Текст книги "Морбакка"
Автор книги: Сельма Оттилия Ловиса Лагерлеф
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Комнатушка в людской
В старину вся усадебная челядь получала одежду от хозяина, и можно представить себе, что работы у женщин круглый год было полным-полно. Долгими темными зимними вечерами и долгими темными зимними утрами приходилось им сидеть за прялкой, прясть уток да основу, а вот ткать начинали только весною, когда дни становились светлыми, – в полумраке такую работу не сделаешь.
Чтобы к лету, когда в усадьбу наведывался приходский портной, изготовить сермягу, и холст, и бумажную материю, и шерстяную потоньше, надобно было торопиться с тканьем. Но коли постав стоит на кухне, особо не поторопишься. Нет, ткачихам лучше сидеть одним, в помещении, где никто им мешать не будет.
Вот почему раньше во всех приличных усадьбах устраивали отдельную ткацкую мастерскую, и в Морбакке тоже. Еще во времена старых пасторов. Над людской соорудили второй этаж, состоявший из двух низких помещений с изразцовыми печками из кирпича, если можно так выразиться, со стенами, обмазанными глиной, и дощатым потолком. В дальней комнате жил староста, а в передней стояли возле окон два ткацких постава.
Ткацкая мастерская работала и при поручике Лагерлёфе, хотя жалованье челяди платили уже деньгами, а не одеждой. Г‑жа Лагерлёф очень любила тканье и изготовляла полотенца, постельное белье, скатерти, половики, шторы, обивочную ткань и материал на платье – словом, все, что требовалось в хозяйстве. Целое лето ткацкие станки у нее работали без простоев.
Но осенью поставы убирали, на их место ставили длинный низкий стол, весь в пятнах смолы, и круглые трехногие стулья из людской. Значит, в скором времени ожидали приходского сапожника, солдата Свенса.
И действительно, немного спустя они приходили, Свенс и подмастерья его, с большими ранцами, полными подметок, молотков, колодок, дратвы, щеток, подковок, шнурков и деревянных гвоздей – все это высыпали на низенький стол.
Сапожник был долговязый, тощий, черноволосый, с окладистой черной бородой и на первый взгляд вправду производил впечатление человека сурового и грозного, настоящего вояки. Однако ж говорил он робко, боязливо. Маленькие глазки смотрели мягко, а во всей осанке сквозила легкая неуверенность. Так что в конечном счете он, пожалуй, был не столь уж и опасен.
С появлением сапожника маленьких детишек поручика Лагерлёфа охватывал невероятный восторг. Едва лишь выдавалась свободная минутка, они мчались вверх по шаткой лестнице в ткацкую мастерскую. Не столько затем, чтобы поболтать, ведь солдат Свенс был человек работящий и молчаливый, сколько затем, чтобы посмотреть, как там работают, увидеть, как шьют башмак – с самого начала, когда кожу натягивают на колодку, и до конца, когда вырезают ремешок.
Сапожник, как правило, сидел, уныло повесив голову, однако радостно оживлялся, услыхав на лестнице шаги поручика Лагерлёфа.
Когда-то они с поручиком Лагерлёфом служили в одном полку и, потолковав немного о башмаках, коже для подметок и сапожной ваксе, принимались вспоминать давние истории времен Тросснесских лагерей. Когда оба изрядно входили в раж, поручик иной раз умел уговорить сапожника затянуть старую солдатскую песню, не похожую на другие военные песни, потому что начиналась она так: “Мы, шведские герои, не любим воевать”. Солдаты сложили ее в 1848 году на пути в Данию, в том походе, который прозвали “бутербродной войной”. [7]7
Имеется в виду поход шведского вооруженного корпуса (4 500 человек) для обороны датских островов, состоявшийся согласно военной конвенции с Данией в 1848 г., после вторжения прусских войск в Ютландию.
[Закрыть]
Была у сапожника Свенса одна особенность: очень он любил рассказывать байки про портного Лагера, который при полковом писаре много раз портняжил в этой самой комнате и был столь же боек и горазд на проказы, сколь Свенс хмур и меланхоличен.
– Вы небось слыхали, поручик, как портной Лагер сподобился этакого имени? – как-то спросил он.
Поручик, конечно, знал эту историю не хуже чем “Отче наш”, однако в ответ сказал:
– Может, и слыхал, но ты, Свенс, поди, расскажешь по-своему.
– Ну, стало быть, Лагер, как и я, был простым солдатом, только до меня. В полку говорили, что сперва его звали Ларс Андерссон. А потом пришел солдатам приказ выбрать себе новые имена, потому как Андерссонов да Юханссонов оказалось непомерно много.
И вот однажды на сборах в Тросснесе рядовых одного за другим стали вызывать к полковому писарю Лагерлёфу, к батюшке вашему, он спрашивал каждого, как тот хочет прозываться, и заносил новое имя в списки. Ларс Андерссон тоже явился вместе с остальными, а полковой писарь, само собой, знал, какой он проказник, ведь портной из году в год неделями сидел тут, в Морбакке, всю усадьбу обшивал. И притом бесперечь шутки шутил да веселился. Кого хочешь, передразнит из любой окрестной усадьбы, любые вещицы у него вмиг исчезали, ровно у фокусника на базаре, а тросточкой орудовал так, что на слух ни дать ни взять будто цельный полк марширует. Хотя, право слово, мог и бед натворить, потому как измышлял всякие-разные байки и через это учинял свары промеж людей в усадьбах.
“Ну, Ларс Андерссон, как ты желаешь прозываться?” – спросил полковой писарь, приняв серьезнейший вид, чтобы тот и думать не смел о проказах.
“Боже милостивый! – воскликнул портной. – Я что же, могу назвать себя как заблагорассудится?” – Он наморщил лоб, прикидываясь, будто изо всех сил старается подыскать имечко.
“Да, Ларс Андерссон, можешь”, – отвечал полковой писарь. Но, зная портного, добавил, что имя должно быть порядочное, почтенное, шуточкам да забавам тут места нету.
Помните, поручик, как выглядел ваш батюшка? По натуре он был человек добрый, обходительный, однако ж многие при виде его изрядно робели – ростом-то высоченный, грузный, брови черные, кустистые.
Но портной даже не думал робеть.
“Что ж, я хочу прозываться Лагерлёф, – сказал он, – имя порядочное и почтенное. Во всем Вермланде лучше не сыскать”.
Услыхав, что проказник надумал прозываться Лагерлёфом, полковой писарь аж побагровел.
“Нет, так не пойдет, – сказал он, – нельзя, чтобы в полку были двое с одной фамилией”.
“Да ведь по меньшей мере трое носят фамилию Уггла и четверо – Лильехёк, – отвечал портной, – и навряд ли кто спутает меня с вами, полковой писарь”.
“Выходит, Ларс Андерссон, ты не понимаешь, что этак не годится?” – спросил полковой писарь.
“Я бы не выбрал это имя, кабы вы позволили мне назвать себя так, как я хочу. – Портной постарался принять самый что ни на есть серьезный и скромный вид. – Знаю ведь, что коли дали вы кому обещание, то нипочем его не нарушите, это уж точно”.
Оба замолчали, полковой писарь Лагерлёф прикидывал, как бы вывернуться из затруднения, не хотелось ему, чтоб весь полк над ним потешался, да и вообще, незачем этакому проказнику, как портной, прозываться Лагерлёфом.
“Послушай, Ларс, – сказал он, – тут в полку, может, еще куда ни шло, чтобы мы с тобой носили одно имя, но дома, в Морбакке, этак не годится, пойми. И коли ты упорно настаиваешь прозываться Лагерлёфом, приготовься к тому, что дорога в Морбакку тебе навсегда заказана, не шить тебе там больше”.
Вот когда портной испужался, потому как недели, когда шил в Морбакке, он считал лучшими в году. Нигде его не встречали так радушно, как в Морбакке, нигде народ так не любил его байки да затеи.
“Может, обойдешься фамилией Лагер?” – продолжал полковой писарь, заметивши, что тот вроде как засомневался.
Хочешь не хочешь, согласился портной на Лагера и прозывался так до конца своих дней.
Барышня
Речь пойдет об одной старой деве. Несколько лет она служила в Филипстаде у родителей г-жи Лагерлёф, когда та была еще ребенком, а теперь, на старости лет, поселилась в Эмтервике. И раз-другой в году приезжала в Морбакку погостить.
Рослая, видная, с седыми волосами. Строгий рот, решительный нос, натура серьезная. Она обожала священников и проповедников, посещала молитвенные собрания и швейные кружки. Затевать с нею разговоры о танцах, о романах, о любви было непозволительно, она этого терпеть не могла.
Опять-таки в ее присутствии не разрешалось дурно отзываться о людях или заводить речь о нарядах, да и про греховные события в широком мире она тоже слышать не желала.
Нелегкая задача – найти, о чем бы с нею потолковать. Собственно, весь выбор предметов для беседы сводился к кулинарии да к погоде. Темы, конечно, благодатные, хватало их надолго, однако в конце концов и они иссякали, потому что словоохотливостью Барышня не отличалась, на все вопросы давала короткие, взвешенные ответы. В Морбакке все знали, что есть один способ вызвать Барышню на разговор, но тут имелись свои опасности. Некогда она служила экономкой в большой усадьбе, у пробста, у которого было двадцать человек детей, причем все они благополучно выросли. К этому семейству Барышня никогда интереса не теряла и с большою охотой о нем говорила.
Однажды под вечер все сидели в морбаккской столовой зале, пили кофе. На обеденном столе стоял кофейный поднос с чашками, блюдцами, сахарницей, сливочником и сухарницей, а рядом – железный кофейник, ведь в фарфоровый кофе обычно переливали, только когда приходили особо важные гости.
Каждый подходил и сам наливал себе кофейку. И брал не больше одного кусочка сахару, одного пшеничного и одного ржаного сухарика. Если же на стол выставляли крендели, коврижки или пирожки, все тоже брали по одной штучке. Наполнив чашки, все рассаживались по своим местам и приступали к кофепитию. Г‑жа Луиза Лагерлёф сидела в одном углу дивана, мамзель Ловиса Лагерлёф – в другом, а поручик Лагерлёф – в кресле-качалке, которое принадлежало только ему и которое никто другой занимать не смел. Г-н Тюберг, Юханов домашний учитель, помещался в плетеном кресле, а между этими четырьмя стоял круглый ольховый столик. Юхан Лагерлёф сидел за столиком у окна, за другим таким же устраивалась Анна, а за сложенным ломберным столом в углу возле изразцовой печки сидели младшенькие – Сельма и Герда, правда, считалось, что им еще рановато пить кофе, поэтому обе довольствовались молоком.
В тот день в кофепитии участвовала и приехавшая погостить Барышня. Она расположилась на черном плетеном стуле из тех, что стояли вокруг обеденного стола. И сидела почти посреди комнаты, так что все видели ее и могли с нею побеседовать.
Попивая кофе, общество обсуждало безопасные темы, а когда исчерпало их, поручик Лагерлёф, не терпевший перерывов в беседе, принялся расспрашивать Барышню о миссии и проповедниках, о швейных кружках и молитвенных собраниях.
Поскольку же все знали, каков он и какова она, было ясно, что добром это не кончится.
Г‑жа Лагерлёф попыталась направить их разговор в другое русло, мамзель Ловиса легонько подтолкнула брата локтем, а г-н Тюберг обратил внимание собравшихся на то, что кофе нынче удался прямо-таки на славу. Но поручик и Барышня будто и не слышали и уже начали горячиться.
Г‑жа Лагерлёф хорошо знала, что если Барышню обидит какое-нибудь замечание поручика по адресу “миссии”, то ее здесь по меньшей мере целый год не увидят. Но ведь у нее заведено так, что раз в полгода ей необходимо приехать в Морбакку, подкормиться немножко и получить в гостинец добрый запас муки и иной снеди.
В тревоге своей г‑жа Лагерлёф ничего лучше не придумала, кроме как спросить Барышню, что сталось со всеми двадцатью пробстовыми детьми.
Сию же минуту та позабыла и о Внутренней, и о Внешней миссии, и о проповедниках, и о малолетних язычниках, и даже о безбожном поручике Лагерлёфе. Просияла, будто солнце, и немедля принялась рассказывать:
– Это было самое удивительное время в моей жизни. Большую стирку в той усадьбе приходилось устраивать каждые две недели, и лохани для стирки вечно стояли полнехоньки. Никогда не поешь спокойно, потому как с обеих сторон по ребенку, которого надобно накормить. А ежели постельное белье шили, полотно штуками закупали. Сапожник, портной и белошвейки по другим усадьбам прихода вообще ездить не успевали, у пробста всегда хватало работы.
– Но барышня Анна, голубушка, как же пробст с женою сумели поднять этакую прорву детишек? – спросила г‑жа Лагерлёф, чтобы хорошенько ее раззадорить.
– Сумели, хозяюшка, и хорошо воспитали, все они стали превосходными людьми, – отвечала Барышня. – Лучше просто не бывает. Взять хотя бы старшую дочку Еву, уж как она наловчилась шить распашонки да смотреть за малышами! И замуж вышла в семнадцать лет, за младшего священника Янссона из Шиланды, а когда помер он – за пробста из Вестеръётланда. Детишек у нее было много, но после первой своей свадьбы она в родительский дом больше не приезжала.
– Должно быть, считала, что там и без нее народу хватает, – сухо заметил поручик Лагерлёф.
Девчушки в уголке возле печи тихонько прыснули, но Барышня наградила их таким суровым взглядом, что обе вмиг умолкли.
– Следующий по старшинству – мальчонка по имени Адам, – продолжала Барышня. – Ужас до чего был горластый, хуже я не видала. А когда сделался пастором, служил в церкви так замечательно, что назначили его придворным проповедником. За него любая невеста пошла бы, только он жениться не захотел, всю жизнь холостяком прожил, не знаю уж, по какой причине.
– Скажите пожалуйста! – вставил г-н Тюберг, и девчушки в углу опять захихикали, а Барышня так глянула на них и на г-на Тюберга, что все трое испуганно притихли.
– Третий по возрасту – опять же мальчонка, которого назвали Ноем, – сказала Барышня. – Так вот он навострился ловить рыбу, семью пропитанием обеспечивать, за что мы с его маменькой очень его благодарили. Ной стал священником в Халланде и всю жизнь каждый год присылал родителям большущую бочку соленой лососины.
– Кстати, о лососине… – начал было поручик Лагерлёф, он хотел сказать, что пора бы доставить в дом новый бочонок лососины, но разве Барышню остановишь?
– За Ноем идет Сим, – продолжала она, – этот стал отменным охотником, под стать брату-рыболову. Видели бы вы, сколько глухарей да зайцев он приносил домой. Тоже на священника выучился и получил большой приход на юге, в Сконе. И каждую зиму присылал домой косулю, которую подстрелил сам.
Покончив с Симом, она перевела дух и огляделась вокруг. Но все покорно молчали, никто и не думал ее перебивать.
– После трех мальчиков родилась девочка, которую назвали Сарой, и я готова поклясться перед Богом и людьми, что в жизни не встречала этакого таланта по части засолки огурцов, приготовления варенья и сиропов. Только вот замуж она не вышла. Переехала в Стокгольм и вела хозяйство брата, того, что заделался придворным проповедником.
Следующая тоже девочка, – продолжала Барышня, – Ревекка. И признаться, я понимала ее куда хуже, чем других детей. С этаким светлым умом впору в священники податься, как братья, а вдобавок она стихи сочиняла. Народ сказывал, во всем краю никто так ловко не сочиняет колыбельные. Но замуж вышла, правда, всего-навсего за школьного учителя.
Тут рассказ прервали, горничная принесла свежесваренный кофе, и все потянулись за добавкой.
– Я вот думаю, не было ли среди детей такого, что умел бы сварить порядочную чашку кофе, – сказал поручик Лагерлёф.
– Вы опередили меня, поручик, – отозвалась Барышня. – Возможно, это покажется странным, однако ж самый большой талант по части стряпни был у четвертого мальчонки, Исака. Уж до того ловко и соус сбивал, и мясо жарил, что лучшего помощника у плиты подлинно не сыскать.
– А лучше всего небось кашу для малышей варил, – вставил г-н Тюберг.
По всей комнате, не только в уголке у печки, послышались смешки, одна г‑жа Лагерлёф осталась серьезна.
– Поразительная у вас память, барышня Анна, сколько вы всего помните, – сказала она, чтобы у старушенции не испортилось настроение.
Барышня вообще-то отличалась обидчивостью, но не тогда, когда удавалось поговорить о любимых ею пробстовых отпрысках. Тут ее ничем было не пронять. Хотя от Исака г-н Тюберг их все же избавил. Они так и не услышали, на что он употребил свои таланты.
– Следующие двое – близнецы, и назвали их Иаковом и Исавом, – сказала Барышня. – Похожи были один на другого как две капли воды, я их вовсе не различала. В жизни не видывала мальчуганов, которые этак ловко прыгали, скакали верхом и бегали на коньках, но они тоже стали священниками.
– А я думал, в канатоходцы подались, – проворчал поручик Лагерлёф.
– Нет, они стали священниками, – невозмутимо повторила Барышня. – Исав отправился в Емтланд, пришлось ему по горам лазить, Иаков попал в Бохуслен, мотался там на лодках да на кораблях. Обоим достались приходы под стать талантам, оба могли использовать дарованные Господом способности, как и их братья-сестры.
– Ну а как вышло с Иосифом? – полюбопытствовал поручик.
– Прежде идут две девочки, поручик, Рахиль и Лия, – по-прежнему невозмутимо отвечала Барышня. – Эти садовничали на славу, одна сажала да растила, другая сорняки выпалывала. Епископ, когда приезжал с проверкой, твердил, что в жизни не едал такого вкусного гороха и такой земляники. А это как раз заслуга Рахили да Лии. Обе за фабрикантов вышли. Вот теперь можно и про Иосифа рассказать.
– Он, поди, стал помещиком? – сказал поручик.
– Арендатором стал у отца, – сообщила Барышня, – хорошо заботился и о пашнях, и о коровах, снабжал провизией родителей и братьев-сестер.
– Разве же я думал иначе? – Поручик встал, прошел к двери, где повесил шляпу и трость, и, не говоря более ни слова, вышел вон.
– Тринадцатого звали Давид, – продолжала Барышня. – Этот был трижды женат и от каждой жены имел троих детей. Коли желаете, господа, могу поименно перечислить всех его жен и детей. Хотя, наверно, лучше продолжить про пробстовых отпрысков?
Конечно, все согласились, что это самое благоразумное, однако г‑же Лагерлёф подобная перспектива внушила изрядные опасения.
– Схожу-ка я за рукоделием, – сказала она, – так будет удобнее слушать.
По правде говоря, воротилась она с рукоделием не очень скоро.
– Четырнадцатой по порядку была девочка, Дебора.
Услужливая, милая, всегда мне с выпечкой помогала. Замуж не вышла, так и осталась дома. Надобно ведь матери пособить, за младшенькими приглядеть. Со странностями девушка. Иной раз говорила, будто по душе ей католическая вера, потому как не дозволяет она священникам жениться.
В эту минуту возле двери послышался негромкий стук. Г-н Тюберг умудрился тихонько, незаметно прошмыгнуть вон из комнаты, только дверь за ним хлопнула.
– Пятнадцатая – опять девочка, по имени Марта. Красивая, глаз не отвесть, но тоже маленько странная. В семнадцать лет вышла за пробста, которому уже шестьдесят два стукнуло, и ведь затем только, чтобы из дому уехать.
Тут Анна с Юханом встали. Дескать, надо за лампой сходить, темнеет уже. Однако и они воротились нескоро.
– Шестнадцатую звали Марией, – рассказывала Барышня. – Красотой она не отличалась и говорила, что ни священник, ни помещик замуж ее не возьмут, но дома она нипочем не останется. Вот и вышла за крестьянского работника.
Мамзель Ловиса все это время так и сидела в углу дивана. Вообще-то она спала крепким сном, хотя Барышня ничего не заметила.
– Семнадцатой аккурат восемнадцать стукнуло, когда я распрощалась с пробстовой усадьбой. Она помогала матери писать письма всем братьям-сестрам, ведь в одиночку с этим нипочем не справиться.
Кто-то повернул снаружи дверную ручку, заглянул в щелку. Но сию же минуту дверь затворилась.
– Восемнадцатому только-только минуло пятнадцать, – продолжала Барышня, – а он уже объявил, что уедет в Америку, потому как не в состоянии валандаться с этакой уймой родни. А девятнадцатому и двадцатому, когда я видела их последний раз, было четырнадцать и тринадцать.
Едва она произнесла эти слова, вошли г‑жа Лагерлёф с вязанием и Анна с лампой, а мамзель Ловиса пробудилась.
– Спасибо, спасибо, барышня Анна, голубушка! – воскликнула г‑жа Лагерлёф. – Никогда нам этого не забыть. Весьма поучительная история и для меня, и для детей.
Брачный венец
Мамзель Ловиса Лагерлёф по традиции наряжала невест. Но приезжали к ней с этой целью не все без разбору, а только дочери самых что ни на есть зажиточных крестьянских семейств. Иногда две или три за год, а то и вовсе не одной.
Прежде, когда в Морбакке жил священник, женщинам из пасторской усадьбы, вероятно, по чину полагалось наряжать невест, в первую очередь тех, которых венчали в церкви. До мамзель Ловисы этим занимались ее маменька, и бабушка, и прабабушка, и прапрабабушка. Обычай сложился давно, она лишь продолжила его как наследница.
В наследство ей достались и все свадебные уборы, собранные в Морбакке за многие годы. В большом старинном поставце она хранила длинные низки стеклянных, коралловых и янтарных бус. Был у нее и целый набор старинных черепаховых гребней, которые выступают над прической аж на четверть локтя, и коллекция твердых картонных ободков, валиков, разрисованных цветами или обтянутых белым шелком, их использовали в ту пору, когда невесты надевали налобник и шапочку. Имелись и высокий брачный венец из картона, с зубчиками, обтянутыми золоченой бумагой и зеленой да розовой тафтой, и венки из искусственных роз, и длинные – не один локоть – ленты из зеленого шелка, расшитые шелковыми розовыми цветами. В том же ящике лежали курчавый налобный шиньон а-ля Дженни Линд, шпильки для волос, украшенные стеклянными подвесками, длинные серьги из фальшивого жемчуга, всевозможные броши, браслеты и латунные обувные пряжки, усыпанные поддельными рубинами, аметистами и сапфирами.
В те времена, когда использовали означенные вещицы, нарядить невесту было задачей ответственной и трудоемкой. Предшественницы мамзель Ловисы порою уже за много дней до свадьбы сидели с иголкой, обшивали яркими шелковыми лентами рукава и юбку свадебного платья. Бывало, оклеивали невестин венец новой золоченой бумагой, мастерили новые бумажные цветы и начищали латунные побрякушки, так что они сверкали как золото.
И хотя вся эта роскошь была подделкой, тем не менее, вполне понятно, что крестьянская невеста в большом высоком венце, окаймленном широкой цветочной гирляндой, с множеством разноцветных бус на шее, в яркой шелковой шали, в юбке, расшитой многоцветными лентами, с браслетами на запястьях и пряжками на туфлях являла собою поистине великолепное зрелище.
Пожалуй, именно такой наряд и был как нельзя более под стать рослой, ясноглазой и румяной крестьянской девушке, чье тело сформировалось в тяжелом труде, а кожа потемнела от солнца, потому что она много бывала на воздухе. В этаком уборе она двигалась с достоинством, горделиво, словно это возвышало ее над остальными. Для жениха она выглядела в день свадьбы королевой, богиней богатства. Прекраснейшая из роз на лугу, она блистала перед ним, словно золоченый ларец.
Но когда настал черед мамзель Ловисы наряжать невест, она уже не могла пользоваться давним убранством. Теперь обходились тонким миртовым венцом, миртовым же веночком и пышной белой фатой – вот почти и все. Иногда она украшала красной шелковой лентой лиф гладкого черного шерстяного платья, а чтобы слегка оживить простоту, давала невестам напрокат золотую брошь, золотую цепочку, золотой браслет и золотые часы.
Без сомнения она тосковала по давним временам. Видела, что-то не так с этой экономией на красках и украшениях, со старательным укрыванием решительных и, возможно, чуть грубоватых черт под воздушно-белой тюлевой фатой. Такой убор под стать бледным городским барышням, которые хотят явиться перед женихом похожими на грезу, девственно-чистыми. Она не отрицала, что и это может выглядеть красиво, но, по правде говоря, крестьянским невестам куда больше шли давние наряды.
А уж как хлопотно раздобывать мирт для гирлянды и венца в сельской-то глуши! Мамзель Ловиса посадила маленькие миртовые деревца, но они упорно не желали расти, а от невест, как правило, помощи ждать не приходилось.
Однажды мамзель Ловиса угодила в прескверное положение. Пришла к ней средних лет женщина, Кайса Нильсдоттер, и попросила нарядить ее невестой. Сама она происходила из довольно скромной семьи, но замуж собиралась за школьного учителя. И потому решила: коли она сделала такую хорошую партию, то и нарядить ее должна не кто-нибудь, а мамзель Лагерлёф.
Что ж, мамзель Лагерлёф возражать не стала. Только поставила условие: невеста поможет ей раздобыть миртовые веточки.
– Мирта у меня почти не осталось, – сказала она, – не знаю, где его взять.
Невеста посулила принести мирт и для венца, и для гирлянды, однако же слово свое сдержать как следует не сумела. За день до свадьбы прислала в Морбакку несколько веточек, но листья на них почернели, пожухли и для брачного венца никак не годились.
Вот ведь беда – что прикажете делать? Мамзель Ловиса оборвала со своего мирта все зеленые веточки, но их явно не хватит. Служанки обегали соседние усадьбы, принесли еще немного плохоньких веточек. В тот год мирт вообще был какой-то хворый. Листья черные, только тронешь, сразу осыпаются.
Однако другой зеленью брачный венец украшать нельзя, нужен мирт, и точка. Молодые, свежие веточки брусничника, конечно, очень похожи на мирт, только ведь венец из брусничника будет для невесты большим бесчестьем. Чего доброго, она решит, будто свадьба у нее ненастоящая.
Мамзель Ловиса положила жалкие веточки в воду и далеко за полночь трудилась над венцом и гирляндою. Задача безнадежная, но она старалась изо всех сил.
А утром тихонько, украдкой ушла по аллее в лес. Уходила с пустыми руками и вернулась вроде как тоже с пустыми.
По дороге через кухню в свою комнату она посетовала, что никогда прежде не мучилась с брачным венцом так, как в этот раз. Служанки ей посочувствовали, вызвались сбегать по другим соседям, выпросить мирту.
– Нет, спасибо, – отвечала мамзель Ловиса, – времени нет бегать. Жених с невестой вот-вот будут здесь.
Она прошла к себе, вплела еще веточку-другую в венец и гирлянду, в тех местах, что совсем уж зияли пустотой. А потом показала свое творение экономке и служанкам.
– Боже милостивый, да где ж вы их раздобыли, мамзель Ловиса? – воскликнули те. – Что венец, что гирлянда – сущее загляденье, как всегда. А веточки-то сплошь были почитай что голые, с черными листьями!
Мамзель Ловиса объяснила, что миртовые веточки, полежавши в воде, отудобели. Мол, чернота на листьях – это большей частью грязь да копоть.
Тут и жених с невестой пожаловали, невесту отвели в комнату мамзель Ловисы, стали наряжать. Она хоть и не первой молодости, но собою недурна и привлекательна. Когда всё закончили, ее проводили в гостиную к большому зеркалу; посмотревшись, она осталась очень довольна:
– Никогда не думала, что смогу этак выглядеть.
Она принесла с собою флакон одеколона и красивую шкатулку, полученную на помолвку в подарок от жениха. Шкатулка была полна карамелек, сахара, изюма и пастилок, и теперь невеста обошла комнату, угостила сначала мамзель Лагерлёф, а потом всех остальных. Каждому позволялось мазнуть себя душистой водой и выбрать из шкатулки карамельку или сахарок. Кайса Нильсдоттер казалась куда веселее и довольнее, чем невесты помоложе, и все наперебой твердили, какая она красивая да нарядная.
Немного погодя невеста с женихом откланялись – поехали к священнику венчаться, а оттуда домой к невесте, где состоится свадьба.
На первых порах Кайса Нильсдоттер была в замужестве совершенно счастлива. Муж был намного старше ее, но она так уважала его ученость, что почитала для себя делом чести заботиться о нем и создать ему уютный дом.
Но потом кто-то пустил слушок. Не иначе, как кто-то из обитателей Морбакки, хотя имя зачинщика так и осталось неизвестным. Слушок этот облетел весь приход, и в конце концов какой-то друг-доброжелатель, наверно, донес его до Кайсы Нильсдоттер:
– Мамзель Ловиса Лагерлёф сплела тебе брачный венец из брусничника.
Поначалу Кайса не поверила. Это же совершенно немыслимо. Но потом она призадумалась. Венец-то был очень красивый, не хуже, чем у других. Светился на голове яркой зеленью. Кайса помнила, как гордилась, что надела его на нее благородная мамзель.
Только вот не слишком ли яркой была зелень? Той весною, когда она выходила замуж, на мирты напала хворь, ей ли не знать. Уж как она тогда старалась раздобыть по-настоящему зеленый мирт, но безуспешно.
Мамзель Ловиса, поди, решила, что с нею и так сойдет, с бедной невестой церемониться не обязательно. Дочке богатого крестьянина она бы никогда не посмела подсунуть венец из брусничника.
После долгих размышлений Кайса поговорила с мужем. Она, мол, опасается, женаты ли они как должно, коли венец у нее был из брусничника.
Муж знать не знал, чем ей помочь. Она плакала и горевала. Чувствовала себя опозоренной и униженной. Мамзель Лагерлёф сочла, что она не ахти какого роду-племени и незачем чин чином наряжать ее невестой, вот и сплела венец из брусничника. А теперь и она, и весь приход над Кайсой насмехаются.
В конце концов муж посоветовал сходить в Морбакку и спросить мамзель Ловису, как было дело, и жена действительно так и сделала.
Только в Морбакку ей случилось прийти в крайне неудачное время. В тот день там был большой праздник, и когда она вошла в кухню, тем, кто там находился, даже поздороваться как следует было недосуг. Она спросила мамзель Ловису, однако ж та была в комнатах, с гостями, и позвать ее никак нельзя. Дескать, прощения просим, но нынче тут великий праздник. Может, она пройдет в комнатку при кухне, в комнатку мамзель Ловисы, посидит там, подождет.
Кайса Нильсдоттер вошла в комнату. Именно здесь ей на голову надели брусничный венец. Она помнила, как радовалась в тот день. И сейчас, снова очутившись в этой комнате, подумала, что все-таки в обман поверить трудновато.
Немного погодя из кухни появились две служанки, каждая с подносом, уставленным бокалами с вином, и прошли в залу. Дверь они за собой не затворили, так что посетительница могла видеть залу и гостиную, где толпилось множество людей. Да, праздник и впрямь большой. Присутствовали не только господа из Эмтервика. Она узнала пробстово и докторское семейства из Сунне и магистра Хаммаргрена из Карлстада, женатого на сестре мамзель Ловисы.
Кайса застеснялась и пошла закрыть дверь, но в этот самый миг услыхала слова, которые заставили ее замереть и прислушаться. Поручик Лагерлёф, стоя посредине залы, с бокалом вина в руке, объявил о помолвке своей сестры Ловисы с младшим эмтервикским священником – пастором Миленом.
Гости начали поздравлять, произносить здравицы. Все выглядели довольными и приятно взволнованными, что нисколько не удивительно. Мамзель Ловисе Лагерлёф минуло сорок, родные, поди, уже и не думали, что она выйдет замуж. Пастор Милен был вдовец с четырьмя малолетними детишками, которым надобны присмотр и забота. Стало быть, так будет правильно и для всех хорошо.
Кайса Нильсдоттер слыхала разговоры, что в молодости мамзель Ловиса не хотела выходить замуж, духу ей не хватало уехать от родителей, теперь же, когда оба переселились в лучший мир, она, пожалуй, рада была зажить своим домом.




























