355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рышард Капущинский » Император. Шахиншах (сборник) » Текст книги (страница 17)
Император. Шахиншах (сборник)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:26

Текст книги "Император. Шахиншах (сборник)"


Автор книги: Рышард Капущинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Страх – алчный, ненавистный зверь, что сидит в нас. Страх не дает забыть о себе. Он постоянно парализует и терзает нас. Он ненасытен, и приходится все время его подкармливать. Мы сами заботимся о том, как его получше подкормить. Его излюбленное лакомство – удручающие слухи, дурные новости, панические мысли, страшные картины. Среди тысяч сплетен, известий и суждений мы всегда выбираем самые кошмарные, то есть те, что страх обожает. Дабы успокоить его, умилостивить чудовище. Вот мы замечаем человека с бледным лицом, который слушает другого, беспокойно озирается по сторонам. Что случилось? Он насыщает свой страх. А если страх нечем насытить? Мы лихорадочно что-то придумываем. А если мы ничего придумать не в состоянии (что редко случается)? Тогда спешим к другим, разыскиваем людей, расспрашиваем их. Выслушиваем, собираем сплетни до тех пор, пока не насытим собственный страх.

Все книги о всяческих революциях начинаются с главы, в которой повествуется о гнилости рухнувшей власти либо о бедности и страданиях народа. А ведь они должны бы начинаться с главы из области психологии – с того, как угнетенный, затюканный человек неожиданно преодолевает страх, перестает бояться. Должен быть описан весь этот необычайный процесс, который подчас свершается в одну минуту, как потрясение, как очищение. Человек избавляется от страха, чувствует себя свободным. Без этого революции не было бы.

Полицейский возвращается в участок и рапортует начальнику. Начальник направляет стрелков, приказывая им занять позиции на крышах домов, окружающих площадь. Сам же он на машине едет в центр города и с помощью мегафона призывает толпу разойтись. Но подчиняться никто не желает. Тогда, укрывшись в безопасном месте, он приказывает открыть огонь. Поток огня из автоматического оружия обрушивается на головы людей. Начинается паника, возникает давка, кто может, спасается бегством. Потом стрельба затихает. На площади остаются убитые.

Неизвестно, видел ли шах снимки этой площади, сделанные полицейскими через минуту после кровавой расправы. Предположим, что ему их показали. Или, предположим, что не показали. Шах крайне напряженно работал, могло случиться и так, что у него не хватило на это времени. Его рабочий день начинался в семь утра, а заканчивался к полуночи. Собственно, он отдыхал только зимой, когда отправлялся кататься на лыжах в Санкт-Мориц. Но и там он мог позволить себе два-три спуска с горы, а потом возвращался в свою резиденцию и работал. Вспоминая об этом, мадам Л. говорит, что жена шаха держалась в Санкт-Морице очень демократично. В качестве свидетельства показывает мне фотографию, на которой запечатлена шахиня, стоящая в очереди у подъемника. Вот так прямо и стоит себе, опершись о лыжи, стройная, очаровательная женщина. А ведь, говорит мадам Л., она была настолько богата, что могла бы потребовать, чтобы ей выстроили отдельный подъемник!

Мертвых заворачивают в белые покрывала и кладут на деревянные носилки. Те, что несут их, идут быстро, подчас бегут трусцой, что производит впечатление крайней спешки. Все траурное шествие спешит, слышны крики и причитания, участники траурной церемонии охвачены тревогой и беспокойством. Словно мертвец раздражает их своим присутствием, словно бы они жаждут скорее придать его земле. Потом на могиле раскладывают еду, и начинаются поминки. Каждый, кто туда приходит, будет приглашен, ему предлагают поесть. Если пришелец не голоден, он получит только фрукты – яблоко или апельсин, но что-нибудь съесть ему обязательно придется.

На следующий день наступает время воспоминаний. Собравшиеся припоминают жизнь умершего, его доброе сердце и благородство. Так продолжается сорок дней. На сороковой день в доме умершего собирается родня, друзья и знакомые. Вокруг дома теснятся соседи, вся улица, вся деревня, уйма людей. Толпа предается воспоминаниям, толпа оплакивает мертвого. Боль и скорбь достигает своей волнующей кульминации, своего траурного крещендо. Если это была естественная смерть, согласующаяся с очередностью человеческой судьбы, то в этом собрании, которое может продолжаться целые сутки, после нескольких часов экстатических, душераздирающих всплесков воцарится настроение тупой и смиренной отрешенности. Но если произошла внезапная смерть, смерть по чьей-то вине, людей охватывает дух возмездия, жажда мести. В атмосфере назревающего гнева и разгорающейся ненависти произносится фамилия убийцы – виновника несчастья. И хотя последний может находиться далеко отсюда, верится, что в этот момент он должен содрогнуться от страха: да, его дни сочтены!

Народ, угнетаемый деспотом, низведенный им до роли неодушевленного предмета и выродившийся, ищет для себя спасения и места, где мог бы окопаться, отгородиться, остаться самим собой. Ему это необходимо, чтобы сохранить свою индивидуальность, свое тождество и даже просто свою заурядность. Но весь народ эмигрировать не в состоянии, потому он странствует не в пространстве, а во времени, он возвращается к прошлому, которое в свете бед и опасностей окружающей действительности кажется утраченным раем. И свое спасение народ находит в давних обычаях, столь давних и священных, что власть не решается против них выступать. Поэтому под покровом любой диктатуры происходит (вопреки ей и против нее) постепенное возрождение старых обычаев, верований и символов. Они приобретают новый смысл, новое дерзкое значение. Сначала это робкий и часто скрытый процесс, но по мере того, как диктатура становится все более нетерпимой и тягоcтной, его сила и размах возрастают.

Можно услышать критические замечания, что это всё возврат к средневековью. Бывает и так. Но чаще всего это форма, в какой народ выражает свое несогласие. Поскольку власть провозглашает, что она является символом прогресса и современности, покажем ей, что у нас – другие ценности. В этом больше политического упрямства, чем желания вернуться к забытому миру предков. Пусть только жизнь станет полегче, старый обычай лишится своего эмоционального наполнения и сделается тем, чем был – чисто ритуальной формой.

Таким обычаем, который под воздействием влияния возрастающей оппозиции неожиданно превратился в политический акт, явился этот обряд совместного поминовения умерших на сороковой день после их смерти. Семейно-соседская церемония стала преображаться в митинги протеста. На сороковой день после событий в Куме во многих городах Ирана в мечетях собрались люди, чтобы помянуть тех, кто стал жертвой побоища. В этой ситуации в Тебризе дошло до такой напряженности, что там вспыхнуло восстание. Толпа высыпала на улицы, требуя смерти шаха. Ввели войска, которые потопили город в крови. Погибло несколько сотен жителей. Тысячи были ранены. Через сорок дней города погружаются в траур – настало время помянуть резню в Тебризе. В одном из городов, в Исфахане, охваченный отчаянием и гневом народ высыпал на площади. Войска окружают демонстрантов и открывают огонь. Снова появляются убитые. Проходят следующие сорок дней, теперь в десятках городов собираются толпы одетых в траур людей, чтобы помянуть павших в Исфахане. Еще одна демонстрация, и начинается кровавая бойня. Потом, через сорок дней, то же самое повторяется в Машхеде. Затем в Тегеране. И снова в Тегеране. Наконец, собственно, во всех городах.

Тем самым иранская революция развивается как бы в ритме взрывов, следующих друг за другом с интервалов в сорок дней. Каждые сорок дней – взрыв отчаяния, возмущения и кровопролития. И с каждым последующим разом взрыв все более страшный – все больше людей и все больше жертв. Механизм террора начал работать в обратном направлении. Террор применяется ради того, чтобы запугать. А между тем террор властей побуждал народ на дальнейшую борьбу, на новые выступления.

Рефлекс шаха типичен для любого деспота: сперва ударить и подавить, потом подумать, что предпринять дальше. Сначала поиграть мускулами, продемонстрировать силу, потом по возможности доказывать, что имеется и голова на плечах. Для деспотической власти главное – чтобы ее считали сильной. Гораздо меньше она озабочена тем, чтобы восторгались ее мудростью. Впрочем, что такое в понимании деспота мудрость? Умение пользоваться силой. Мудрый – это тот, кто знает, как и когда нанести удар. Такая постоянная демонстрация силы – необходимость, ибо опора любой диктатуры – робость, агрессивность по отношению к ближнему, раболепие. Эти инстинкты наиболее действенно пробуждает страх, а источник страха – боязнь силы.

Деспот убежден, что человек – низкое существо, низкие натуры заполняют его двор, составляют его окружение. Терроризованное общество длительное время ведет себя как неразумный и покорный сброд. Достаточно подкармливать его, и оно проявит послушание. Надо дать людям развлечься, и они почувствуют себя счастливыми. Арсенал политических приемов крайне беден, он не меняется на протяжении тысячелетий. Отсюда столько любителей в политике, столько уверенных в том, что они способны править, только бы дорваться до власти. Но случаются и поразительные вещи. Вот сытая и веселая толпа проявляет непослушание. Она начинает домогаться чего-то большего, нежели развлечений. Она жаждет свободы, жаждет справедливости. Деспот в недоумении. Действительность домогается того, чтобы он увидел человека во всем многообразии, во всем его богатстве. Но такой человек – угроза диктатуре, он ее враг, и поэтому диктатура напрягает силы, чтобы его уничтожить.

Диктатура, хотя она и презирает народ, но вместе с тем ждет от него признания. Несмотря на то, что она – воплощение беззакония, а вернее потому, что она – само беззаконие, диктатура добивается того, чтобы придать всему видимость легальности. Диктатура в этом вопросе крайне, даже болезненно чувствительна. Кроме того, ее беспокоит (правда, тщательно скрываемое) чувство неуверенности. Поэтому она не жалеет усилий, дабы доказывать себе и другим, как ее поддерживает и одобряет народ. Даже если это всего-навсего видимость поддержки – она будет удовлетворена. Что из того, что это только видимость? Сами диктатуры – сплошная видимость.

Шах также ощущал потребность в одобрении. Поэтому когда в Тебризе состоялись похороны последних жертв резни, в городе провели демонстрацию в поддержку шаха. На просторных лугах собрали тысячи активистов партии шаха – «Растахиз». Они несли портреты своего лидера, где над головой монарха было изображено солнце. На трибуне появилось правительство в полном составе. К собравшимся обратился премьер Дакамшид Амузгар. Выступающий рассуждал о том, как могло получиться, что несколько анархистов и нигилистов смогли поколебать единство народа и нарушить его спокойную жизнь. Он делал упор на ничтожное количество этих заговорщиков. Их настолько мало, что трудно даже говорить о группе. Это горстка людей. К счастью, заявил он, со всех концов страны поступают протесты в адрес тех, кто стремится разрушить наши дома и наше благосостояние. В заключение была принята резолюция в поддержку шаха. После демонстрации ее участники украдкой расходились по домам. Большинство из них доставили в автобусах в соседние города, откуда их привозили на манифестацию в Тебриз.

После этой демонстрации у шаха поднялось настроение. Казалось, он оправился от удара. До этого он играл картами, крапленными кровью. Теперь решил взять чистую колоду. Чтобы завоевать симпатию людей, он разжаловал нескольких офицеров, которые командовали воинскими частями, стрелявшими по жителям Тебриза. Среди генералов поднялся ропот недовольства. Дабы их успокоить, он отдал приказ стрелять по толпе в Исфахане. Народ ответил взрывом гнева и ненависти.

Чтобы умиротворить страсти, он снял шефа САВАКа. Саваковцев охватил ужас. Чтобы умилостивить САВАК, он позволил арестовывать любого, кого саваковцы пожелают. Вот так изгибами, зигзагами, петляя и изворачиваясь, шаг за шагом он приближался к пропасти.

Шаха обвиняют в том, что он проявил нерешительность. Политик, говорят, должен быть решительным. Но решительность в чем? Шах проявлял решительность, чтобы усидеть на троне и ради этого шел на все. Он пытался стрелять и предпринимал попытки демократизировать страну, он то производил аресты, то выпускал на свободу, одних снимал, других повышал в должности, то угрожал, то хвалил. Все тщетно. Просто люди были сыты шахом по горло и не желали терпеть его власть.

Шаха погубило тщеславие. Он мнил себя отцом народа, а народ выступил против него. Шах тяжело переживал это, испытывал чувство обиды. Он хотел любой ценой (даже ценой пролитой крови) вернуть прежний, годами лелеемый образ счастливого народа, который отвешивает благодарственные поклоны своему покровителю. Но он забыл, что мы живем в такое время, когда народ требует прав, а не милостей.

Возможно, его погубило и то, что к самому себе он относился слишком внимательно, слишком серьезно. Видимо, был убежден, что народ его боготворит, видит в нем воплощение своих самых высоких и наилучших качеств. И вдруг он узрел взбунтовавшийся народ. Для него это было неожиданно и непонятно. Нервы не выдержали, он считал, что должен отреагировать немедленно. Отсюда его решения, столь внезапные, истерические, безумные. Ему не хватило известной доли цинизма. Он мог сказать тогда: демонстрируют? Что поделаешь, пусть демонстрируют! Сколько можно так демонстрировать? Полгода? Год? Я думаю, что выдержу. Во всяком случае, никуда не двинусь из дворца. И люди, разочарованные, полные горечи, хочешь не хочешь, в конечном итоге разошлись бы по домам, ибо трудно ожидать, что кто-то согласится провести всю свою жизнь в толпе демонстрантов. Шах не умел ждать. А в политике необходимо уметь выжидать.

Погубило его и то, что он не знал своей страны. Всю жизнь он провел во дворце. Ведь иногда и покидал дворец, но с таким чувством, словно бы из теплой комнаты выставлял голову на мороз. Выглянуть на минуту и тотчас назад! Между тем во всех дворцах мира действуют одни и те же деформирующие и губительные законы. Так повелось с незапамятных времен, то же самое происходит и сейчас и будет происходить завтра. Можно воздвигнуть десяток новых дворцов, но в них тотчас же восторжествуют те же законы, которые царили во дворцах, построенных пять тысяч лет назад. Единственный выход – рассматривать дворец как временное пристанище, как мы воспринимаем трамвай или автобус. Садимся на остановке, какое-то время едем, потом выходим. И очень полезно помнить о том, чтобы сойти на нужной остановке, чтобы не пропустить ее.

Самое трудное, живя во дворце, представить себе другую жизнь. Например, свою собственную жизнь, но без дворца, вне его. Человеку всегда будет трудно вообразить подобную ситуацию. В конечном счете найдутся такие, которые захотят ему в этом помочь. Увы, часто это сопровождается большими человеческими жертвами. Вопросы чести в политике. Де Голль – человек чести. Он проиграл референдум, привел в порядок письменный стол, покинул дворец и никогда туда не вернулся. Он хотел править только при условии, что получит одобрение большинства. В тот момент, когда большинство отказало ему в признании, он удалился. Но много ли таких? Другие будут плакать, но не двинутся с места, будут мучить народ, но не дрогнут. Изгнанные за двери, вернутся в другие, спущенные с лестницы, вскарабкаются опять наверх. Будут объясняться, раболепствовать, лгать и кокетничать, только бы усидеть или только бы вернуться. Будут показывать свои руки – глядите: на них ни капли крови. Но сам факт, что приходится показывать руки – уже позор. Они продемонстрируют содержимое своих карманов – пожалуйста, они пусты. Но сам факт такой демонстрации – крайне удивителен. Шах, покидая дворец, плакал. На аэродроме – тоже. Потом объяснял в интервью, сколько у него денег. Что у него их значительно меньше, чем принято думать. Как все это ничтожно и жалко. Я целыми днями бродил по Тегерану. Собственно говоря, без смысла и цели. Я старался убежать от пустоты моего номера, которая меня мучила, а также от незлобивой, агрессивной колдуньи – моей уборщицы. Она постоянно домогалась денег. Она хватала мои чистые, отутюженные сорочки, которые я получал из прачечной, швыряла их в воду, мяла, вешала на веревку и просила денег. За что? За то, что испортила мои сорочки? Из-под чадры по-прежнему показывалась ее просящая, худая рука. Я знал, что у нее нет денег. Но и у меня их не было. Этого она не могла понять. Человек, который прибыл из далеких краев, должен быть богачом. Хозяйка гостиницы разводила руками: ничего посоветовать не могу. Последствия революции, мой господин, ныне власть на стороне этой женщины! Хозяйка воспринимала меня как своего естественного союзника, как контрреволюционера. Она считала меня либералом, либералы же, как люди центра, подвергались особенно яростным нападкам. Вот и выбирай между Богом и дьяволом! Официальная пропаганда требовала от каждого четкого заявления, ведь начинался период чисток и того, что называлось приглядывать за каждым.

За то время, пока я совершал прогулки по городу, минул декабрь. Наступил канун нового, 1979 года. Позвонил мой коллега; они организуют коллективную вечеринку, будет настоящий, хотя и тактично замаскированный бал, приглашал меня к ним прийти. Но я отказался, сказав, что у меня другие планы. Какие планы? – изумился тот, ибо действительно, что можно было делать в Тегеране в такой вечер? Странные планы, отозвался я, и это соответствовало истине. Я решил в новогоднюю ночь отправиться к американскому посольству. Посмотрю, как в такую пору выглядит место, о котором ныне говорит весь мир. Я так и поступил. Вышел из гостиницы в одиннадцать часов, это было неподалеку, возможно, километра два по хорошей дороге, которая шла под уклон. Царил страшный холод, дул сухой, морозный ветер, видимо, в горах бушевала вьюга. Я шел по пустынным улицам, ни прохожих, ни патрулей, лишь на площади Вальяд возле лотка сидел продавец орешков, так плотно закутанный в теплую шаль, как наши торговки на улице Польной в Варшаве. Я купил у него кулек орехов и протянул ему горсть реалов, много, это был мой новогодний презент ему. Но он этого не понял. Отсчитал причитающуюся сумму, а остальное вернул с серьезной, полной достоинства миной. Тем самым мой жест, который призван был поспособствовать хотя бы какому-то минутному сближению с единственным человеком, встреченным мною в вымершем, заледенелом городе, был отвергнут. Поэтому я последовал дальше, осматривая все более убогие лавочные витрины, свернул в Такхте Ямшид, миновал сожженный кинотеатр, сгоревший банк, пустую гостиницу и темные конторы авиационных агентств. Наконец я добрался до здания посольства. Днем это место напоминает гигантскую ярмарку, оживленное кочевье, какой-то бурный политический луна-парк, где можно пошуметь, выкричаться. Сюда можно прийти, обругать сильных мира сего, и виновник не понесет наказания. Поэтому полно желающих, сюда стекаются громадные массы народа. Но сейчас, когда близилась полночь, здесь никого не было. Я расхаживал как бы по обширной, вымершей сцене, которую давно покинул последний актер. Остались только небрежно расставленные декорации и какое-то необыкновенное чувство покинутого людьми места. Ветер шевелил обрывки транспарантов и стучал по большому плакату, на котором стайка чертей грелась у адского огня. Где-то вдалеке Картер в звездчатом цилиндре тряс мешком и золотом, а рядом с ним вдохновенный имам Али готовился к мученической смерти. На помосте, с которого экзальтированные ораторы подзадоривали толпы к выражению гнева и возмущения, был укреплен микрофон и батареи громкоговорителей. Вид этих безмолвствующих громкоговорителей только усугублял ощущение пустоты и оцепенения. Я подошел к главным воротам. Они, как всегда, были заперты с помощью цепи и висячего замка, ибо внутренний затвор, который выломала штурмовавшая посольство толпа, никто так и не починил. Перед воротами, опершись о высокую кирпичную стену, стояли, съежившись от холода, двое молодых охранников с автоматами через плечо – студенты имама. Мне показалось, что они дремлют. В глубине двора между деревьями виднелось освещенное строение, в котором содержались заложники. Однако несмотря на то, что я всматривался в окна, там никто не появился: ни силуэт, ни тень. Я взглянул на часы. Наступила полночь, во всяком случае, полночь в Тегеране, начинался Новый год, где-то на свете били часы и шумело шампанское, царили радость и душевный подъем, в освещенных декорированных залах продолжался грандиозный бал. Это происходило как бы на другой планете, откуда сюда не доносились даже самые слабые отзвуки, даже луч света не долетал. Стоя здесь и коченея от холода, я вдруг задался вопросом, почему я на нем не присутствую, а отправился сюда, в это самое пустынное и производящее удручающее впечатление место? Не знаю. Просто сегодня вечером я подумал, что должен побывать здесь. Я никого тут не знал – ни тех пятидесяти американцев, ни этих двух иранцев. Даже не мог переговорить с ними. Может, я думал, что здесь что-то произойдет? Но ничего не произошло!

Близилась первая годовщина отъезда шаха и крушения монархии. По этому случаю по телевидению можно было увидеть десятки фильмов о революции. В определенной мере все они мало чем отличались друг от друга. Повторялись одни и те же кадры и события. Первая часть складывалась из сцен, представляющих грандиозное уличное шествие. Трудно описать его масштабы. Это людской поток, широкий, бурный, который течет без конца, катится по главной улице с самого рассвета весь день напролет.

Потоп, стремительный потоп, готовый через минуту поглотить и затопить все вокруг. Лес поднятых, ритмично грозящих кулаков, грозный лес. Толпы поющих, толпы выкрикивающих призывы. Смерть шаху! Маловато крупных планов, мало портретов. Операторы зачарованы самим видом этой напирающей лавины, они поражены масштабами явления, которое они видят, словно оказались у подножья Эвереста. На протяжении последних революционных месяцев эти демонстрирующие миллионные процессии шли по улицам всех городов. Это были беззащитные толпы, их силу составляла многочисленность и ожесточенная, непоколебимая решительность. Все высыпали на улицу, этот необыкновенный, одновременный выход на демонстрацию целых городов явился феноменом иранской революции.

Второй акт ее наиболее драматичен. Операторы с камерами на крышах домов. Сцену, которая только должна начаться, они будут снимать сверху, с птичьего полета. Сначала они показывают нам, что происходит на улице.

Итак, там стоят два танка и два бронетранспортера. На проезжей части и на тротуарах солдаты в касках и пятнистых куртках уже готовы открыть огонь. Они ждут. Теперь операторы показывают, как приближается демонстрация. Сначала она едва видна в далекой перспективе улицы, но сейчас мы увидим ее отчетливо. Да, это голова процессии. Шествуют мужчины, но идут и женщины с детьми. Они в белых одеждах. Одеты в белое – это значит готовы к смерти. Операторы показывают нам их лица, лица еще живых людей. Их глаза. Дети уже уставшие, но спокойные, полные любопытства, в ожидании, что будет дальше.

Толпа, которая шествует прямо на танки, не сбавляя шага, не останавливаясь, толпа, как будто находящаяся под гипнозом, словно лунатичная, зачарованная, ничего не видящая, как бы идущая по безлюдной земле, толпа, которая в этот момент стала уже возноситься на небеса. Теперь изображение дрожит, ибо дрожат руки операторов, в громкоговорителях слышны треск, стрельба, свист пуль и крики. Крупным планом солдаты, которые меняют магазинные коробки. Крупный план танковой башни, которая поворачивается влево и вправо. Крупным планом лицо офицера, у которого комичный вид, ибо каска съехала ему на глаза. Крупным же планом мостовая, потом стремительный взлет камеры по стене противоположного дома, по крыше, по трубе, светлое пространство неба, еще край облака, пустые кадры и тьма. Надпись на экране поясняет, что это последние кадры, сделанные этим оператором, но другие уцелели и оставили свидетельство.

Третий акт представляет сцены побоища. Лежат убитые, один раненый ползет к воротам, мчат санитарные машины, бегают какие-то люди, кричит женщина, простирая руки, коренастый мужчина пытается тащить чье-то тело. Толпа отхлынула, рассеялась, беспорядочно расползается по боковым улочкам. Низко над крышами проносится вертолет. На нескольких дальних улицах уже восстановилось нормальное движение, повседневная городская жизнь.

Помню еще такую сцену: идет демонстрация. Когда проходят мимо больницы, наступает тишина. Нельзя было беспокоить больных. Или другая сцена: в хвосте демонстрации шествуют мальчишки, собирая в корзины мусор. Дорога, по которой проследовали демонстранты, должна оставаться чистой. Отрывок из фильма: дети возвращаются из школы. Слышат стрельбу. Бегут прямо под пули, туда, где армейские части ведут огонь по демонстрантам. Вырывают страницы из школьных тетрадей и промывают их в разлитой на тротуаре крови. Держа эти листки в руках, они несутся по улицам, показывая их прохожим. Это предупредительный сигнал – осторожно, там стрельба! Несколько раз демонстрировали ленту, снятую в Исфахане. По большой площади движется демонстрация, море голов. Внезапно со всех сторон армейские части открывают огонь. Толпа обращается в бегство, неразбериха, крики, беготня, наконец, площадь обезлюдела. И вот в тот момент, когда последние из бегущих скрылись, очистив пространство огромной площади, мы видим, что в центре ее остался безногий инвалид в коляске. Он тоже порывается бежать, но одно колесо отказало (на экране не видно, почему оно неподвижно). Инвалид отчаянно толкает коляску руками, потому что вокруг свистят пули и он испуганно втягивает голову в плечи, но не может двинуться, продолжая крутиться на одном месте. Картина производит настолько сильное впечатление, что солдаты, на мгновение прекращают огонь, словно бы ожидая специального приказа. Перед нами широкий, пустой план и лишь в глубине его едва заметная, сгорбившаяся фигура, на таком расстоянии она похожа на как бы гибнущее насекомое, одинокий человек, который борется, попав в затягивающуюся сеть. Это продолжается короткое время. Солдаты вновь открывают огонь, имея перед собой одну-единственную цель, через минуту уже вовсе неподвижную, которая останется посреди площади на час или на два как памятник.

Операторы явно злоупотребляют общими планами. В результате пропадают детали. А ведь через детали можно передать все. В капле – вся вселенная. Детальное нам ближе, нежели общее, нам легче наладить с ним контакт. Мне недостает крупных планов людей, участвующих в уличном шествии. Мне недостает их разговоров. Этот человек, который идет вместе с демонстрацией, столько в нем надежды! Он идет, так как на что-то надеется. Он идет, веря, что решает какую-то проблему, даже несколько проблем. Он уверен, что поправит свою судьбу. Идет, думая, ну, если мы победим, никто больше не станет относиться ко мне как к собаке. Он думает о башмаках. Он купит хорошую обувь для всей семьи. Думает о жилье. Если победим, будем жить по-человечески. Новый мир: он, обыкновенный человек, будет знаком с министром, и все с его помощью уладит. Да что там министр! Мы сами создадим комитет и возьмем власть в свои руки. У него столько идей и планов, что ему самому они не очень ясны, но все они хороши, все вселяют бодрость, ибо у них одно основное преимущество – они будут реализованы. Он возбужден, чувствует, как крепнут его силы, ибо шествуя в колонне демонстрантов, он – соучастник события, впервые его судьба – в его руках, впервые он что-то делает, на что-то воздействует, что-то решает, он существует.

Как-то я был свидетелем того, как рождается демонстрация. По улице, которая ведет к аэродрому, шел человек и пел. Это была песня об Аллахе – «Аллах Акбар»! Человек обладал красивым звучным голосом с великолепным, волнующим тембром. Он шел, ни на кого не обращая внимания. Я последовал за ним, чтобы послушать его пение. Минуту спустя к нам присоединилась стайка детей, игравших на улице. Они тоже начали петь. Потом какая-то группа мужчин, позже – сбоку и несмело – несколько женщин.

Когда набралось уже около сотни идущих, толпа начала быстро увеличиваться, собственно говоря, в геометрической прогрессии. Толпа притягивает толпу, как заметил Канетти. Они здесь обожают находиться в толпе, толпа придает им силы, повышает их роль. Посредством толпы они выражают себя, они ищут толпу – видимо, в толпе они избавляются от чего-то, что носят в себе, оставаясь в одиночестве, и что им мешает.

На той же самой улице (когда-то она называлась улицой Резы-шаха, а теперь – Энгелоб) старый армянин торговал пряными приправами и сушеными фруктами. Поскольку лавка тесная, забитая товаром, свою продукцию торговец раскладывает на улице, на тротуаре. Здесь стоят мешки, корзины, стеклянные банки с изюмом, с миндалем, финиками, орехами, маслинами, имбирем, гранатами, плодами терновника, перцем, пшеном, десятком других лакомств, названия и назначения которых я не знаю. Издали, на фоне старой, ободранной штукатурки, это выглядит как яркая и богатая палитра, как художническая композиция, исполненная со вкусом и фантазией. Вдобавок торговец раз за разом меняет состав цветов, ибо подчас коричневые финики соседствуют с пастельными арахисами, а там, где стояло золотистое пшено, алеет ворох перечных стручков. Я прохаживаюсь, осматривая воплощение этих колористических идей, не только ради одних впечатлений. То, как каждый день будет складываться судьба выставляемых владельцем лавки товаров, – для меня источник информации, знак того, что произойдет в сфере политики. Ведь улица Энгелоб – это бульвар демонстрантов. Если с утра товары не выставляются, значит, армянин подготовился к горячему дню: состоится демонстрация. Он предпочел укрыть свои приправы и фрукты, чтобы их не затоптала проходящая толпа. Я должен приниматься за работу, выяснить, кто проводит демонстрацию, по какому поводу. Если же, проходя по улице Энгелоб, я издали замечаю, как всеми цветами радуги играет палитра армянина, значит, предстоит обычный, спокойный день, и можно с чистой совестью отправляться к Леону выпить стопку виски.

Продолжаю свой путь по улице Энгелоб. Здесь пекарня, где можно купить свежий, горячий хлеб. У иранского хлеба форма большой, плоской лепешки. Печь, в которой пекут такие лепешки, – это трехметровый колодец, выкопанный в земле, со стенками, выложенными огнеупорным кирпичом. На дне пылает огонь. Если женщина изменит мужу, ее бросают в такой раскаленный колодец. В пекарне трудится двенадцатилетний Разак Надери. Кто-нибудь должен снять фильм о Разаке. В девятилетнем возрасте мальчик в поисках работы приехал в Тегеран. В своем селе, около Зенджана (тысяча километров от столицы) он оставил мать, двух младших сестер и трех младших братьев. С тех пор он должен был содержать семью. Встает он в четыре часа и на коленях возится подле печного отверстия. В пять огонь гудит, полыхает страшный жар. Длинным прутом Разак прилепляет лепешки к кирпичным стенкам и следит, чтобы в нужное время вынуть их. Так он трудится до девяти часов вечера. Заработанные деньги отсылает матери. Его имущество – дорожная сумка и одеяло, которым он прикрывается ночью. Он знает, что винить ему некого. Просто после трех-четырех месяцев он начинает страшно тосковать по матери. Какое-то время он борется с этим чувством, но потом садится в автобус и отправляется в свою деревню. Ему хотелось бы возможно дольше пробыть у матери, но он не может себе этого позволить, так как должен работать: в семье он единственный кормилец. Поэтому он возвращается в Тегеран, но его место уже занято. Теперь Резак отправляется на площадь Гомрука, где толпятся безработные. Здесь рынок дешевых рабочих рук, кто приходит сюда, продается по самой низкой цене. Однако же Разак вынужден неделю-другую ждать, прежде чем кто-нибудь возьмет его на работу. Целыми днями простаивает он на площади, мерзнет, мокнет и голодает. Наконец является какой-нибудь человек, который обращает на него внимание. Разак счастлив – он снова при деле. Но радость недолговечна, вскоре он начинает ужасно тосковать, снова едет к матери и снова возвращается на эту площадь. Рядом с Разаком большой мир – мир шаха, революции, Хомейни и заложников. Об этом мире все говорят. Но ведь мир Разака гораздо больше. Он настолько велик, что Разак блуждает по нему и не может найти выхода.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю