Текст книги "Ветер западный"
Автор книги: Саманта Харви
Жанр:
Зарубежные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Саманта Харви
Ветер западный
THE WESTERN WIND by SAMANTHA HARVEY
Copyright © 2020 by Samantha Harvey
Книга издана при содействии United Agents LLP и The Van Lear Agency LLC
© Елена Полецкая, перевод, 2020
© “Фантом Пресс”, издание, 2021
День четвертый
Прощеный (он же Блинный) вторник
17 февраля 1491 года
Камыш
Пусть я прах и тлен, но сплю я сном ангельским. По ночам меня не добудишься, пока я сам не открою глаз. Но в ту ночь, ближе к утру, сон мой разворошил и проткнул оклик, кто-то звал меня испуганно. Задыхающийся, взволнованный шепот проник сквозь решетку:
– Отче, вы тут?
– Картер? – Даже спросонья я узнал его по голосу. – Случилось что?
– Утопленник в реке. У Западных полей. Я… я пошел туда глянуть на упавшее дерево, лежит поперек реки, надо бы убрать. А там в воде человек, его прибило к дереву, отче, будто ветошь какую.
– Мертвый?
– Мертвее не бывает.
В ту ночь я спал на табурете в исповедальной будке, уткнувшись щекой в дубовую перегородку. Беспокойный был сон, отнюдь не ангельский. Я вскочил, наспех расправил помятую рясу. Тьма кругом, то ли ночь, то ли раннее утро; руки и ноги у меня окоченели от холода. Сдвинул перегородку настолько, чтобы можно было выбраться из будки, – которая и не будка даже, а так, самоделка: подпорки, накрытые занавесью, – и в отблеске свечи предо мной предстало раскрасневшееся, насупленное лицо Хэрри Картера.
– Сперва побежал к вам домой, но в кровати никого, – сбивчиво бормотал Картер. – Вот я и подумал, может, вы здесь.
Я хотел сказать ему, что обычно не сплю сидя в будке и сам не очень понимаю, что меня заставило заночевать в церкви. Но, судя по физиономии Картера, в моих объяснениях он вовсе не нуждался, ему хотелось лишь одного – поскорее вернуться к реке.
– Его ведь соборовать надо, разве нет? – спросил Картер и поджал губы угрюмо.
– Ты же сказал, он мертв.
– Но если плеснуть чуток освященного вина в его мертвое горло…
Мертвая глотка вина не распробует, подумал я, но вслух не сказал.
– Если нам удастся хотя бы это, – твердил Картер, – может, его смерть станет почти достойной. А иначе…
А иначе его ждет страшная участь, и болтаться безжизненной ветошью на рухнувшем дереве покажется ему несказанным счастьем. Хэрри Картер желал покойнику лучшей доли и был прав. Так что, выйдя из церкви, мы бросились бегом.
Первое, что я ощутил, – ветер, дул он с востока, порывистый, ледяной. Близился восход, и небо слегка посветлело. Бежали мы по дороге, что вела к Западным полям; большая часть дороги идет через луговину, разрезая ее наискось. По реке мы бы плыли более двух миль. Ветер трепал мой стихарь, и тот дыбился, словно парус, освященное вино плескалось в бутыли, я нес ее в правой руке, а в левой – склянку с елеем; шагу я не сбавлял, хотя ловил ртом воздух, а ляжки мои горели огнем. Совсем как олень, сказал бы мой отец, подмигнув, он всегда был не прочь подстрелить оленя. Что до Картера, молодого, приземистого, крепконогого, его светлые волосы развевались на ветру, штаны на коленях топорщились от засохшей вчерашней грязи – словом, обычный пышущий здоровьем юнец. Он мчался впереди, усердно работая локтями.
Луговина утопала в воде, но не столь глубокой, как раньше, – ветер, судя по всему, сдувал воду обратно в реку. Небо над нами, высокое, с бегущими облаками, поголубеет, когда взойдет солнце, пока же все вокруг, кроме ветра, было мокрым – мощенная булыжником дорога, трава, земля, наши ступни и лодыжки, стволы деревьев, гнезда, а в них неоперившиеся птенцы. Пальцы на моих ногах все равно что лягушки на болоте. Мы добежали до межи у Западных полей, дальше начиналось пастбище с густой сочной травой, и здесь было совсем уж топко – промокшие овцы с дрожащими ягнятами и коровы стадами брели по нескончаемой луже, выискивая почву посуше, где они могли бы кормиться, не захлебываясь водой; лошади Тауншенда, увязнув в грязи, стояли четырехугольником, уткнув морды друг другу в бока, с которых стекала вода. Сухим был только ветер, сухой и жутко холодный, он гнал прочь затянувшиеся дожди.
– Нам туда, – указал Картер на реку, что текла шагах в семидесяти иль восьмидесяти от нас. – Я пометил место топором.
Метка не шибко бросалась в глаза, воткнутое в берег лезвие глубоко ушло в землю, и на поверхности торчал лишь огрызок топорища длиною в ладонь. Мне бы понадобилась еще одна метка, чтобы его обнаружить. Но не Хэрри Картеру с его молодыми глазами, да и ни о чем другом он сейчас не думал, только о топоре и о том участочке на реке, куда прибило старую ветошь – бедолагу мертвеца. Ветер пихнул Картера в спину, и в мгновение ока он оказался рядом с топором, а затем принялся ходить по берегу туда-сюда, поджидая меня.
– Пропал, – с надрывом сказал парень, его голос резал ухо. – Покойник. Он был тут.
“Тут” означало упавшее дерево и его кривую ветвь, за которую зацепилось тело. Река поднялась, вода бешено бурлила и пенилась вокруг этой ветви, ничто бы там не удержалось, ничто. Ни человеческое тело, ни даже коровье. С чего Картер взял, что будет иначе? Но мог ли он как-нибудь предотвратить пропажу? Нет, в одиночку вытащить человека из воды никому не под силу.
– Куда он подевался? – повторял Картер снова и снова. И метался по берегу, будто пастушья собака. Потом замер как вкопанный, уставился на воду и произнес потухшим голосом: – Куда делся покойник? Он был вот здесь.
Мой некогда белый стихарь изгваздался и промок до колен, а сам я испытывал нечто вроде горечи поражения, потому что теперь я был вынужден задать Картеру вопрос, чего надеялся избегнуть. “Увижу воочию, что там на реке, – прикидывал я, – и с меня довольно”. Слова поднялись к горлу и застряли, и сколько бы я ни сглатывал слюну, расшевелить их не получалось. Я крутил головой, смотрел куда угодно, лишь бы не на несчастного Картера, без толку метавшегося по берегу. Куда угодно – вниз, вверх. Вверх, на звезды, меркнувшие на рассвете.
Когда я наконец взглянул на Картера, он стоял ярдах в двадцати ниже по течению по колено в воде, перед зарослями камыша, гнувшегося под напором ветра, – парень словно оцепенел. Подойдя поближе, я увидел, что он держит в кулаке нечто зеленое, кусок ткани или одеяние. Картер медленно приподнял тряпицу. Рубаха.
– Нашел. – Картер дернул рукой, указывая на камыши: – Висела там.
И задавать вопрос, застрявший у меня поперек горла, нужда отпала, ведь рубаха ясно давала понять, кем был утопленник. Мы с Картером оба знали, кому она принадлежала, даже при таком слабом освещении сомнений у нас не возникло: рубаха могла принадлежать лишь одному-единственному человеку. Все прочие в деревне носили рубахи рыжеватые либо коричневые или серые – цвета неокрашенной шерсти и по-овечьи непритязательные. Ни у кого другого не водилось такой добротной полотняной рубахи, ослепительно зеленой, как льняное поле, откуда она и вела свое происхождение. Верно, рубаха изрядно поистрепалась, но все признаки тончайшего голландского изделия были налицо. Однако еще прежде, чем Картер нашел ее, с самого первого мига, когда он обнаружил утопленника, Картер не мог не сообразить, что это Ньюман. Много ли горемычных раздувшихся мертвецов плавает по нашей реке? Много ли людей пропало тремя днями ранее?
Но природе человеческой свойственно отмахиваться от того, что нас страшит, – не из вредности и не по глупости. Разве не даны нам от рождения некие возвышенные упования, что подпитывают надежды наши, даже когда мы сознаём их несбыточность? Из уважения к покойному Картер пытался свернуть рубаху в ровный квадрат – Ньюман жил упорядоченно, и неважно, сколь беспорядочной оказалась его смерть. Рубаха была чересчур мокрой и форму не держала, скользила и вываливалась из рук. Что-то бормоча себе под нос, парень опять ее сложил, усердно орудуя огрубелыми пальцами, и она опять развалилась. Тогда Картер засунул рубаху за пояс штанов и побежал по кромке речного берега, громко выкрикивая имя Ньюмана и то и дело оступаясь в воду, порозовевшую с первым проблеском солнца.
И на что мне теперь освященное вино и елей, хоть в реку выливай! Покойника не только не исповедали перед смертью, так еще и не причастили хотя бы каплей вина, и как ему теперь быть в мире ином, лишенному всякой надежды? Парень был прав: возможно, достаточно было бы смочить вином его рот, губы. И начертать елеем крест на лбу. Одержимый своими демонами, Картер носился по берегу, ветер был злым и неутихающим, ноги наши отсырели, и от занимавшегося дня веяло отчаянием.
Вскоре Картер вернулся – запыхавшийся, удрученный, – присел на корточки.
– Пропал, – повторил он в который раз. – Пропал покойник.
– Он уже на полпути к морю, – сказал я.
Мы оба понимали, что я преувеличиваю, но смысл в моих словах имелся. За деревней, после пяти излучин и двух заводей, река выпрямляется и убыстряется, а в дождливую погоду мчит, как повозка с горы, сминая все на своем пути. Картер кивнул и, съежившись, обхватил себя руками.
Мальчишка, право слово, и добрый в придачу. Мальчишка, которого тем утром сразили наповал. С Ньюманом он был дружен и чтил его как отца, и все три дня, минувшие с исчезновения Ньюмана, Картер тешил себя мыслью: может, его друг и погиб, а может, жив еще, кто знает. В конце концов, тела пока не нашли. А когда мертвец исчезает, следом исчезает и смерть – так, по-видимому, рассуждал Картер, и я был тронут его жизнеутверждающей верой, пусть и возведенной на трухлявом фундаменте.
Река – изворотливая, взбалмошная – накрыла собой мертвеца, чтобы мы не сумели с ним попрощаться как полагается. Не в первый раз топтал я речные берега в поисках тела Ньюмана, но во второй, и оба раза не преуспел. Я по опыту знал: когда природа раз за разом мешает тебе в каком-то деле, самое время призадуматься: это лишь невезение или что-то еще? Однако делиться своими соображениями с Картером я не стал.
– Мужайся, Хэрри, – сказал я и, расчувствовавшись, погладил паренька по голове.
Ветер дул нам в спину, мой стихарь, хотя мокрый и грязный, игриво вздувался колоколом то спереди, то сзади. Камыш льнул к воде и протяжно шуршал. И сколь бы подавлен я ни был, мне понравилось, как властно обращался с камышами ветер.
* * *
Возвращались мы через поле. На обратном пути подол стихаря развевался у меня за спиной, будто шлейф невестиного платья, тогда как подрясник молотил по голеням – простите, если я слишком часто упоминаю мои нижние конечности, но кто бы не упомянул, когда твой подол по весу тянет на два ведра воды и ведет себя как живое существо. В прошлом месяце меня лихорадило, и сейчас мне было совестно за то, что я такой слабый, одышливый и стреноженный. Я отлично понимал, как выглядит моя голова на ветру: темные спутанные кудри, дыбом торчащие вокруг тонзуры. Теперь на одержимого походил я, но, впрочем, Картеру было не до меня. Мы оба сосредоточились на противостоянии ветру, дувшему что было мочи нам в грудь.
Окаменевшее лицо Картера отвергало любые попытки завести разговор. Он даже ни разу не взглянул в мою сторону. Светало, и двигались мы медленнее, и я смог получше разглядеть порез у его правого уха – несколько дней назад он чинил крышу над притвором, поскользнулся и напоролся на сланцевую плитку. Порез был глубоким, длиною в полпальца, и мне не понравилась ни его краснота, ни бледная зелень, которой он сочился, ни припухлость по краям, напоминавшая скорлупу конского каштана.
Полем мы опять вышли на дорогу, там, где она раздваивалась: налево к мосту, направо к деревне. Свернули направо. Невидимая пара рук толкала меня в эту сторону, прочь от недостроенного моста, где, по нашим предположениям, утонул Ньюман, и когда я обернулся на мост, облака над ним висели скученно, грозно, тогда как впереди они взмывали ввысь и, светлея на глазах, разбегались по небу.
А солнце! Торжественной песнью всходило оно, покуда скрываемое Дубовой горой, нашим длинным лесистым кряжем, который мы еще называем Ленивым Псом (или просто Псом, когда лень нас обуяет). Кряж тянется по северо-восточной окраине Оукэма, поэтому новорожденного солнца в деревне отродясь не видели, но от рассветного зарева вспыхивают деревья на кряже, вот как сейчас, зарево это начинается тонкой жаркой полосой, которая постепенно остывает, розовеет и ширится, наводя меня на мысль о том, что по другую сторону кряжа наверняка плещется море. Вне широких пространств луговины ветер был не таким сильным, и мы зашагали вровень, по-прежнему молча. Картер все время проверял, не потерял ли он рубаху, заткнутую за пояс. Мне хотелось утешить его, но как, если не молитвами и притчами? Иными средствами я не располагал. А Картер явно не нуждался ни в том, ни в другом. С горя он осерчал на весь белый свет.
– Этот порез, – сказал я, – у твоего уха. Непохоже, чтобы он заживал.
– Заживет.
– По-моему, он стал хуже, чем был.
– Но лучше, чем вчера.
– Я так не думаю.
Оскалившись, Картер вырвался вперед, ему не хватало выдержки, зато хватало сил.
– Не нравится мне, как он выглядит, – добавил я.
– Вот и не глядите.
Вдруг он остановился у поворота, где росли березы, некогда украшенные цветастыми, а теперь вылинявшими лоскутками, и опустился коленями на булыжник. Прямо перед ним в высокой траве лежала дохлая собака. Он посмотрел на меня, потом обернулся назад:
– Она была здесь, когда мы шли к реке?
– Я не видел, но, скорее всего, была. На бегу мы ее не заметили.
Солнце всходило, мне пора было читать первые утренние молитвы, потом исповедовать, и я не мог возиться с собакой. Но Картер уже щупал ее ребра.
– Холодная, как глина, – буркнул он.
Однако черная шкура псины отливала здоровым блеском, и казалось, она сейчас вскочит и побежит, и мы бы так и подумали, если бы не вывалившийся язык и бездыханность. Обычно, когда видишь мертвую собаку – да что угодно мертвое, – нетрудно сообразить, голодала она, или терпела побои, или зашибла ее лошадь на полном скаку, либо она просто рухнула замертво от старости и тоски. Эта же была худой, но сытой, ее не били, не калечили, и лет ей было немного, и все эти годы прожила она в довольстве и радости. В траву под березами ее словно сбросили с небес.
– Как мы могли ее не заметить? – спросил Картер, не отнимая ладони от собачьих ребер.
– Темно было.
– И мы бежали.
– И были сами не свои.
Мы стояли не шевелясь, я крепко сжимал в руках склянки с елеем и вином; поиски Ньюмана нас обоих столь взбудоражили, что теперь мы, подобно шерифам, уставились на собачий труп, будто наткнулись на что-то необычное или зловещее.
– Может… – начал Картер, – я ведь мог… – Он принялся выдергивать из-за пояса зеленую рубаху. – Когда я один ходил на реку, может, мне только примерещилось.
– Нет, – сказал я. – Не примерещилось.
– Может, я увидел какую-то тень и решил, что это тело, прибившееся к дереву… Люди наверняка скажут, что это была просто тень.
– А рубаха? Она тоже тень?
– Но ведь вы сами сказали… было темно. И если мы не увидели мертвую собаку, которая была здесь, может, я увидел утопленника, которого не было там?
Я не хотел мучить Картера, но пора было напомнить ему о том, как обстояло дело.
– В субботу на рассвете видели, как человек свалился в реку, Хэрри. – Я старался говорить как можно мягче и доходчивее. – Мимо проходил Роберт Танли, он мало что успел разглядеть, но, с его слов, это вполне мог быть Ньюман. С тех пор Ньюман в деревне не показывался, а других пропавших у нас нет. Вряд ли утопленник был из чужаков. Видит Бог, чужие к нам редко наведываются.
Вообще не наведываются, поскольку мы отрезаны рекой от всех остальных. Сейчас было не время оплакивать разрушенный мост, хотя душа моя за него болела.
Я положил ладонь на плечо Картера:
– А потом тело понесло вниз по течению…
– Не больно-то далеко его унесло, – перебил Картер, пнул собаку в брюхо и сбросил мою ладонь. – Сами знаете, как быстра вода… за три дня тело унесло бы куда дальше.
– А тебе известно, какой путь ему пришлось проделать? Сперва обогнуть заводь у Старой мельницы, потом другую у Горелого леса – тело могло застрять тыщу раз, повиснуть на сломанных ветвях, врезаться в берег и увязнуть там…
Картер отвернулся.
– Мне не поверят, когда я скажу, что видел тело Тома Ньюмана. Люди меня на смех подымут.
– Ты нашел его рубаху, – возразил я. – Покажешь ее, и посмотрим, до смеху ли им будет.
Мы оба умокли, холод пробирал до костей. Картер сгорбился, поник головой, и я едва не потянулся, чтобы расправить ему плечи, обнять и утешить. “Забудь о других людях, – хотел я сказать ему. – Ты видел то, что видел, – все прочее неважно”. Я сложил руки на груди, сунув кулаки со склянками под мышки; ветер выл и трепал березовую рощу. Печаль нахлынула на меня, невыразимая, и я уже не понимал, откуда у деревьев берется желание расти, когда ветер, дождь и снег измываются над ними каждую зиму напролет.
Не сговариваясь, мы с Картером двинулись дальше – возможно, нас подстегнул запах разогретого жира, принесенный буйным ветром. А возможно, этот аромат нам только почудился, ведь пахнуло лишь на миг, но я живо представил себе яичницу и хлеб, окунаемый в горячий жир от вчерашнего бекона, и тут же почувствовал, что голоден как волк. Картер, видимо, тоже оголодал, он прибавил скорости, и я уже не поспевал за ним в своих тяжелых промокших одеяниях. На подступах к деревне я отставал от него шагов на тридцать.
Завернув в церковь, Картер тут же вылетел обратно. Наверное, ему не терпелось отдать рубаху жене, чтобы та ее постирала, и затем он будет лелеять этот почти хлам как драгоценность, как грустную памятку, единственное, что уцелело от громадной любви, которой он внезапно лишился, будто ворона склевала.
– Картер! – крикнул я ему вслед, собираясь предложить помазать рубаху елеем по крайней мере, хотя мысль освятить старую льняную тряпку была довольно вздорной. – Хэрри! Хэрри Картер!
Он не обернулся. Мчался, размахивая рубахой над головой, пусть даже полюбоваться на него было некому.
“Что ж, давай, принимайся страдать”, – подумал я – без желчи. Мужчины и женщины цепляются за свое право страдать, и порою лучше предоставить их самим себе хотя бы на время. Все, что мне оставалось, – снова помянуть Ньюмана во время службы и отправить людей убрать дерево, перегородившее реку. Но не сегодня, конечно, сегодняшний день пролетит так, что мы и опомниться не успеем, и мне бы не помешало соснуть с полчаса. И постараться, чтобы не приснился труп, увлекаемый течением, и чтобы сердце не заныло, припомнив, сколь люта смерть. Вспоминать только о розовых бликах на камышах, где была обнаружена рубаха, и ведь как хорошо, что рубаху нашли именно там – там, в тихой благости камыша, лучшего знамения и быть не могло, и если человеку привелось погибнуть столь ужасной и загадочной смертью, а потом исчезнуть с лица земли, будто его кит проглотил, кое-что от него все же осталось – его покров, выловленный, схваченный, спасенный, сохраненный камышовой ратью, – Ньюман словно упал на руки верных ему людей.
Светился ли камыш розовым сиянием? Может, и нет, но в душе я знал, что так оно и было и пребудет вовек. На пути в деревню в голове раздался голос моей мудрой, нежной сестры: “Болтуны и писаки умолкнут как громом пораженные”. Почему мне послышались эти слова, я затрудняюсь ответить, разве что я был усталым, печальным, обрадованным, рассерженным и спокойным одновременно; поэтому, отворив дверь церкви, я позволил себе оплакать Томаса Ньюмана и удивился, как долго не высыхали слезы.
Суеверие
– Священник – еще и судья, и шериф, хочет он того или нет.
– Именно, – согласился я.
Благочинный не застал меня врасплох. Я уже привык к тому, что от нечего делать он является в церковь раньше меня. Он стоял, прислонившись к колонне, наматывая на руку мелкие, с виду детские четки, – наверное, снял их с гвоздя в нашем притворе.
– Слыхал я, тело Ньюмана всплыло. Или всплывало, – сказал он. – Прежде чем опять сгинуть.
– Слухи до вас быстро доходят.
С Картером я расстался минут десять назад, вошел в церковь, чтобы взять в ризнице сухую одежду. Упрятал слезы в орарь, висевший на крючке, и белый шелк оказался весь в серых пятнах. А когда я вышел из ризницы, благочинный был уже тут как тут – у него определенно нюх на всякие “безобразия”. Я стоял перед ним с чистыми свернутыми стихарем и подрясником, намереваясь отнести эту нелегкую кипу холодной ткани домой и переодеться. Башмаки заменить было нечем.
– Я видел вас с Картером, когда вы чуть ли не бегом возвращались в деревню, – сказал благочинный, – и, что ж, мне стало любопытно. Вот я и спросил Картера, где вы были.
– Поистине, как судья и шериф вы преуспели больше, чем я.
Он покосился на меня. Низенький, щуплый, он походил на мышь-полевку, что шныряет испуганно в зарослях пшеницы и травы. Сердечко ее в крошечной трусливой грудке колотится непрестанно. И рядом с ним я – рослый и не всегда покладистый, волосы мои всклокочены ветром, щеки, надо полагать, красные, как яблоки, глаза в прожилках от слез. Одежда заляпана грязью, а также, к моему стыду, гусиным жиром.
– Сегодня – последний день, – сказал благочинный, затем вынул из своего кошеля тонкий бумажный свиток и развернул его. Это была индульгенция[1]1
В рамках политики смягчения наказаний в XI в. католическая церковь учредила индульгенции, освобождавшие согрешившего от кары – при том условии, что предварительно грешник покается в содеянном на исповеди и получит прощение исповедника. – Здесь и далее примеч. перев.
[Закрыть], которую благочинный пришпиливал к церковной двери каждое утро начиная с субботы. – Вы же понимаете, не так ли, что человек вроде Ньюмана не умирает беспричинно?
Я было открыл рот, но он не дал мне заговорить.
– Хотите сказать, что причины имеются – высокая вода, сильный дождь, а люди не рыбы. Упав в реку, они тонут.
– Точно так.
– Ньюман, однако, не из тех, кто падает в реку.
Чистая одежда оттягивала мне руку, и я положил ее на алтарь. Я промок и замерз. Спросил устало:
– А из каких надо быть, чтобы упасть в реку?
– Сегодня – последний день, – повторил он, и я поднял голову к восточному окну, струившемуся утренним светом, щедрым, прозрачным, серебристым. Благочинный важно помахал перед моим носом листом бумаги, словно прежде я никогда его не видел, словно не этот лист три дня кряду висел на двери церкви, где я служу. – Индульгенция – наша единственная надежда заманить убийцу в исповедальню…
– Нет никакого убийцы.
– Нет, пока мы не выманили его на свет Божий. Как я уже говорил, индульгенция – наша единственная надежда на исповедь убийцы, и срок ее истекает сегодня. Завтра будет слишком поздно. Это изрядная индульгенция, Рив, – большего ни вы, ни я не смогли бы предложить, и никто в этом убогом приходе большего и не заслуживает. Уверяю вас, многим среди здешних такая бумага была бы весьма кстати, убийцы они или нет. От вашей паствы на небесах тесно не станет. Вы знаете, что при чистилище имеется зал ожидания? И называется он Оукэм, ваших там собралась уже целая толпа.
В детстве я думал, что ярость обитает только в крупных мужчинах, – мой отец был крупным. И мне до сих пор кажется странным, что люди вроде благочинного, мелкие, ничем не примечательные, с бледными узкими личиками, способны вместить в себя столько ярости. Она просвечивала сквозь его гладкую кожу, сквозь синие вены на руках, слегка, почти незаметно подрагивавших. Но я заметил: индульгенция между пальцев благочинного трепетала, как сережка на дереве.
– Если вам настолько претит Оукэм, наверное, лучше уехать, – сказал я. – Не все довольны тем, что вы заняли дом Ньюмана.
Выгнутая бровь, короткий взмах индульгенцией, и он ответил, намеренно понизив голос, что было не в его привычках:
– Я расследую смерть.
– Ах да.
– Если я уеду сейчас, в последний исповедальный день перед Великим постом, в последний день, когда столь великодушное предложение помилования еще действительно, – уеду, потратив столько сил… – Он сделал паузу, и мне оставалось лишь гадать, на что же он тратил силы. – Словом, я не желаю трясти кусты лишь для того, чтобы другим было проще птичек ловить, если вы меня понимаете.
Ты не хочешь уезжать, прежде чем не привяжешь кого-нибудь к жерди для костра, думал я. Не хочешь, и тем более сегодня, в праздничный день, а вдруг в деревне вспыхнет бунт, свирепый, неукротимый, – как водится среди зверья, коим ты нас считаешь.
– О, понимаю, – ответил я и наклонился подобрать кизиловую веточку длиною в палец; должно быть, она выпала из подвески, притороченной к алтарной колонне, где увядала и сохла вместе с лещиной и звездчаткой – свадебным букетом моей сестры. Я не знал, куда деть эту карминную веточку, и держал ее на ладони. Давая благочинному почувствовать, что она более достойна моего внимания, чем он, но вряд ли до него дошло.
На северной стене нашей церкви, слева от входа, сделана роспись со святым Христофором: огромный, ростом с великана, святой на согнутой руке несет через поток младенца Иисуса – маленького, не больше недельного ягненка, скрещенные ступни младенца умещаются на ладони святого. Роспись покрывает всю стену, от стропил до дверного проема. Розовые, красные и желтые цвета. Говорят, увидеть ее в день своей смерти равносильно отпущению грехов. Если умрешь внезапно или в одиночестве, без соборования, без помазания, без причастия, увиденный тобою святой Христофор не допустит, чтобы ты попал в ад. Если Ньюман смотрел на роспись в пятницу, до того как утонуть, сейчас он благополучно движется к новой жизни на том свете. Но смотрел ли? Кроме Ньюмана, некому дать ответ. Я лихорадочно рылся в памяти, пытаясь вспомнить, но так ничего и не вспомнил. Ничего. Подхватив свою одежду, я подошел к росписи и опустился на колени.
Благочинный то наблюдал за мной, то отворачивался в бессильном раздражении и вздыхал; он явно думал о чем-то ином, взял потир из алтаря и рассеянно крутил его за ножку, не сняв четок с костяшек пальцев. Наших четок, между прочим, оукэмских. Дар Роберта Танли. Внезапным сердитым движением благочинный поставил потир на место, шагнул к алтарной колонне, царапнул ногтем камень, развернулся на каблуках и воззрился на исповедальную будку, приютившуюся в нашей маленькой церкви. Молитвы я не прерывал, но знал обо всем, что он делает, потому что я умею видеть не глядя, он же умеет лишь глядеть, но не видеть. Я понимал: терпение его скоро лопнет и он засеменит ко мне.
– Рив, – наконец раздался его голос; благочинный шел по нефу мелкими шажками, цокая, словно коза. И шевелил пальцами призывно, подавая мне знак: вставай. – Хватит, Рив. Если к завтрашнему утру я не предоставлю архидиакону сведения касательно смерти Ньюмана, нам всем придется худо. Вы два дня выслушивали исповеди – у вас в запасе еще один день, чтобы обнаружить хоть что-нибудь. Пообещайте, что справитесь.
Прервав молитву, я обернулся к нему:
– Но разве сегодня утром не обнаружилось кое-что?
– Неуловимый труп и вонючая рубаха?
– Рубаха Томаса Ньюмана. И где она была найдена? В камышах. Камыш. Одно из воплощений рук Господних, как вам известно, и это означает, что Ньюман благополучно переправлен к Нему. Как рубаха туда попала? Однако она была там, и не знаю, как вы, но я не настолько избалован знаменьями Божьими, чтобы подвергать их сомнению.
Благочинный собрался было возразить, но передумал. Расслабил плечи, на губах его заиграла легкая улыбка, а лицо вдруг сделалось милым; таким он, наверное, был в детстве, горячо любимым маменькиным сыночком. Что же его так проняло? – недоумевал я. И припомнил, как в субботу он впервые явился в Оукэм верхом на старой грустной кобыле. До чего же непознаваемы люди, сплошь крутые повороты. Только что он был старым и злым, а теперь вдруг молод и добр. Но рано переводить дух, сказал я себе, доброта его долго не протянет.
И впрямь, он закатил глаза, воздел руки:
– Рубаха в камышах, аллилуйя! – И резко уронил руки. – Этого маловато, ваше преподобие, увы. Найдите что-нибудь еще.
Одной рукой я прижимал к груди чистую одежду, в ладони другой по-прежнему лежала кизиловая веточка, и ответить мне было нечего.
– Кстати, о рубахе, Картер отдал ее мне. – Благочинный хлопнул в ладоши, слегка вытаращил глаза, изображая радость от того, что в голову ему пришла необыкновенно удачная мысль: – Не повесить ли ее на майском дереве у Старого креста? Чтобы она напоминала всем и каждому о быстротечности наших драгоценных маленьких жизней.
Я поклонился, поскольку он был благочинным, а я всего лишь священником, какой-либо иной причины кланяться ему я бы днем с огнем не сыскал.
– Прошу меня извинить, – сказал я и вышел вон.
* * *
Дома я съел ломоть несвежего хлеба, поспал немного, переоделся и вернулся в церковь. К тому времени колокол давно пробил десять. На деревенской улице играли дети – кто-то в “а ну-ка, отними”, и добычей им служила дохлая курица, другие бегали на трех ногах или строили замки из грязи. Церковная староста, Джанет Грант, совершала утренний обход, стучала в двери, будила засонь и проверяла, не заболел ли кто, а может, и умер; двери открывались одна за другой, слава Богу. Я выдохнул с облегчением, увидев Сару Спенсер на пороге ее дома, прошлым вечером она меня встревожила, и я не был уверен, продержится ли она до утра. Вскоре на поля Тауншенда гурьбой выйдут пахари, начнут ворочать землю лопатами и граблями, поволокут бороны, стремясь подготовить акры грязи к севу. Почвой это уже нельзя было назвать, эту нашу землю, только жидким месивом, в которое грабли входили как вилка в растопленный жир.
Я встал на колени в алтаре, бледный свет с востока падал мне на руки. Залечи рану Картера, просил я, верни Саре Спенсер здоровье. Помоги нам с землей, дай нашим семенам уцепиться за что-нибудь и взойти. Прими мою утреннюю молитву, хотя и запоздалую, и полуденную, хотя и преждевременную. Прости, что я пропустил заутреню, как и предрассветную службу.
Ветер разнес по округе одиннадцать ударов колокола. На улицу снова вышла Джанет Грант, ее звонкий колокольчик призывал работяг сложить орудия труда и отправиться на исповедь. Поднявшись с колен, я направился в исповедальную будочку, этакий коробок, не похожий на короб, треугольный, без верха, сколоченный второпях и на глазок. Будке ли, коробу присуща правильная форма, каковой наша исповедальня не удостоилась. В этом тесном треугольнике я помещался за дубовой перегородкой, на которой снаружи висело трое четок, означавших, что я готов выслушать своих прихожан. Исповеди проводились в три приема за день, и после каждого я убирал одну нитку четок. Постепенное исчезновение четок дает людям понять, что они могут упустить нечто важное, и тем самым добавляет драматизма происходящему – учили меня мои наставники. “Подпустите драматизма!” Будто нам мало того, что есть. Я уселся на низкий табурет, накинул капюшон на голову и уставился на церковную стену.
Точнее, на юго-западный угол церкви рядом со входом. Свет, что просачивался сверху, мерк у моих ног. Ранним утром камень, хотя и побеленный, казался бурым, а когда рассветало, становился белесым, того же цвета, что расчесанная овечья шерсть. Часами я пялился на этот камень, пока мне не начинало мерещиться, будто он превращается в ткань, которую ткут прямо у меня на глазах. В солнечный день на стену падала полоса света, и тогда камень менял свое обличье. В это время года такое случалось около двух часов дня, светящаяся полоса ложилась на стену по диагонали, напоминая шелковый орарь. При безоблачном небе я мог с точностью до десяти – двадцати минут определить время по солнцу, по тому, как оно движется, меняясь в размере и уклоне.