому требуется новая сотня документов”, и так далее.
Журнал оказался последним литературным детищем Фонвизина, если не считать, впрочем, неоконченную и незначительную комедию “Выбор гувернера”. Болезнь сделала его мнительным не только физически, но и в смысле “душевного спасения”. Говорят, что, сидя в университетской церкви, обращался он к студентам и говорил, указывая на свои разбитые члены: “Дети, возьмите меня в пример: я наказан за вольнодумство, не оскорбляйте Бога ни словами, ни мыслью”. В своем “Рассуждении о суетной жизни” он говорит, что лишение руки, ноги и, частью, языка считает он “действием бесконечного милосердия Господа, ибо лишился он этих членов в самое то время, когда, возвратясь из-за границы, упоен был мечтою своих знаний и безумно надеялся на свой разум”. Тогда “Всевидец, зная, что таланты мои могут быть более вредны, нежели полезны,отнял у меня способы изъясняться и просветил меня в рассуждении меня самого”.
В своем “Чистосердечном признании в делах и помышлениях” рассказывает он о родительском доме, детстве и юности своей, о службе у Елагина, увлечении вольнодумством и излечении спомощью сочинения Самуэля Кларка о бытии Божием и наставлений полусумасшедшего Теплова.
Он описывает некоторые свои увлечения как этого, так и другого рода, и говорит: “Глас совести велит мне сказать, что до сегодняот юности моея мнози борят мя страсти”.
“Грустно было первое впечатление при встрече с сею едва движущеюся развалиной”, – говорит в своих записках И. И. Дмитриев, которого Державин познакомил с Фонвизиным. Это был как раз предсмертныйвечер последнего. Параличом разбитый язык его произносил слова с усилием, но речь его была жива и увлекательна. Он забавно рассказывал о каком-то уездном почтмейстере, который выдавал себя за усердного литератора и поклонника Ломоносова. На вопрос же, которая из од поэта ему больше нравится, отвечал почтмейстер простодушно: “Ни одной не случилось читать”. Очень интересовался Фонвизин тем, знаком ли Дмитриев с “Недорослем”, “Посланием”, “Лисицей-Казнодеем” и так далее. “Наконец спросил меня, что я думаю и о чужом сочинении – о “Душеньке” Богдановича. “Оно из лучших произведений нашей поэзии”, – отвечал я. “Прелестна”, – подтвердил он с выразительной улыбкой. Он привез в тот вечер свою новую комедию (“Выбор гувернера”), и по знаку его один из вожатых прочел комедию. В продолжение чтения автор глазами, киванием головы, движением здоровой руки подкреплял силу тех выражений, которые самому ему нравились”.
Игривость ума не оставляла его в этот вечер. Рассказывал он, что в Москве не знал, куда деваться от молодых стихотворцев. Однажды доложили ему: “Приехал трагик”. “Принять его”, – сказал я, – и через минуту входит автор с пуком бумаг. Он просит выслушать его трагедию “в новом вкусе”. Нечего делать, прошу его садиться и читать. Он предваряет, что развязка его трагедии будет совсем необыкновенная – его героиня умрет естественноюсмертью! И в самом деле, – заключил Фонвизин, – героиня его от акта до акта чахла, чахла и наконец издохла!”
“Мы расстались с ним в одиннадцать часов, – заключает Дмитриев свои воспоминания, – а наутро он уже был в гробе [22]22
Фонвизин умер в 1792 году, в возрасте около 48 лет (родился в 1744-м).
[Закрыть]”.
“Житницы преданий наших пусты”, – говорит князь Вяземский. В свое время он имел еще, у кого искать живыевоспоминания о Фонвизине. Он обращается спосланием к Княжнину, который был в дружеской связи с “Парнасским Бригадиром”:
Нельзя ль изустное предать теперь бумаге
И вытащить из памяти твоей,
Что о Фонвизине лежит под спудом в ней.
Ты одолжишь меня заслугою богатой.
Писать его хочу я список послужной.
Благодаря этому “изустному архиву” известны остроумные экспромты Фонвизина. А. С. Хвостов назвал его в стихотворении “кумом музы”. “Может быть, так, – заметил сатирик, – только наверное покумился я с нею не накрестинах автора”. Рассказывают также, что, слушая чтение “Росслава” Княжнина, Фонвизин спросил, смеясь: “Когда же вырастет твой герой? Он все твердит: “Я – Росс, я – Росс!” Пора бы ему и перестать расти!” На эту шутку, не лишенную, впрочем, основания в связи с затянутостью трагедии, Княжнин находчиво ответил: “Мой Росслав вырастет совершенно тогда, когда твоего Бригадира произведут в генералы”.
И как художник-сатирик, и как выразитель самосознания личности в прошлом веке Фонвизин не бригадир только, но первый по чину представитель литературы, “которая была учительницей народной и воспитательницей. Она была провозвестницей всех благородных чувств и побуждений; она развивала для общества высокие понятия нравственности, правды и добра; она указывала ему цели стремлений”.