Текст книги "Алан Гринспен. Самый влиятельный человек мировой экономики"
Автор книги: Себастьян Маллаби
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
[После катастрофы 1929 года] в результате краха стоимости капитала его огромные доли были изъяты из эффективного спроса. Люди не просто утратили уверенность – они действительно стали значительно беднее. Их расходы сократились не столько из-за страха, сколько из-за материального спроса28.
Спустя полвека после того, как Гринспен написал эти параграфы, в мире произошло очередное сильное падение фондового рынка, и экономисты с глубоким знанием дела объявили о «спадах баланса» – тех, что следуют за разрушением богатства, а не просто падением расходов. Эти заявления часто сопровождались обвинениями в адрес ФРС Гринспена: если бы только Гринспен разбирался в балансовых отчетах и том, насколько болезненными они могут быть, он, несомненно, действовал бы более решительно, когда надувался «пузырь» 2000-х годов. Но как показывает статья Гринспена 1959 года, истина состояла в том, что он думал о спадах баланса в течение десятилетий – фактически, он знал о них дольше, чем прожили на свете многие из его критиков. Тот факт, что он тем не менее позволил «пузырям» раздуваться у него на глазах, требует объяснения более основательного, чем его предполагаемая некомпетентность.
Критика Гринспеном действий ФРС в 1920-х годах включала еще один аргумент. Ошибка ФРС в 1920-х годах была не только в том, чтобы рационализировать «пузырь» на фондовом рынке, поддержав разговоры о новой эре стабильности сродни «Великой умеренности», которую экономисты ошибочно отпраздновали в 1990-х и 2000-х годах. Скорее, ключевой просчет ФРС заключался в недооценке собственного вклада в возникновение «пузыря» акций. Рост рынка привел к росту инвестиций и потребительских расходов, что, в свою очередь, увеличило прибыль и вызвало оживление и дальнейшее увеличение фондового рынка. Федеральная резервная система 1920-х годов была инициатором этого цикла обратной связи – для того чтобы инвестиции и потребительские расходы взлетели, компаниям и потребителям нужен доступ к кредитам. Столкнувшись с ростом аппетита к займам, ФРС решила «удовлетворить законные требования бизнеса», как выразился Гринспен. Без сомнения, это казалось безопасным: возникающий в результате рост кредитования вел к компаниям и домашним хозяйствам, а не напрямую к рынкам активов. Но движение денег, однажды созданных, непросто проследить. Как самонаводящиеся ракеты, новоиспеченные доллары нашли свою дорогу к ценным бумагам, пользующимся большим спросом, независимо от того, куда они были вложены изначально.
В 1959 году, следуя этой логике, Гринспен занял радикальную позицию: США должны вернуться к золотому стандарту XIX века. Он утверждал, что, связывая деньги и кредит с фиксированным запасом золота, нация сможет предотвратить токсичные всплески покупательной способности. Если рост фондового рынка побудит предпринимателей инвестировать больше, их растущий спрос на кредиты будет соответствовать фиксированному предложению доступных средств, в результате чего процентные ставки возрастут, ослабляя фондовый рынок, прежде чем он породит «пузырь». Благодаря корректирующей дисциплине золота экономика стабилизируется. «Золотой стандарт до Второй мировой войны помешал спекулятивному бегству от реальности с его катастрофическими последствиями», – настаивал Гринспен29.
Всю оставшуюся часть своей карьеры он никогда полностью не отказывался от своей веры в то, что золото представляет собой идеальный денежный якорь30. Гринспен стал управляющим самыми выдающимися бумажными деньгами в мире, но продолжал утверждать, что ФРС следует вести себя так, «как если бы существовал золотой стандарт». В его статье 1959 года говорится, что́ это должно было повлечь за собой. Вместо того чтобы позволить денежной массе расширяться с целью «удовлетворять законные требования бизнеса», как это с катастрофическими последствиями случилось в преддверии кризиса 1929 года, ФРС требовалось отреагировать на опасность, создаваемую «спекулятивным бегством от реальности». Иными словами, она должна была ответить на растущий «пузырь» акций путем повышения процентных ставок.
Интерес Гринспена к финансам нельзя назвать чисто абстрактным. Он также пробовал свои силы в биржевой торговле. Гринспен был очарован возможностями биржевых дельцов со времен его джазовых дней, когда он читал «Воспоминания оператора фондового рынка» (Reminiscences of a Stock Market Operator); а несколько лет спустя его отец безуспешно пытался продать ему идею использования карт для прогнозирования будущего рынков. Но примерно в то время, когда он занимался бизнесом с Уильямом Таунсендом, Гринспен вернулся к идеям своего отца, хотя дверь Алана по-прежнему оставалась закрытой для сотрудничества с Гринспеном-старшим. Вооружившись карандашом и бумагой, Гринспен прослеживал динамику финансовых рынков в поисках особенностей, дающих выгодные подсказки о будущем31.
Однажды, глядя на форму графика динамики цен на фьючерсы на пшеницу, Гринспен отчетливо увидел лестницу. Цена на пшеницу повысится, а затем снизится на половину своего роста, а потом снова будет вести себя подобным образом. «Это легко!» – обрадовался молодой провидец. Сразу после того, как цена на пшеницу завершила одно из своих падений, Гринспен купил контракты на тысячу бушелей. Фьючерсы подскочили, и он получил прибыль. Гринспен вскоре разработал варианты этой стратегии. Он заметил асимметрию цен на сырьевые товары – их падение ограничено, поскольку цены не могут опускаться ниже нуля; но потенциал роста неограничен. Из этого следовало, что если вы дождались низких цен (обычно означающих большой урожай, который вызвал временное перенасыщение), то могли покупать пшеницу, или кукурузу, или соевые бобы, не беспокоясь о своих перспективах. При минимальной цене покупки потенциальные потери были бы тоже минимальны; но в случае забастовки на транспорте или стихийном бедствии выигрыш мог оказаться значительным. Гринспен накапливал позиции по нескольким обесценившимся товарам, а затем выжидал необходимое время. Цены в убыточных сделках снижались на пару процентов. Стоимость фьючерсов в прибыльных сделках взлетала, как ракета32.
В 1959 году, когда Гринспен опубликовал новаторскую статью о финансах, он вывел свою торговлю на новый уровень, преобразовав знания о рынках стали и алюминия в систему, которая отслеживала запасы разных видов металлопродукции; если, например, запасы товаров, содержащих медь, были аномально низкими, это свидетельствовало о том, что производство будет наращиваться и рост закупок меди приведет к повышению цен на нее. Индикатор запасов Гринспена приносил внушительную прибыль от торговых операций, поэтому он купил место на бирже Comex, подсчитав, что выиграет еще больше, если перестанет платить комиссионные брокерам и станет торговать напрямую. Comex был удобно расположен через дорогу от офиса Townsend-Greenspan на Бродвее, 39, и Гринспен проводил 10–15 минут на утреннем открытии, затем снова возвращался в обед и еще раз заходил перед закрытием торговой сессии; он стремился уловить наиболее активные периоды на рынке, не тратя на это более 45 минут времени от своего консалтингового бизнеса. Но после нескольких месяцев работы в условиях многозадачности Гринспену пришлось смириться с неприятным сюрпризом. Избавление от комиссионных расходов при торговле напрямую не помогло. Необразованные торговцы в яме металлов нарезали круги вокруг него33.
Однако этот опыт повлиял на понимание Гринспеном финансов. Наблюдая за безумными торговцами на бирже Comex, он узнал, что цены небезупречно отражают экономические основы. Они – по крайней мере, в краткосрочной перспективе – регулировались криками, сигналами рук и животными инстинктами34. Брокеры, которые процветали в этой среде, часто ничего не знали о металлах, которыми они торговали, или о новостях, способных привести к росту цен. Но каким-то образом они могли предчувствовать повороты рынка, покупая в начале подъема и продавая прежде, чем рынок снова начинал падать.
В моменты замедления активности в торговой яме Гринспен иногда спрашивал у соседа, как тот узнавал, когда покупать.
«Я почувствовал, что рынок опускается», – хрипло ответил торговец, оставив Гринспена теряться в догадках.
«Что ты сделал?» – думал Гринспен про себя. «Почувствовал рынок? Что почувствовал – стену? Как понимать данное утверждение?»
Смысл этого утверждения постепенно прояснялся, по мере того как Гринспен проводил время на торговой площадке. Его соперники могли не разбираться в товарах, но они знали два важных термина: овербот и оверсолд. Если крупные торговцы в яме совершали покупки, рано или поздно они скупили бы всё, что могли себе позволить; в отсутствие новых покупателей рынку оставалось только падать. Точно так же, если крупные игроки будут сбрасывать контракты, наступит время, когда они остановятся; без давления на цены следующий шаг будет подъемом вверх. А если яма была разделена между крупными продавцами и крупными покупателями, тогда начиналась психология. Вам требовалось умение читать язык жестов противников: на какой стороне находилось больше капитала; кто не боялся рискнуть и сделать самую большую ставку? Жадность, страх и человеческое эго превосходили скучные инвентаризационные подробности. Рынки не были полностью рациональными. Они были просто слишком человеческими35.
Кое-что из этого понимания нашло свое отражение в длинной статье, которую Гринспен представил Американской статистической ассоциации в конце 1959 года. Текст был переполнен сленгом торговцев – лонгами и шортами, «быками» и «медведями», оверботами и оверсолдами, – словами, которые не встречались в других научных статьях того периода36. И хотя бо́льшая часть аргументации сосредотачивалась на последствиях «пузырей», Гринспен также хотел подчеркнуть некоторые нюансы, связанные с причинами их возникновения. Инвесторы в основном были рациональны – они реагировали на реальные события с реальными бизнес-последствиями, шла ли речь о технологических прорывах в промышленных лабораториях или о политических предложениях, исходящих из Конгресса. Но инвесторы пропускали эти новости через собственные настроения и эмоции; их скользкие и хрупкие суждения нельзя было назвать эффективными. Предвосхищая открытия поведенческой экономики в 1970-х и 1980-х годах, Гринспен отметил, что крен в сторону страха обычно был более внезапным и драматичным, чем крен в сторону уверенности. Рынки могли мгновенно потерпеть крах, вызванный скромным сдвигом в фундаментальных показателях. Напротив, «пузыри» росли всегда постепенно37.
Если рынки способны быть иррациональными, то откуда наблюдатель мог знать, когда они изменятся? Годы спустя, будучи председателем ФРС, Гринспен предполагал, что иногда «пузыри» невозможно обнаружить, но в 1959 году он считал иначе. В рыночной экономике, – уверенно объяснил он, – будущее по определению непознаваемо. Новые управленческие трюки и технологические достижения наверняка спутают прогнозы предсказателей; война или стихийное бедствие могут грянуть как гром среди ясного неба; неожиданности надо ожидать. Поскольку будущее строго неопределенно, инвесторы, снизившие премии за риск до минимума, явно не прислушивались к своим чувствам. «Когда принимаются обязательства, основанные на предположении о сохранении определенной стабильной себестоимости в течение следующих 20 лет, это явно является иррациональным оптимизмом», – заявил Гринспен. В такие моменты уверенности инвесторы забывали пределы «того, что можно узнать о будущих экономических отношениях»38. Рано или поздно их высокомерие будет наказано.
Глава 4
Поклонник Айн Рэнд
В 1959 году Алан Гринспен купил совершенно новый кабриолет Buick, возможно, самый сказочный Buick, который когда-либо сходил с конвейера на любом заводе General Motors. Черная с красными кожаными сиденьями, эта машина являлась кричащим символом статуса. С начала 1950-х годов GM произвела лавину таких стремительных «конфеток» – ее типичный автомобиль был длинным, обтекаемым и с низкой посадкой, как нечто среднее между реактивным самолетом и акулой-убийцей, и Buick Electra 225 лишний раз подтвердил этот триумф формы над функцией. Даже не двигаясь, он олицетворял силу и скорость. Гринспен занял место за двойным обручем рулевого колеса с хромом на меньшем внутреннем круге и с красной отделкой на более широком внешнем. Спереди злобно скалилась радиаторная решетка; позади крылья, казалось, расширялись за счет размаха хвостовых плавников; сверху, в дни, когда погода позволяла откинуть крышу назад, были только свет и небо. Молодой консультант включал радио и проезжал по совершенно новым магистралям между штатами, которые лентами струились по сельской местности; ветер развевал его темные волосы, и потрясающее чувство собственного благополучия бурлило у него внутри. Он воплощал собой Американский век и Нефтяной век1. Он был статным, мощным и мобильным.
Вскоре после покупки этого Buick Гринспен собрал в своем офисе небольшую команду, чтобы посетить сталелитейный комбинат Fairless – индустриальное чудо, которое он изучил, собирая факты для карты стального сектора по заказу клиентов. Молодой босс и три женщины-помощницы, отслеживавшие данные, которые анализировала фирма Townsend-Greenspan, выехали из Манхэттена через промышленные районы Нью-Джерси, чтобы добраться до заводов Fairless на восточной окраине Пенсильвании, на одну милю ниже Трентона. Дороги, казалось, были полны людьми. В первые годы после войны автомобили встречались настолько редко, что покупатели передавали дилерам деньги под столом, чтобы заполучить машину, но теперь три из четырех семей обладали транспортным средством, и каждый проезжавший мимо «шедевр» свидетельствовал о бурном материализме 1950-х годов. Наступило десятилетие, когда американцы учились пользоваться электрическими ножами для карвинга, автоматическими чистильщиками обуви и моторизованными газонокосилками. В 1959 году, по случаю столетия Американской стоматологической ассоциации, они познакомились с новым гаджетом под названием «электрическая зубная щетка Broxo».
Прибыв на сталелитейный комплекс, Гринспен и его окружение столкнулись с другим современным чудом, драгоценным камнем в империи U. S. Steel Corporation. На долю «Большой стали», как называли компанию, приходилась треть производства стали в стране. Президент корпорации Бенджамин Фэйрлесс игнорировал недоброжелателей, дразнивших его «бедняжкой Джонсом, страдающим от комплекса карлика», и названный по его фамилии Fairless Works заявил о своем устрашающем масштабе. Гринспен и его помощники наблюдали за тем, как руда обрабатывалась на огромном агломерационном заводе, расплавлялась в чудовищных доменных печах, превращалась в сталь мартеновскими печами, а затем отправлялась на батарею гигантских роликов и электрических ножниц, которые сплющивали и формировали материал «так же легко, как домохозяйка раскатывает тесто для пирога», – как когда-то хвастался Фэйрлесс2. В любой смене две тысячи рабочих осуществляли различные операции, производя неотъемлемые составляющие современной экономики: пружинные матрасы, на которых американцы спали, бритвы, которыми они брились, небоскребы, в которых они работали, не говоря уже об акулоподобных автомобилях, сидя в которых они пересекали страну.
В восьми милях от этого технологического чуда U. S. Steel построила поселение под названием Фэйрлесс-Хиллз. Всего за $ 100 первого взноса и $ 85 ежемесячно рабочий мог владеть домом в пригороде данной компании; за дополнительную плату $ 10 в год он получал доступ к боулингу, полям для гольфа и бассейну. Такова была американская мечта, предоставленная империалистической компанией; и жизнь в поселке, названном в честь ее тщеславного президента, была не менее достойной, чем проживание в одном из Левиттаунов, названных в честь Уильяма Дж. Левитта – императора пригородного строительства. Действительно, Левиттаун находился прямо напротив – через внутреннее озеро, к западу от сталелитейных заводов; но в любом пригороде, который вы видели, дома-кубики были расположены на фиксированном расстояния друг от друга, «населенные людьми того же класса, с теми же доходами, одной и той же возрастной группы», как жаловался архитектурный критик Льюис Мамфорд3. Новички приглашались на кулинарные мастер-классы, лотереи, автопробеги по бездорожью и семейные дни плавания. Вы либо присоединялись, либо подвергались остракизму.
Жадное приобретение автомобилей, пугающие масштабы сталелитейных заводов, поселки с одинаковыми лужайками – всё это сигнализировало об изменениях, которые окружали Гринспена. Америка 1900 года – Америка железнодорожных магнатов и нефтяных трестов, которая приводила в восторг юного самоучку, – была безоговорочно разделена между пожизненными мечтателями и рабочими с обветренными руками; Америка 1950-х годов являлась более технократической и бюрократической, более однородной и «пригородной», а в целом – более покладистой. В политике мужественный путешественник Теодор Рузвельт вряд ли мог бы сильнее отличаться от безмятежного военного бюрократа Дуайта Эйзенхауэра. В бизнесе целый мир отделял мошенника рубежа веков, например, железнодорожного магната Джеймса Дж. Хилла, от типичного промышленника 1950-х годов, такого как Альфред П. Слоана из General Motors, который был счастлив, изучая схемы финансового контроля и организации. В рядах рабочих профсоюзные активисты с кирками и лопатами уступали место торговому персоналу, телефонным операторам, банковским служащим, рекламным копирайтерам и государственным служащим; 1956 год стал первым годом, когда численность белых воротничков превзошла численность синих. Американское общество в начале века сформировалось в результате великой миграции, с которой приехали из Европы родители Гринспена; они пережили опасности пересечения океана, мучительную потерю культуры страны исхода и вдохновлялись примерами личного мужества. Напротив, американское общество в середине века испытывало влияние совершенно иной миграции, которая переместила четверть населения страны в новые пригороды, где по вечерам блюда из замороженных продуктов съедали перед телевизором, показывавшим комедии.
Гринспен казался внешне адаптированным к изменениям вокруг него. Воспитываясь в скромной обстановке, он не был противником материализма; как только его работа в Совете Конференции начала приносить стабильный доход, Гринспен переехал с Манхэттена в зеленый район по соседству, в Квинс, недалеко от пляжа Рокэвей, где в детстве проводил счастливые летние каникулы. Его жилье находилось в новом дуплексе из красного кирпича, недалеко от линии пригородных поездов. Он делил его с матерью, к которой всегда так или иначе возвращался на протяжении всей своей жизни4. Мальчиком Гринспен ясно представлял себе, как летит на самолете и чувствует странную смесь возбуждения из-за отрыва от земли и беспокойства при осознании того, что матери не было с ним рядом. Теперь, достигнув середины своей жизни, Гринспен покинул суету Манхэттена, и солнечное присутствие матери продолжало согревать его.
Примерно в то время, когда Гринспен покинул Манхэттен, в город приехала молодая канадская художница. Думая, что ей может быть одиноко, ее приятель позвонил и сказал:
«Я знаю необычного человека. Вдруг вам будет интересно встретиться с ним».
«В каком смысле необычного?»
«Он очень, очень умный, – ответил друг. – Такому трудно найти девушку».
Через несколько дней художнице позвонил «умный человек», который показался ей слегка необычным. Сначала из-за своей неуверенности он не мог попросить о свидании. Продержав ее у телефона в течение получаса и болтая о том о сём, собеседник, наконец, предложил ей на выбор три варианта развлекательной программы. Они могли посмотреть бродвейское шоу, сходить на бейсбол или на концерт в Карнеги-холл.
Как повезло, что художница оказалась любительницей классической музыки! «Без сомнения, концерт в Карнеги-холле, – ответила она. – Я всю свою жизнь до смерти хотела попасть туда».
Так Алан Гринспен познакомился с Джоан Митчелл. Она была поразительной красавицей, с тонкой фигурой, прекрасными чертами лица и светлыми волосами; а благодаря музыкальным интересам у них нашлись общие темы для разговора. В их первый совместный вечер Гринспен вошел в ее квартиру и обнаружил там одну из своих любимых записей, после чего его застенчивость сразу исчезла. Пара сходила в Карнеги-Холл, где играли Баха, а Алан рассказывал истории о группе Генри Джерома; после концерта они отправились в отель, где выступала группа. Джоан увидела членов джазбанды, которые сказали ей, что они никогда не надеялись, что Алан останется с ними. Он слишком хорошо рассчитывал их налоги5.
Алан и Джоан поженились в октябре 1952 года6. Раввин провел небольшую церемонию в Пьере – знаковом отеле на Пятой авеню. Возникли споры относительно того, приглашать ли Герберта Гринспена; в конце концов он пришел, но надолго не задержался. На предыдущей встрече он неуклюже заверил Джоан, что его сын будет вести себя иначе, чем он, и не покинет ее при первой же возможности7. Но семейные особенности было не так просто отбросить. Несмотря на то, что брак был заключен в период послевоенного бэби-бума, когда культурная мощь нуклеарной семьи находилась на пике, Алан оказался на редкость невосприимчив к окружающим его нормам. Позднее Гринспен вспоминал, что женился на Джоан скорее по рациональным соображениям, а не по велению сердца. «Эта женщина очень умна. Очень красива. Я никогда не найду никого лучше», – рассуждал он8. У Алана с Джоан была сильная связь через музыку (это напоминало его отношения с матерью и предвосхищало его более поздний брак с Андреа Митчелл), однако супруги мало подходили друг другу в иных аспектах. Во-первых, Алан не слишком интересовался своим визуальным окружением, что являлось помехой в отношениях с художником9. Во-вторых, он был не готов идти на компромиссы в том, что касалось его образа жизни. С ранних лет Гринспен привык проводить время в одиночестве, занимаясь тем, что ему интересно, и практически не испытывая вмешательства извне. Мать безмерно любила его и при этом ни в чем не ограничивала. Она была неизменно воодушевляющей, но одновременно и нетребовательной. Тяжело было найти вторую такую женщину.
Алан и Джоан развелись менее чем через год, с небольшими обвинениями в адрес друг друга. Пара согласилась, что у них разные вкусы. «Субботним утром он любил проснуться и изучать цифры, – вспоминала Джоан. – Ему нравилось их контролировать»10. Джоан любила повеселиться, а Алан хотел работать; когда же он не работал, то часто отправлялся на поле для гольфа. Джоан тоже хотела выбраться из Форест-Хиллз (пара жила в квартире Алана, пока его мать вернулась в город), но Гринспен сопротивлялся. Будучи слишком мягким, чтобы провоцировать конфронтацию, Гринспен тем не менее не захотел менять свои привычки. Алан стремился контролировать свое время так же, как он контролировал цифровые данные – был независимым интровертом, что плохо сочеталось с брачными узами. И, несомненно, сказывалось детство, проведенное без отца. Никогда не видя, как его родители живут одной семьей, Гринспен не был готов делить свою жизнь с кем-то еще.
Непреклонный индивидуализм Гринспена делал его малопригодным для брака и оставлял в стороне от массовой культуры 1950-х годов, несмотря на его стремление воспользоваться возможностями, которые она принесла. Алан наслаждался игрой в гольф и шикарными машинами, но его очень трудно было представить участником лотереи и пикника с шашлыками, а увлечение Гринспена лихими магнатами рубежа веков поставило его в противоречие с новой эпохой. Такие компании, как U. S. Steel, владелец комбината Fairless Works, были созданы провидцами вроде Дж. П. Моргана и Эндрю Карнеги; но теперь они управлялись новым типом бюрократических капиталистов, скорее надежными, а не рискованными; контролируемыми, а не страстными. Дальше вниз по иерархической лестнице корпоративная Америка стала родиной «человека организации», как гласило название бестселлера 1956 года[10]10
У. Уайт, «Человек организации» (The Organization Man). – Прим. ред.
[Закрыть]; и отличительной чертой этого типажа являлась традиционность мышления, а не творчество. «Когда белые воротнички получают работу, они продают не только свое время и энергию, но и свои личности», – сокрушался социолог из Колумбийского университета К. Райт Миллс11. «Что такое новая лояльность? – горько спросил либеральный историк Генри Стил Коммаджер. – Это, прежде всего, соответствие. Некритическое и беспрекословное признание Америки как таковой»12.
Естественный индивидуалист вроде Гринспена неизбежно должен был восстать против подобного образа жизни. Он почти мог бы объединиться с Коммаджером и его товарищами-либералами, которые громко потешались над массовой культурой. «Безвкусица ведет к безвкусице», как издевательски замечал историк Артур Шлезингер-младший[11]11
В английском игра слов: The blind leading the blind / Слепец ведет слепца – the bland leading the bland / безвкусица ведет к безвкусице. – Прим. перев.
[Закрыть]13. Но правые разновидности этого недовольства больше подходили Гринспену, и к 1950-м годам они становились всё громче и яснее. Силы консерватизма, деморализованные и дезорганизованные после завершения войны, постепенно перегруппировались; к 1952 году в списке рассылки Фонда экономического образования – группы либертарианцев, которая распространяла консервативные трактаты среди своих сторонников – насчитывалось около 30 тысяч человек. Три года спустя Уильям Ф. Бакли-младший организовал National Review, быстро зарекомендовавший себя как влиятельная платформа для консерваторов различных убеждений14. По идее, Гринспен должен был бы стать автором статей для журнала Бакли или для какого-либо другого признанного проекта нового консерватизма. Однако он решил держаться подальше и предпочел присоединиться к маргинальной группе, которая на 1/3 представляла собой либертарианский салон, а на 2/3 являлась весьма странным культом.
Под конец их супружеских отношений Джоан Митчелл взяла Гринспена в гости к Айн Рэнд – русской эмигрантке и писательнице, известной своим жестким непризнанием правительственного вмешательства15. Они собрались в квартире Рэнд на Восточной 36-й стрит в Манхэттене, напротив библиотеки Моргана, где размещались редкие книги по финансам и произведения искусства. Гостиная была обставлена в современном стиле: стеклянные столики, черный диван и черный же лакированный обеденный стол в фойе, который заодно служил рабочим местом машинисткам, набиравшим черновики глав, сочиненных Рэнд. Небольшая студия, выходившая на вентиляционную шахту, частично открывала вид на Empire State Building. Кошки использовали мебель вместо когтеточек, а пол – вместо туалетного лотка16.
Рэнд была низкорослой и коренастой, всего пять футов четыре дюйма ростом; ее темные коротко стриженные волосы были зачесаны на косой пробор в слегка мужской манере. Писательница говорила с выраженным русским акцентом и смотрела на гостей темными пронзительными глазами. Люди яростно спорили о том, была ли она отталкивающе неуклюжей или странно чувственной. Рэнд «была совершенно простой на вид», – пишет Гринспен в своих мемуарах. Она «была очень чувственной женщиной… Прекрасные глаза, черные волосы и очень красивые, выпуклые губы», – вспоминал Джек Бунгей, еще один ее последователь17. Подражая, как она призналась, Супергёрл, Рэнд ходила в коротком черном кейпе, который выразительно развевался на ветру. Она курила сигареты, вставляя их в конический мундштук; и со времен успеха ее эпической поэмы 1943 года «Источник» (The Fountainhead) окружила себя мужчинами-поклонниками, цитировавшими роман Рэнд так, как баптисты цитируют Библию18. Когда муж писательницы поблизости отсутствовал, она любила откинуться на диван и пригласить очередного поклонника посидеть с ней рядом, а если окружающие подозревали Рэнд в неверности, то она, похоже, нисколько из-за этого не волновалась. Джоан Митчелл познакомилась с Рэнд через свою канадскую приятельницу – Барбару Бранден. Последняя была одной из преданных последовательниц Рэнд, даже несмотря на сомнительные отношения писательницы и мужа Барбары, Натаниэля. Как-то после первого посещения Гринспеном салона Рэнд та потребовала от своего мужа освобождать квартиру два раза в неделю, чтобы она могла спать с Натаниэлем, который был вдвое ее моложе19.
Гринспена же интересовали в Рэнд ее система убеждений и, в частности, метод, с помощью которого она достигла этой системы. Писательница казалась совершенно уверенной в своих суждениях о чем бы то ни было – от любви к искусству до политики, – тогда как Гринспен вечно во всём сомневался. Приверженность к точным данным вызывала у него недоверие к тем утверждениям, которым не хватало эмпирической основы. Он находился под влиянием философии логического позитивизма, утверждавшего, что никакая истина не может считаться таковой, если ее нельзя непосредственно проверить. Спустя два десятилетия ведущий логический позитивист А. Я. Айер заметил в отношении данного кредо: «Я полагаю, что самый важным [дефектом]… было то, что почти всё это являлось ложью»20. Но в середине 1950-х годов логические позитивисты всё еще жили с уверенностью, что почти ни в чем нельзя быть уверенным. После нескольких вечеров-слушаний Рэнд в ее квартире Гринспен вступил в дискуссию, убежденный в том, что его сомнения вполне оправданны.
«Чтобы быть действительно рациональным, нельзя придерживаться убеждений без значительных эмпирических данных», – настаивал он.
«Как такое может быть? – набросилась на него Рэнд. – Разве вы не существуете?»
«Я… не уверен», – ответил Гринспен.
«Вы хотите сказать, что вы не существуете?»
«Я мог бы…»
«И, кстати, кто это говорит?»21
Гринспен был удивлен. Он редко встречал кого-либо, способного превзойти его в споре, а теперь эта жесткая женщина раскромсала его утверждение, как мясник, разделывающий ягненка. Если логический позитивист может убедиться, что ни в чем нельзя быть уверенным, его убежденность, очевидно, отрицает это убеждение; он похож на человека, который отвечает «да» на вопрос «ты спишь?» Гринспена это откровение шокировало. Если он, специалист по общественным наукам, не мог понять, как установить истину, как он мог претендовать на то, чтобы что-то понимать? Но обмен мнениями с Рэнд оказался одновременно и освобождающим. Писательница показала Гринспену, что он способен подняться над своими цифровыми данными и обратиться к моральным или политическим позициям. Гринспен больше не ощущал необходимости доказывать их таким же образом, как, например, он мог доказать, что запасы меди были ниже средних значений22.