444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Салман Рушди » Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей » Текст книги (страница 8)
Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 19:00

Текст книги "Два года, восемь месяцев и двадцать восемь ночей"


Автор книги: Салман Рушди



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Волосы у Голубой Жасмин были вовсе не голубые, скорее оранжевые, и звали ее не Жасмин. Наплевать. Если она решила называть оранжевый голубым, ее право, а Жасмин – боевое прозвище, ага, она жила в городе, словно в зоне военных действий, потому что, хотя родилась на 116-й улице в семье профессора Колумбийского университета (и его супруги), она требовала признать тот факт, что изначально, до того, то бишь до рождения, мать его, она родом из Бейрута. Она сбрила себе брови и вытатуировала новые на том же месте в форме зигзагов-молний. И тело тоже превратила в зону татуировок, все татуировки, кроме бровей, были вербальными, Лав Имэджин Иизи Оккупай, она говорила о себе – неумышленно выдавая тем самым, что от Риверсайд-драйв в ней все же больше, чем от Хамра-стрит, – что она не только интрасексуальна, но также интратекстуальна, живет промеж слов, как и промеж гендеров. Голубой Жасмин ворвалась в мир искусства с инсталляцией, посвященной Гуантанамо, инсталляцией, потрясающей хотя бы искусством убеждать, которое понадобилось, чтобы осуществить этот замысел: Жасмин каким-то образом уговорила администрацию неприступной тюрьмы установить в камере стул и перед ним видеокамеру, подключив ее к манекену в галерее Челси, так что когда заключенный Гуантанамо садился на этот стул и рассказывал свою повесть, его лицо проецировалось на лицо манекена в Челси, и это выглядело так, словно художница освободила их всех, вернула им голос, и – ага, тема – свобода, свобода, засранцы, она ненавидела терроризм точно так же, как любой из вас, но злоупотребление правосудием ненавидела ничуть не меньше и – к вашему сведению, чтоб вы знали, на случай, если вообразили, будто она религиозный фанатик-террорист, затихарившийся в ожидании, – так вот, ни в каких богов она не верила, к тому же пацифист и веган, так что идите на хрен.

Она была своего рода знаменитостью в этом районе, мировая известность в пределах двадцати кварталов, говорила она, на слэм-сессиях сюжетов, которые организовали люди из «Дня саранчей» – это название они позаимствовали не у Натаниэля Уэста (в его романе саранча была в единственном числе), а из песни Дилана, у которого «пели саранчи» во множественном числе: «пели саранчи, и они пели для меня». Эти сюжетные сессии были праздником, который всегда с тобой – перемещающимся по городу, – и хотя называлась программа «День», сессии, разумеется, происходили по ночам, и Голубой Жасмин солировала у микрофона, рассказывая любимые истории о Багдаде-без-h.

Однажды в старом Багдаде, начинала Голубой Жасмин, знатный человек задолжал купцу деньги, большую сумму, а потом вдруг этот аристократ взял и умер, и купец подумал: плохо дело, теперь мне не заплатят. Но какой-то бог наделил его даром переселения души – в той части света богов много, а не один – и купец надумал переселить свою душу в тело умершего, чтобы тот поднялся со смертного одра и уплатил долг. Купец спрятал свое тело в безопасном, как он думал, месте, и его дух забрался под кожу покойника, но когда он повел тело мертвеца в банк, путь лежал через рыбный рынок, и тут большая мертвая треска, выложенная на прилавок, заметила его и давай хохотать. Когда люди услышали, как скользкая мертвая рыба смеется, они поняли: тут какое-то скользкое дело, мертвец расхаживает, и набросились на него, решив, что он одержим демоном. Тело мертвого аристократа быстро сделалось негодным для души, и душе купца пришлось выскочить из него и поскорее возвращаться в собственную покинутую оболочку. Но тем временем другие люди нашли оставленное купцом тело и, приняв его за тело мертвого человека, сожгли его по обычаю тех мест. Итак, купец остался без тела и не получил деньги, которые давал в рост, и его дух, вероятно, до сих пор блуждает по рынку. Или же он вселился в мертвую рыбу и уплыл прочь в океан в потоке повествования. Мораль же такова: не испытывай, на хрен, судьбу.

И еще:

Был в Старом Багдаде очень-очень высокий дом, дом – словно вертикальный бульвар, ведущий наверх, в стеклянную обсерваторию, откуда владелец, очень-очень богатый человек, смотрел на крошечные кишащие человечками муравейники города, распластавшегося далеко внизу. Это был самый высокий дом в городе, он стоял на высочайшем холме и сложен был не из кирпича, стали или камня, но из чистейшей гордыни. Полы – плитки из ярко отполированной гордыни, которая никогда не теряла блеска, стены – великолепнейшего высокомерия, канделябры сияли кристальной надменностью. Огромные позолоченные зеркала стояли повсюду, отражая владельца не в серебре или ртути, но в том материале, который более всего льстил ему: в самолюбии. И так этот владелец упивался своим домом, что заразил этим чувством всех, имевших привилегию посещать его, и никто и словом не оспорил саму затею выстроить столь высокий дом в таком приземистом городе.

Но после того как богатый человек вместе с семьей переехал в небоскреб, их всех преследовали несчастья. То ногу кто сломает, то драгоценную вазу разобьют, и всегда хоть один из членов семьи был болен. Спать никому не спалось. Дела богача нисколько не пострадали, поскольку он не занимался бизнесом дома, но жена богача, видя, что ее близких постигло проклятие или сглаз, вызвала специалиста по духовным сущностям домов, и когда она услышала, что дом навсегда обречен на злосчастье (вероятно, заклятье наложил джинн, друживший с муравьиным народом), по ее настоянию и сам богач, и его семья, и тысяча один слуга и сто шестьдесят автомобилей выехали из высокого дома и перебрались в одно из множества принадлежавших им жилищ пониже, в обычный дом, построенный из заурядных материалов, и они жили дальше счастливо, хотя раненая гордость – тяжелейшая из всех видов ран, оправляться от удара по заносчивости и самоуверенности приходится намного дольше, чем от простого перелома ноги.

Когда богатая семья выехала из высокого дома, в его стенах поселились городские муравьи, и гусеницы, и змеи, и вся дикая жизнь города вторглась в опустевшее пространство, вьюны обвили ножки кроватей, колючая трава пробилась сквозь бесценный шелк бухарских ковров. Муравьи были повсюду, они завладели этим домом, и постепенно материалы, из которых был сложен дом, разрушались передвижением, жеванием, самим присутствием муравьев, миллиарда муравьев, больше миллиарда, и заносчивость канделябров треснула и разбилась под их совокупным весом, осколки заносчивости упали на пол, чья гордыня тоже запачкалась и померкла, и ткань гордыни, из которой шили напольные и настенные ковры, расползлась по миллиардам крошечных ног, шагавших и шагавших, хватавших и хватавших и попросту присутствовавших, существовавших, губивших самую суть гордыни высокого здания, поскольку оно уже не могло отрицать их существования, оно осыпалось от факта их бытия, от миллиардов маленьких ног, от муравьиности. Высокомерие стен поддалось, отвалилось, словно дешевый пластик, обнажилась хлипкость каркаса; зеркала самолюбия тоже треснули от края до края, и все обратилось в руины, преславное здание сделалось кротовой норой, инсектарием, муравейником. И, разумеется, в итоге оно рухнуло, рассыпалось в прах, и ветер унес этот прах, но муравьи остались там, и ящерицы, и москиты, и змеи, и богачи тоже остались живы, все живы, все те же, что прежде, а про дом вскоре забыли, даже тот человек, кто его построил, словно и не было никогда этого здания, и ничто не менялось, ничто не изменилось, никто не могло измениться и не изменится вовек.

Ее отец-профессор, такой красивый, такой умный, чуточку тщеславный, умер, но она каждый день старалась воплотить в жизнь его идеи. Мы все пленники историй, говорила она, в точности, как он (волнистые волосы, озорная улыбка, прекрасный ум), каждый – пленник своего солипсического нарратива, каждая семья – пленница семейной истории, любая община заперта в своей сказке о себе, всякий народ – жертва собственной версии истории, и в некоторых частях мира нарративы сталкиваются и вступают в войну, две несовместимые истории или даже больше сражаются за место, можно сказать, на одной странице. Она была родом из такого места, отцовского места, откуда он был изгнан навеки, то есть изгнано было его тело, его дух – никогда. И может быть, теперь любое место становилось тем местом, может быть, Ливан повсюду и нигде, так что мы все – изгнанники, пусть волосы у нас и не так волнисты, улыбки не так озорны и ум не столь прекрасен, но даже само имя «Ливан» уже не было необходимо, сойдет любое имя любого места или всех мест, возможно, потому-то она и чувствовала себя безымянной, неименуемой, ливанонимной. Неименуемое имя для шоу одной женщины, которое она вела, из которого (как она надеялась) могла вырасти книга, и (вот на что она очень-очень надеялась) может быть, фильм, и (если все пойдет очень, очень хорошо) мюзикл (хотя в таком случае придется придумать роли и еще для нескольких человек). Я вот что думаю: все истории – вымысел, говорила она, даже те, которые настаивают на своей фактичности, вроде того, кто где первый и чей бог круче других, – все это фантазии, обманки, и фантазии реалиста, и фантастические фантазии одинаково сочинены, а главное, что нужно понять насчет сочиненных историй – что все они одинаковая неправда, и «Мадам Бовари», и спорящие между собой ливанонимные истории – вымысел точно такой же, как летающие ковры и джинны, цитировала она слова отца, никто не умел выразить эту мысль лучше, чем он, а она была его дочерью, так что его слова теперь принадлежали ей, в этом наша трагедия, повторяла она его слова, нас убивают наши истории, но если бы у нас не было этих историй, это, вероятно, тоже б нас прикончило.

Народ уньяза, обитающий на горном хребте Лам, который почти целиком опоясывает Багдад, рассказывала Голубой Жасмин в «Саранчах», верил, что спустя считаные часы после рождения в ухо ребенку входит паразит-рассказчик и побуждает ребенка, по мере того как он растет, требовать всякого вредного: сказок, воздушных замков, химер, иллюзий, лжи. Потребность представлять несуществующее так, словно оно существует, была опасна для народа, чье выживание сводилось к постоянной битве и требовало постоянной, незамутненной сосредоточенности на реальном. Но извести паразита-рассказчика не удавалось. Он идеально приспосабливался к организму хозяина, к контурам человеческой природы и к генетическому коду человека, натягивался второй кожей поверх человеческой кожи, второй природой входил в людскую природу. Казалось невозможным уничтожить его, не убив при этом хозяина. Тех, кто особенно заметно пострадал от паразита и одержимо производил и распространял то-чего-нет, порой казнили, и это было мудрой мерой предосторожности, но паразит по-прежнему терзал все племя.

Уньяза был маленький горный народ на грани исчезновения. Они жили в суровой местности, каменистая горная почва не давала урожая, вокруг в изобилии жестокие враги, к тому же они страдали от изнурительных недугов – кости рассыпались в труху, а мозг иссушала лихорадка. Никаких богов они не почитали, хотя паразиты-рассказчики заражали их снами о божествах дождя, дарующих воду, о мясных божествах, дарующих скот, и о богах войны, которые насылают на врагов уньяза понос, чтобы тех легче было убить. Эта иллюзия, будто все людские заслуги – найти источник воды, вырастить скот, отравить пищу врагов – не их рук дело, а дар невидимых сверхъестественных сущностей, оказалась последней каплей. Вождь уньяза распорядился заливать младенцам уши грязью, дабы не проник в них паразит-рассказчик.

После этого фантазийная болезнь стала исчезать, а юные уньяза, взрослея, с грустью убеждались, что мир вполне и чересчур реален. По мере того как новое поколение осознавало, что «покой», «уют», «доброта» и «счастье» всего лишь слова, не имеющие смысла в мире как он есть, среди них распространялся дух глубокого уныния. Всмотревшись в унылую бездну реальности, они поняли, что в их жизни нет места и для таких вредоносных слабостей, как чувства, любовь, верность, товарищество и доверие. И началось последнее безумство этого племени: считается, что после жестоких ссор и яростных споров молодые уньяза, охваченные мятежным пессимизмом, который пришел на смену фантазийной заразе, перебили старших, а потом резали друг друга, пока племя вовсе не истребилось.

За отсутствием достаточных полевых данных невозможно с уверенностью сказать, существовал ли в действительности фантазийный паразит или это само по себе фантазия, паразитарное изобретение, закрепившееся в умах уньяза: вещь, которой на самом деле не было, но которая, благодаря своей вкрадчивой убедительности, породила те же последствия, какие мог бы вызвать такой вымышленный паразит, существуй он на самом деле. В таком случае уньяза, ненавидевшие парадоксы наравне с вымыслами, были уничтожены собственной верой в то, что коллективно созданная иллюзия – истина.

С какой стати она вздумала заботиться о таинственном мистере Джеронимо, спросила Жасмин как-то ночью свое отражение, об этом молчаливом старике, он ведь даже не пытался быть с ней приветливым, не в том ли дело, что он высок и красив и держится прямо, как ее отец, и как раз в том возрасте, какого достиг бы сейчас отец, будь он жив? Да, вероятно, признала она, опять все дело в папочке, и, наверное, рассердилась бы на себя за подобный перенос ностальгии, если бы в тот момент ее размышления не были резко нарушены явлением позади нее – зеркало ясно отразило всю картину – красивой, худой, юной на вид женщины, с ног до головы в черном, которая сидела, скрестив ноги, на летающем ковре, а ковер, как и живший этажом ниже садовник, завис примерно в четырех дюймах над полом.

Хотя нормальная жизнь города уже была нарушена, большинство людей все еще к этому не привыкло, и их поражало вторжение фантастики в повседневность – даже таких людей, как Голубой Жасмин, которая только что призывала сестру Альби проявить толерантность по отношению к левитации, уже не первый месяц происходившей в цокольном этаже. Жасмин испустила вопль, больше похожий на собачий вой, и обернулась лицом к Дунье, которая, надо сказать, почти так же сильно изумилась при виде оранжевоволосой женщины.

– Начать с того, – недовольно пробурчала она, – что я ожидала встретить здесь мужчину, к которому у меня важное дело, мистера Рафаэля Манесеса, он же Джеронимо, а вы явно не он. А во-вторых, уши у вас самые обычные.

Голубой Жасмин разинула рот, но ни звука.

– Джеронимо Манесес! – все так же сварливо повторила женщина на ковре-самолете. У нее выдался нелегкий день. – Где он живет?

Жасмин пальцем ткнула в пол:

– Первый, – еле выговорила она. Женщина на летающем ковре поморщилась с отвращением:

– Вот за что терпеть не могу ковры, – сообщила она. – Система навигации у них ни к черту.

– Мама, нам нужно уехать, как можно скорее сменить квартиру, лучше прямо сегодня.

– Почему, сын мой? Потому что у тебя в спальне чудище? Нормал, скажи ему, чтобы он вел себя нормально.

– Как, и ты стала звать его «Нормал»?

– Почему бы и нет, Джинендра, мы в Америке, у всех имена изменились. Ты тоже теперь Джимми, так что не задавайся.

– Ладно, все равно. Нирмал, скажи Ма, нам надо уехать отсюда, здесь оставаться опасно.

– Зови меня Нормал. Я серьезно.

– Тогда буду звать тебя «Серьезно».

– Джинендра, перестань задирать кузена, который дал тебе хорошую работу, хорошие деньги. Прояви уважение!

– Ма! Нам нужно уехать отсюда, пока не поздно.

– И бросить моих птиц? Как же птицы?

– Забудь про птиц, Ма. Он вернется во славе и силе, и если застанет нас здесь, нам конец.

– Я проверил твою комнату. Твоя ма попросила меня проверить, и я проверил. Все как всегда. Все нормально. Никаких дыр в стенах, признаки не написали «бу» на стене, все прима, все тип-топ.

– Мама! Ну, пожалуйста.

– Мальчик мой, куда же мы денемся? Некуда нам ехать. Твоя мамочка нездорова. Мы не можем бежать сами не зная куда.

– Попросись к Нирмалу.

– Что? Ко мне вздумал переехать? И как надолго? На ночь? На десять лет? А с этим домом что?

– Этот дом – опасная зона.

– Довольно. Бла-бла-бакваас. Останемся только тут. Вопрос закрыт.

И так из месяца в месяц, пока он не уверил себя, что мама права: то, чего он боялся, никогда не произойдет, кротовая нора, и Дунья, и Натараджа – все галлюцинации того рода, который в древние времена вызывали психотропные напитки, алкоголь или плесневелый хлеб, и ему нужна помощь психиатра, может быть, какие-то лекарства, может быть, он сходит с ума. Пока наконец не наступила та ночь, зимой, в снегопад, в неестественно сильный и долгий снегопад, никогда на памяти людей не выпадало столько снега, в нем уже видели проклятие или высший приговор, потому что в последнее время всякая погода так и воспринималась, когда в Калифорнии затянулись дожди, там все строили ковчеги, когда на Джорджию обрушился град, водители бросали машины посреди дороги и убегали, словно за ними гналось гигантское ледовое чудовище, а в Квинсе, где все родом (и снами) из жарких стран, где снег все еще воспринимался как фантазия, сколько бы лет люди там ни прожили, сколько бы раз и в каком бы количестве он ни выпадал, снег был инореальностью, был черной магией под видом белой, и вот, в ту ночь черная магия сделалась реальностью, в ту ночь, когда чудовище действительно явилось, шел сильный снег, и тем труднее было бежать.

В ту ночь ему пришлось бежать, он бежал домой из офиса Нормала, бежал так быстро – поскальзываясь, падая, вскакивая, чтобы снова бежать, – как только мог, Нормал пыхтел, задыхался, хватался за бока где-то позади, потому что там было пепелище, там пожар и пепелище вместо дома, пламя там, где были стены, птицы изжарились либо улетели, а на жестком стуле на противоположном от дома тротуаре – перья испепеленных птиц кружили над ее головой – лицом к пожару, пожиравшему ее былую жизнь (от жара снег таял, и ее стул стоял в небольшой лужице), сидела его мать, закопченная, засыпанная золой, но живая, в окружении немногих своих пожитков: торшер возле стула, тут же веер из павлиньих перьев и три фотографии в рамках, которые облизывал тающий снег, его мать, застывшая без движения, без слова, красное пламя у нее за спиной, бездымное, что это за огонь без дыма, спросил он себя, подбегая к ней, и услышал, как пожарные переговариваются: бедная старуха, разверните стул так, чтобы ей не смотреть на это, бедная старая леди, замерзла совсем, подвиньте ее ближе к огню.

На этот раз спорить о причинах несчастья не пришлось, все видели огромного джинна, который вышел из шаровой молнии, родился из бездымного пламени, как все джинны мужского пола, зубастый рябой черт в длинной боевой рубахе цвета алого пламени с золотой отделкой, с длиннющей черной бородой, обмотанной вокруг талии, точно пояс, слева к этой волосяной портупее подвешен меч в зеленых с позолотой ножнах. Зумурруд Шах не утруждался более принимать образ Героя Натараджи и морочить голову малышу Джимми, он явился во всей своей страшной славе: Зумурруд Великий, могущественнейший среди Великих Ифритов, верхом на летающей урне, вторгся в мир людей вместе с тремя ближайшими своими подвижниками, положив конец эпохе разрозненных небывалостей и начав то, что мы именуем Войной.

Зумурруд Великий и три его спутника

Великий Ифрит Зумурруд-шах, носивший золотую корону, сорванную с головы некоего князя, которого он некогда случайно или не совсем случайно этой головы лишил, сделался в определенный момент истории личным джинном философа Газали; устрашающее имя этой сущности опасалась произносить вслух даже Дунья. Но неправильно было бы называть Газали хозяином джинна. Слова «хозяин» и «слуга» неуместны, когда речь идет о связи человека с джинном, ибо любая услуга, какую джинн окажет человеку, это скорее милость, чем доказательство подчинения, великодушный жест или, в случае, если джинн был освобожден из ловушки, из лампы например, проявление благодарности. Рассказывается, что Газали действительно освободил Зумурруд-шаха из подобной ловушки, из бутылки, в которой безвестный колдун заточил его. Давно, давным-давно, бродя по улицам родного Туса, Газали заприметил непрозрачную бутылку, валявшуюся в куче мусора, который, как это ни прискорбно, уродовал старый город оранжево-розовых минаретов и таинственных стен, и сразу же постиг, как постигает философ, получивший соответствующую подготовку, присутствие внутри плененного духа. С притворной небрежностью (но виноватый взгляд неумелого вора выдавал его) он подобрал бутылку и, прижавшись губами к ярко-синему стеклу, зашептал – пожалуй, чересчур громко – оккультный стих, коим всегда начинается разговор с пленным джинном:

 
Джинн великий взаперти,
Если хочешь ты уйти,
За свободу выкуп дай,
Мне скорее отвечай.
 

Миниатюрный джинн отвечал изнутри стекла голосочком мультяшной мыши. Многих людей этот жалобный пи-пи-писк обманул, и они проглотили отравленное блюдо, которое неизменно предлагает плененный джинн. Но Газали был из более твердого теста.

Вот что ответил ему джинн:

 
Не торгуйся. Отпусти.
Вольным я хочу уйти.
Выкуп я назначу сам —
Будешь рад тому, что дам.
 

Но Газали знал правильный ответ на эти ребяческие уловки:

 
Знаю хитрый джиннов род,
Так легко джинн не уйдет.
Прежде клятва, лишь затем
Отпущу тебя совсем.
 

Зумурруд-шах, видя, что выбора у него нет, перешел к традиционной формуле трех желаний. Газали ответил, скрепив договор словами, несколько отличавшимися от этой обычной формулы:

 
В час любой и в век любой
Под совсем иной луной
Стоит молвить: раз-два-три,
Три желания – твои.
 

Вырвавшись на волю, вернув мгновенно свой огромный объем, джинн с изумлением обнаружил два свойства Газали, выделявшие философа среди всех смертных. Во-первых, Газали не трепетал перед ним. Трепетать перед джинном, как юный Джимми Капур убедится спустя столетия, не только предписано – это, как правило, физиологическая реакция на Зумурруда в его темной славе. Но «этот смертный», с удивлением отметил Великий Ифрит, «не ведал трепета». Это во-первых. А во-вторых, он не поспешил высказать три желания! Вот уж неслыханное дело. Бесконечное богатство, увеличение детородного органа и неограниченная власть… любого джинна любой мужчина в первую очередь просит об этом. Желания смертных мужей поразительно однообразны. Но чтобы ни одного желания? Из трех желаний — ни одного? Прямо-таки неприлично.

– Ничто? – взревел Зумурруд-шах. – Ты просишь ничто? Этого у меня нет.

– Кажется, ты приписываешь «ничто» свойства: «ничто» потому и невозможно дать, что это не объект, но ты объективизируешь саму необъектность, придавая ей форму объекта. Это, полагаю, мы бы могли обсудить. Видишь ли, джинн, личных потребностей у меня немного. Мне ни к чему неисчерпаемое богатство, увеличенный половой орган или безграничная власть. Когда-нибудь мне может понадобиться более значительная услуга. Тогда я тебя извещу. А пока, джинн, ты свободен и можешь идти куда хочешь.

– Когда же наступит этот момент? – уточнил Зумурруд-шах. – Я ведь занят буду, сам понимаешь. Просидев столько времени в бутылке, я должен теперь всякими делами заняться.

– Время придет, когда придет время, – ответствовал Газали в присущей ему (и доводящей до исступления) манере и снова уткнулся в книгу.

– Ненавижу философов, – сказал ему Зумурруд-шах. – И художников, и все человечество.

Он закружился яростным вихрем и был таков.

Время шло, проходили годы, проходили десятилетия, Газали скончался, а с ним, как полагал джинн, скончался их договор. Щели между мирами были закрыты и запечатаны, и Зумурруд в Перистане, он же Волшебная страна, забыл надолго мир людей и странного человека, отказавшегося от желаний. Миновали столетия, началось новое тысячелетие, печати, разделявшие миры, начали ломаться, и вдруг – бум! Снова Зумурруд оказался в мире этих слабых существ, и внезапно в его голове послышался голос, требовавший явиться, голос умершего человека, голос праха, меньшего, чем прах, голос из пустоты, где был когда-то прах мертвеца, пустоты, каким-то образом ожившей, каким-то образом обладавшей разумом и чувством того, кто давно умер, и эта пустота велела джинну явиться и выслушать первое великое желание. И он повиновался, выбора у него не было, договор вынуждал; джинн хотел было возразить, что контракт не может действовать посмертно, однако вспомнил необычные выражения, выбранные Газали: «В час любой и в век любой, под совсем иной луной, стоит молвить раз-два-три», и понял, что, поскольку сам он не включил оговорку на случай смерти клиента (в будущем он непременно учтет этот момент, если когда-нибудь еще придется расплачиваться желаниями!), обязательство по-прежнему окутывало его, точно саван, и приходилось делать то, что угодно голосу в пустоте.

Зумурруд вспомнил и разом призвал свою неукрощенную ярость, гнев Великого Ифрита, полвечности просидевшего в синей бутылке, и из ярости родилось желание отмстить всей расе, к которой принадлежал тот, кто его заточил: избавиться от ничтожных обязательств перед покойником и всецело посвятить себя мести. Он поклялся.

О ярости Зумурруда: в XVI веке группа талантливых индийских художников при дворе Великого Могола, Акбара Великого, унизила его и оскорбила – за четыреста и сорок (плюс-минус) лет до описываемых событий он был изображен несколько раз на иллюстрациях к «Хамзанаме», истории героя Хамзы. Там Зумурруд – там, на картине! – представлен вместе с приятелями, Раимом Кровопийцей и Сверкающим Рубином, замышляющими очередное злодейство. Шепот – шепот – шорох – шипение. Оранжево-белый навес над ними, а позади – гора из раздувшихся валунов, словно каменное облако. Люди с длинными выпяченными ягодицами преклоняют колени и шепчут клятву – или проклятия, потому что Зумурруд-шах во всей красоте вполне может напугать доброго человека так, что тот чертыхнется. Это чудище, кошмар, великан, в десять раз больше любого злодея, в двадцать раз злее. Светлая кожа, длинная черная борода, ухмылка от уха до уха. Полный рот людоедских зубов, кусака вроде Сатурна Гойи. И тем не менее эта картина показалась ему оскорбительной. Почему? Потому что он изображен смертным. Великаном, но не джинном. Плоть и кровь вместо бездымного огня. Для Великого Ифрита – обида страшная.

(И, как покажут дальнейшие события, этот Великий Ифрит не был любителем человеческой плоти.)

На картинах, созданных блистательными художниками при драгоценном дворе Акбара, внушающий ужас Зумурруд-шах изображен многократно, однако почти ни разу – торжествующим. На большинстве картин он предстает побежденным противником Хамзы, полумифического героя. Вот он вместе с войском бежит от армии Хамзы, уносится на знаменитой летающей урне, а вон бесславно проваливается в яму, вырытую садовниками для воров, грабящих фруктовые рощи, и сердитые земледельцы задают ему трепку. Стремясь прославить Воителя Хамзу и в вымышленном образе прославить реального героя-императора, который заказал эту живопись, художники Зумурруда не щадили. Вышел он у них большой – но болван. Даже магия летающих урн не его: их прислал Зумурруду, чтобы спасти от поражения в битве против Хамзы, его друг волшебник Забардаст. Забардаст, чье имя означает «Превосходный», был, как и Зумурруд-шах, одним из могущественнейших членов племени темных джиннов – колдуном с особыми талантами в сфере левитации (и укрощения змей). Если бы придворные художники Моголов раскрыли подлинную природу джиннов, Хамзе не удалось бы так легко выйти победителем.

Это одна из причин. Даже если бы могольские художники не исказили его образ, Зумурруд-шах все равно оставался бы врагом человеческого рода, потому что презирал людской характер. Сложность человеческой души он воспринимал как личное оскорбление – сводящую с ума непоследовательность, противоречия, которые люди не пытались ни стереть, ни примирить, смесь идеализма и алчности, величия и ничтожества, правды и лжи. Их нельзя принимать всерьез, как не принимают всерьез тараканов. Лучшее, на что они годны, – служить игрушками, а он был гневным богом – ближе всего к их представлению о буйных богах – и мог бы перебить их всех забавы ради. Словом, если бы философ Газали не натравил его на ничего не подозревающий мир, он бы и сам напал. Его склонности сполна соответствовали полученным указаниям. А указания покойного философа были недвусмысленными:

– Сей страх! – потребовал Газали. – Только страх обратит грешного человека к Богу. Страх принадлежит Богу в том смысле, что человек, жалкое создание, должен чувствовать страх перед безграничной властью и грозной природой Бога. Можно сказать, страх – эхо Бога и, заслышав его отголосок, люди падают на колени и молят о милости. В некоторых краях уже боятся Бога – оставь эти регионы без внимания. Ступай туда, где гордыня вздулась, где человек вообразил себя богоподобным, разори его запасы и боеприпасы, храмы технологий, знаний и богатств. Отправляйся и в те сентиментальные страны, где твердят, что Бог – это любовь. Иди, покажи им правду.

– Мне нет надобности соглашаться с тобой насчет Бога, – ответил Зумурруд, – насчет его природы и даже насчет того, существует ли он. Это меня не интересует и не заинтересует впредь. В Волшебной стране мы не рассуждаем о религии, наша жизнь совершенно чужда земной жизни и, я бы сказал, далеко ее превосходит. Вижу, ты и в смерти остался придирчивым ханжой, так что избавлю тебя от подробностей, хоть они и весьма сочны. В любом случае философия может заинтересовать разве что педантов, а теология – зануднейшая сестра философии. Оставляю все эти снотворные темы тебе, тешься в пыльной могиле. Но что касается твоего желания, я не просто принимаю его как приказ – я с радостью повинуюсь. С той оговоркой, что, поскольку ты требуешь от меня множества действий, а не одного, таким образом я целиком расплачусь по всем трем желаниям.

– Согласен, – отвечала пустота, что была Газали.

И если бы мертвые могли хихикать от удовольствия, то мертвый философ захлебнулся бы злорадным хохотом. Джинн это почувствовал (джинны порой весьма чутки).

– Чему ты радуешься? – спросил он. – Повергнуть ничего не подозревающий мир в хаос – разве это веселая шутка?

Газали в тот момент размышлял об Ибн Рушде.

– Мой оппонент, – сообщил он Зумурруд-шаху, – бедный глупец, убежденный, что со временем люди отвернутся от веры к разуму, вопреки всем неточностям рационального мышления. Я же, что очевидно, придерживаюсь иного мнения. Я много раз одерживал над ним верх, но спор продолжается. А в борьбе умов замечательное преимущество – обладать секретным оружием, придерживать в рукаве туза, старший из козырей хранить до удобного момента. В данном случае, могущественный Зумурруд, моя главная карта – ты. И я предвкушаю скорое смятение этого глупца, а далее – неизбежное поражение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю