
Текст книги "Соболя"
Автор книги: Рувим Фраерман
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Два снайпера
I
лестела убитая щебнем дорога; голые саженцы, мелом беленные камни далеко провожали ее. Она шла в гору. – За ней чудилось море, горячий берег, серые оливы. Но пахло не морем, а хвоей. Через какие пространства уносишь в памяти этот горький запах!
Пахло кедрами. На дороге учился ездить на велосипеде красноармеец, над дорогой летал бомбовоз. Часовые ходили у складов. Возле каменных казарм желтел песок, и в осенней траве росли маленькие неожиданные цветы.
Я был на Дальнем Востоке.
Командир дивизии пригласил меня остаться у него.
– Чем вас угощать? – спросил он. – Вы, наверное, не будете есть фазанов. Они вам здесь изрядно надоели.
И в первый день он достал рябчиков; мясо их тоже пахло хвоей. Потом четыре дня подряд я ел фазанов: утром, днем и вечером.
Приветлив и прост был командир. С утра надевал тяжелые, походные сапоги, форму и уходил бриться в гарнизонную парикмахерскую.
А вечером после дивизионных дел слушал мои рассказы о Москве. К столу подсаживалась его жена – маленькая женщина, которую звали Станиславой. Они расспрашивали о новых поэтах, о Большом театре. Запыленный крошечный китайский бильярд валялся в углу. Иногда командир настраивал радио, стараясь поймать оперу из Большого театра, но ловил только японские марши, Филиппины, Гонолулу.
– Далеко Москва! – говорил тогда командир.
– И здесь у вас замечательная жизнь, – отвечал я. – Недавно я видел, как взорвали перевал, чтобы проложить сквозь тайгу широкую дорогу. Три дня над океаном носилась пыль.
– Это верно, – согласился командир. – Мы работаем, строим, сторожим. Кстати, хотите, я вас познакомлю с лучшими снайперами моей дивизии? Они должны сейчас притти ко мне в гости.
– Разве дисциплина позволяет, чтобы стрелки ходили в гости к командиру дивизии?
– Да, если командир приглашает.
В это время в передней раздался звонок, и два голоса, слившись в один, сказали:
– Товарищ командир дивизии, братья Фроловы явились.
Я спросил:
– Неужели это те самые братья, о которых командующий писал их отцу, поздравляя его с такими сыновьями?
Командир кивнул головой.
В комнату вошли два красноармейца, двое юношей, рослых, похожих друг на друга.
Спокойно, без робости, они присели к столу и взяли по яблоку, которые им предложил командир.
Старший, Евгений, был смуглее брата и молчалив. Разговаривал больше Владимир. Он грыз яблоко, слушал и отвечал, глядя прямо в лицо собеседнику. Он считался лучшим снайпером, чем его брат. Когда старшего призвали в Красную армию, младший пошел добровольцем. Они не хотели расставаться, и оба стремились на Дальний Восток.
И оба были так молоды, что детство помнили, как ближайшее событие своей жизни, – железнодорожный техникум в Пензе, станцию Селиксу, где отец был начальником, игру в бабки, ленивую речку, в которую ветер постоянно сбрасывал листья с осин.
А командиру было уж под сорок пять, и лицо у него было желтое – расплата за старые раны и малярию. И мне казалось, что легкая зависть к юности снайперов сквозит во взгляде его голубовато-водянистых глаз.
Он сказал младшему:
– Ты на инспекторских стрелял сверхотлично. Из пяти выстрелов не дал ни одного промаха. А ведь погода была плохая – Евгений промахнулся.
Старший смутился, а младший, с сочувствием взглянув на брата, сказал:
– Слева было солнце, товарищ командир дивизии, а справа – ветер. Он прижимал траву, и я определил его, как средний. Солнце ударяло в левое очко противогаза, мешало видеть цель. Я заклеил очко бумажкой, а на ветер сделал поправку.
Командир улыбнулся. Он остался доволен ответом, но вслух заметил:
– Все это прекрасно. Однако, боюсь, что вас перехвалили. У меня сотни таких снайперов, как вы.
Братья промолчали, но по улыбке, мелькнувшей в глазах младшего, было видно, что в душе он с этим не согласен.
Потом заговорили о японской армии, и командир рассказал, что японский солдат может сделать с пулеметом шестьдесят километров в день.
– Вот это здорово! – сказал младший.
Старший продолжал молчать. А так хотелось, чтобы этот смуглый и молчаливый юноша заговорил.
Я спросил у него, почему он так стремился на Дальний Восток.
Он ответил:
– Здесь – граница и ближе враг. – Потом, подумав немного, добавил: – Тут есть виноград и кедры.
II
Странная осень на берегу океана. Летом проходят туманы, дожди, и осень начинается, как наша весна: не падает лист, солнце исправно трудится над хребтами, высока и тепла синева, нет паутины. Но бывают и скверные дни. Они неожиданны.
С утра командир дивизии собирался объезжать свой участок. Я попросил его взять меня с собой.
Я захватил свитер, а шофер-красноармеец надел шубу с овчинным воротником. И только командир не сменил своей старой шинели.
А по дороге, как неутомимый путник, не отставая от машины, шлепал дождь. Он сбивал красные листья с орешника и ворчал в кустах.
Впереди над перевалом воздух был темен и холоден, а позади долина до краев была переполнена туманом.
– Похоже, что на хребте снег, – сказал, обернувшись, шофер.
Мы поднимались все выше. Дождь отстал от нас, и в слюдяные окошечки застучала крупа. Она летела косо, она звенела о кузов. С хребтов спустилась и заняла дорогу вьюга. Уже не видно было ни щебня, ни веток, и мерзли ноги.
Вся дорога курилась и двигалась волнами белой поземки.
– Капризный у вас климат, – сказал я командиру.
Он усмехнулся и поглубже запахнул полы шинели.
– А мы привыкли.
Шофер остановил машину и тряпкой протер стекло.
– Впереди люди, – сказал он вдруг.
– Откуда тут люди, в такую погоду? – спросил командир. Он насторожился и выскочил из машины. Ветер обнял его ноги и заставил их согнуться в коленях. Впереди в метели качались два пятна. Они удалялись.
– Догони их, – сказал командир шоферу и вскочил в его кабинку.
Машина, гудя, разрезала белый воздух, и очень скоро люди стали хорошо видны. Их было двое. Они шли по сугробам и тащили что-то за собой.
Мы поровнялись и с удивлением узнали братьев Фроловых. На них были ранцы, сумки с противогазами, за плечами висели винтовки.
Братья держались за веревку, к которой был привязан щит для стрельбы. На щите лежала убитая козуля. Копытца ее волочились по снегу, а длинный, как у змеи, язык, касался холодной фанеры.
Снайперы дружно поздоровались с командиром. Лица их были багровы и мокры от снега, шлемы обледенели, полы шинелей не гнулись. Мы остановились, и командир, показав на козулю, спросил их:
– Где убили?
– Вчера, за Черной падью, товарищ командир дивизии.
– За Черной падью? – повторил удивленно командир. – Почему так далеко, разве ближе не нашли?
– Не искали, – ответил смущенно старший.
А младший, едва улыбнувшись замерзшими губами, приподнял козулю за ноги и снова бросил ее на щит.
– Разрешите спросить, товарищ командир дивизии: козуля весит больше японского пулемета?
Командир сквозь ветер и снег, залепляющий рот, крикнул:
– Больше! Издалека ли тащите?
– Шестидесятый километр делаем.
Командир ничего не сказал. Он внимательно посмотрел на озябшие руки стрелков, на их обледенелую одежду и ранцы.
– Привяжите козулю к машине, мы дотащим ее до полка.
Братья ответили:
– Спасибо, товарищ командир дивизии, осталось еще пять километров, разрешите выполнить снайперскую задачу до конца.
Мы поехали дальше. Но скоро сугробы утомили машину. Она стала, и шофер, стуча ключом, поднял ее железный капот.
А мимо прошли и исчезли в метели два снайпера, двое юношей, похожих друг на друга.
Они кланялись ветру, таща за собой воображаемый пулемет.
К вечеру мы были дома, и я снова ел фазанов, а командир пил чай. Принимаясь за третий стакан, он открыл книгу и, порывшись в ней, сказал:
– Я ошибся. Японский солдат может сделать только пятьдесят километров в день.
Соболя
ту историю рассказал нам партизан Никифор Селивончик, присланный в двадцатом году в Якутск, в нашу пулеметную команду. Было ему лет под сорок, носил он бороду и, как все сахалинцы, умел хорошо рассказывать. Мы любили его слушать.
Селивончик начал свой рассказ так:
– Я человек неверующий, потому что верить мне в бога нет никакой выгоды, да и не об этом история.
Скажу только: зима у нас на Сахалине глубокая, без краю, ждешь, ждешь, думаешь: «Господи, и когда же она пройдет, проклятая?»
Правда, морозы не такие, как здесь, в Якутске, хотя люди живут одинаковые: тут – якуты, там – тунгусы. Друг на друга похожи.
Не знаю уж, как якуты, а тунгусы – хорошо знаю – правильный народ.
Но пока я это узнал, вдоволь, натерпелся и страху и жалости. Теперь я, конечно, понимаю, какой должен быть большевик. А тогда что я понимал? Борюсь с врагом, и конец. До чего сердцем дойдешь, то и поймешь. А в голове темно. Одним словом, сахалинец.
Однажды – было это летом – пришел наш партизанский отряд в тунгусское стойбище. Кругом тайга и море Охотское – море мелкое, одолевают его тут пески.
Встретил нас староста тунгусский Макарий и угостил кашей с куликами. Хорошая была каша. Сидим мы у палатки, разговариваем, доедаем кашу. Тунгусы пришли.
Наш командир, Холкин, спрашивает:
– Ну что, товарищи тунгусы, про революцию слыхали, про красных знаете?
– Слыхали, – отвечает за всех Макарий. – Тайга не могила. На Амуре идет большая война с японцами, а за что уж, однако, – не знаем.
Стали мы им тут объяснять, за что воюем. Понять-то поняли, но не совсем.
Топчется Макарий, чешет затылок.
– Мы, – говорит, – тунгусы, однако, тоже красные. Одного не поймем, как с людьми воевать.
Вот и поговори с такими. Посмотрел я на них и думаю:
«Люди ли это?.. Войны не понимают… Зверье!»
Но командир только усмехнулся и опять начал толковать им про советскую власть.
Под конец поняли. Говорят, купец Кондратьев обижает – вот бы кого убить.
Потом стали жаловаться старики. И узнали мы, что муки давно уже в глаза не видали тунгусы. На белку охотятся с десятью дробинками. И так метит, шельма, чтобы дробинка и в белку попала и засела в дереве. Лезет потом охотник на пихту, выковырнет дробинку и опять ее в дробовик.
Выбрали мы на сходе сельсовет, а купца Кондратьева арестовали и сделали у него на складе обыск.
Хитер купец. Вертится перед нами в своих коневых ичигах, разводит руками:
– Моего, – говорит, – тут мало. Остальное сами тунгусы попрятали ко мне в склад.
Нахмурился товарищ Холкин и говорит:
– Ну что ж, тунгусам ихнее и отдадим.
Купец испугался. Попал, видно, бес в перевес.
– Зачем возвращать тунгусам, разве это народ? И так кругом должны мне. Эх, да что тут говорить, товарищи! Мое это все, своим горбом заработано. Я сам, если хотите знать, рабочий, да-с, деповский слесарь, а теперь записался в купцы. Берите все, товарищи, не жалейте, так мне и надо – не будь буржуем. Позовите мне только пастуха моего – тунгуса Николая. Пусть принесет из тайги мою шкатулку.
Принес тунгус Николай шкатулку.
Открыли мы ее тут же при купце. Богатства там были небольшие: колечки, сережки с камешками – все пустяки; золота шлихового немного, золото – охотское, слабое, тоже пустяк. Но были там – век не забуду – три соболя.
Взял я их, разворачиваю.
– Я, – кричит купец, – я, товарищи, разверну! От солнца хоронись, дурень, испортишь!
Были те соболя от солнца завернуты в черное сукно.
Криком, думаю, не испугаешь, тоже не год, не два ходил в охотниках. Повернулся спиной к свету и развернул. Соболя знаменитейшие! Дунул я в шерсть, нет ли земли [3]3
Землей охотники называют соболиную шкурку, шерсть которой не сплошь черная, а немного сероватая у корня. По этому признаку определяется качество соболя.
[Закрыть]. Нет, вся, как пропасть, черная.
Смеется купец, тянется к соболям.
– Дай, милый, я подержу.
Дал я ему подержать.
– А ну, – говорит, – товарищ, закрой глаза, вытяни руку.
Закрыл я глаза и подставил руку.
– Есть у тебя что-нибудь на руке? – спрашивает.
– Ничего нет, только будто теплей стало.
Открыл я глаза. А на ладони лежат соболя.
Никакого весу, словно свет небесный. Ну и соболя! Тунгусы кругом стоят и тоже хвалят.
Но тут собрал все товарищ Холкин, составил опись, как полагается, и говорит:
– Какие там ни расхорошие, а все пойдет в народную казну.
На другой день созвали мы сельсовет и подсчитали припасы. Муки мало. И решили послать меня за мукой вверх по реке на прииска. А в провожатые выбрали тунгуса Николая.
Дал мне Холкин мешочек золота и трех соболей.
– Береги, – говорит, – этим заплатишь за муку. Много дадут. Муку сплавишь на лодках. Да, смотри, не попадись японцам или белым. Узнай, где штаб наш и где фронт. Два месяца пропадаем в тайге, а сколько еще пропадать – неизвестно. Плыви, не медли. Да чтоб через десять дней была мука!
И поплыли мы на душегубке вверх по реке.
У моря река, как река, хоть на веслах плыви, хоть под парусом. А выше взяла ее тайга в обхват: то в рукав сожмет, то на камнях раскинет. Идем все время на шестах. Скучно мне. Кругом пустыня, небо да река, тайга да камни, да мы.
Я люблю поговорить, а с тунгусом о чем поговоришь? Он песни поет по-своему, а говорит мало.
Спросишь: «О чем, Николай, поешь?»
А он: «Гы, гы!» – смеется.
Иной раз подумаешь: а что у него на уме? Вот так: «гы, гы», да и прикончит ночью на привале.
Прижмешь винтовку к коленям, нащупаешь браунинг, крикнешь:
– Толкай шибче, чортова кукла!
И только камни откликаются. Тайга поет. Ветер листья кидает в реку да шипят на протоках лебеди.
Третьи сутки плывем. Взяло меня раздумье. А ну как не доедем в пять дней? Заберешься в трущобы и не выберешься. Спрашиваю у Николая:
– Скажи, друг а , есть ли до приисков здесь хоть одно жилье? Верно ли мы путь держим? Смотри, как бы не заплутаться, – застрелю!
Показал я ему на браунинг, вынул из кобуры и послал в тайгу две пули.
– Хорошо, капитан, стреляешь, – говорит Николай, – только зря зверя и человека пугаешь.
– Ах, ты, шельма! – говорю. – Да тут кругом не только что человека, а и духу божьего нет.
– Человек недалеко.
– Где?
– Смотри – дым!
Встал я в лодке, гляжу. Не то стоит дым, не то мреет над тайгою прель.
Часа через три свернули мы в протоку и стали.
Вошли в тайгу. На реке хоть солнце видать, хоть ветер, а тут темно, трава не растет.
Пустил я вперед Николая, а сам иду следом. Вышли мы на полянку. Под пихтой стоит олень. Ремень у него на шее, а на конце ремня привязана колодка.
Вижу я это и думаю: «В самом деле, недалеко человек», и пощупал на груди соболей. Потом подозвал Николая и говорю ему:
– К кому ни придем, чтобы все было говорено по-русски. Как замечу, что по-своему лопочешь, голову оторву. И еще: вперед меня ни с кем не говорить. Я спрашиваю, я и отвечаю. Понял?
Крутит Николай головой.
– Понимаю. Чего боишься, капитан? Придем к тунгусам. Тунгус худо не сделает. Как с ним по-русски говорить, если он не знает?
– Быть того не может. Заговорит и по-русски, когда надо.
Прошли мы еще тайгой с полверсты и опять на полянку вышли, как раз к палатке. У палатки горит костер. У костра баба-тунгуска печет мясо, а около нее мальчонка вертится, голый, как червяк.
Вылез из палатки народ: мужиков двое, бабы, девки. Ребятишки возле нас копошатся, а мужики стоят поодаль.
– Капсе, дагор, – говорю им.
– Здорово, – отвечают, – заходи, гостем будешь.
По-русски говорят не хуже нас.
– Что ж, зайти можно, затем и пришел.
Пропустил я в палатку Николая и сам влез за ним. Сели мы на камаланы, закурили. Жаден тунгус на табак, за раскурку в огонь полезет. И, видно, давно не курили. Набивают трубки, руки трясутся. Раскурили мужики, передали трубки бабам, те ребятишкам, и пошло курево вкруговую.
Вечереть стало. Принесла баба печеного мяса, молока оленьего, орехов, поставила все на китайский столик и угощает. Я дал ей свечку из своего мешка. Она зажгла – понимает, видно, что за штука.
В палатку вошел старик. Все встали, и я встал.
– Здорово, капитан!
– Здорово, старый.
– Дай табаку!
– Изволь, дагор, покурим.
Уступили старику место у столика, вижу – оказывают почет. Наклонился я к Николаю, спрашиваю тихо: – Кто это, голова, что ли?
– Шш… шаман…
Давно я слыхал про этих шаманов, а видеть не приходилось. Любопытно мне. Чудной старик! Глаза черные, а светятся синим, и до того это неприятно, что отодвинулся я от старика, словно от безумного.
– Шаман ты? – спрашиваю.
– Нет, не шаман я, – отвечает старик, – однако, знаю, как зверь живет, где добрая, где злая трава, что человек думает и что ему нужно.
– Ой ли? А меня знаешь? Откуда я и куда иду?
– Сказать нетрудно. Плывешь ты с моря на прииск а , а думаешь… Плохо думаешь.
Досада меня берет. Чего я тут с ним разболтался? Спать бы надо. А старик не сводит с меня глаз.
– Почему так говоришь? – спрашиваю.
– Что я говорю? Ничего! Тут одна дорога – по реке. В сапогах по тайге не ходят (верно, были на мне сапоги). А что плохо думаешь – и так видно. Думал бы хорошо, сам бы сказал, откуда, куда и зачем плывешь.
«Ишь, ты, – думаю, – умен!»
– Ну, еще покурим, дальше рассказывай. Скажешь правду – я тебе насыплю полную каптаргу [4]4
Каптарга – кисет по-тунгусски.
[Закрыть]табаку. Соврешь – ты мне мяса дашь на дорогу.
Говорю я это, посмеиваюсь, будто не принимаю шаманскую речь всерьез, а у самого голос не свой.
– Не шаман я, и что будет, не знаю. Но едешь ты, однако, на прииск а за мукой, и ждут тебя у стойбища сорок товарищей и большой капитан.
Старик скосил глаза на свечку, подобрал плечи, склонил голову набок, и почудилось мне вдруг, будто не шаман, а Холкин сидит, – был тот действительно косоват.
«Правильно, – думаю, – колдун, гадаешь. Даже сколько нас, товарищей, и то тебе известно. А не надо бы тебе этого знать».
Дал я ему полную горсть табаку, набил сам его трубку и спрашиваю для проверки:
– Сколько же я муки раздобуду, и будет ли мне удача?
Шаман отвернулся, курит, весь дымом обволокся, только глаза видны.
– Нехитрый ты человек, – говорит. – Мысли, как золото и соболиный мех, солнца боятся. Каждый их прячет. А ты снаружи держишь. Поплывешь ты по реке – переломится веточка, и будешь думать, а о чем – сам узнаешь.
Сказал это шаман, и вышел из палатки и пропал в тайге. Я за грудь схватился.
«Неужели, – думаю, – старый узнал про моих соболей?»
Поглядел я на Николая, а тот смеется, перемигивается с девкой.
Легли мы на дворе у костра, каждый на своей оленьей шкуре. Хорошая это постель – сырости не пропускает, не ползет на нее змея, а все же не спится мне. Едва задремал. Под утро проснулся, открыл глаза, проверяю, тут ли Николай. А его нет. «Где же он, – думаю, – не мешало бы знать. Не колдует ли с шаманом?» И опять заснул. Было уже светло, когда мы выехали. Туман над рекой прорвало, поднялось солнце, желтое, как луковица, должно быть, к жаркому дню.
Выменял я у тунгусов на табак сохатины, орехов кедровых, и поплыли мы весело.
В полдень приказал я сделать привал. Только стали причаливать, глядим – сверху лодка плывет, а в ней тунгус. Кричу ему: «Приставай к берегу!» А он плывет. Отпихнулись мы и пошли наперерез. Взял я его на прицел из винтовки и говорю Николаю:
– Кричи по-тунгусски, пусть к берегу пристает, не повернет – стрелять буду.
Тунгус повернул. Вышли мы вместе на берег.
– Как зовут, – спрашиваю у тунгуса, – и откуда и куда плывешь?
– Зовут Чилька, а плыву с приисков к морю.
– Что слыхать на приисках? Кто там: белые, красные?
– Не знаю, какой белый, какой красный.
Либо не понимает, либо притворяется.
А мне-то известно, что на приисках – наши.
– Зачем едешь, что везешь?
– Везу письмо купцу Кондратьеву.
– Дай письмо.
Отдал он мне его, разорвал я пакет и читаю:
«Произошел переворот. Штаб захвачен и расстрелян. Мак-Магон стоит в двадцати верстах. Зовут к аппарату. Спешу. Березов».
Вот тебе и на! Перечитал я записку еще раз и не пойму, какой такой переворот. Наших, выходит, постреляли? Но как это случилось? Японец так далеко не заберется. Значит, белые.
Опять я у тунгуса допытываюсь, а он не понимает. Взял я его за грудь, тряхнул, ударил кулаком два раза, но ничего не добился.
Николай отбежал, смотрит на тунгуса и охает.
Чувствую я, неладно дело, расстроился, но тунгусам виду не показываю. Нужно, думаю, самому решить.
Отошел я в тайгу подальше, сам с собою разговариваю.
– Что делать? На прииск а ехать или назад возвращаться? Переворот! Знаем мы эту штуку! Сами делали! Смерть! С мукой не скроешься, поймают. И кто такой Мак-Магон? Пароход ли белый, генерал ли? Уж очень имя интересное. Назад вернуться, что скажет командир? Муки нет, отряд без припасов. Плюнуть разве на все? До приисков недалеко. Добраться, отпустить тунгусов и на Зею, оттуда на Амур, в Благовещенск, и затеряться в свете. Кто сыщет? Соболя и золото со мной – на целый век хватит. А товарищи? А революция? Ох, думаю, душа твоя подлая! Срам какой! Но что же делать?
Сел я на лежачую пихту, закурил. За мыслями, видно, далеко ушел. Даже не слыхать реки. Только шебуршит, возится под валежником бурундук.
«Пока один, – думаю, – дай покрепче перевяжу соболей и золото».
Расстегнул я рубаху и вынул первым делом узелок с соболями. Пощупал его и затрясся. Узел развязан, а соболей нет. Я за пазуху, кругом шарю – нет. Одно золото на месте. Завертелся я, как на перекате камень, застучал зубами. Вспомнился мне шаман, как он про соболей говорил и как перемигивался с девкой Николай. Кинулся я к реке. Отбежал немного и попал в болотце. Не встречал я этой мари, как шел сюда, остановился. Как бы не заплутаться? Голос подал, слушаю. Молчит тайга. Вынул я браунинг, выстрелил и опять слушаю. Нет ответа.
Кто в тайге не бывал, тот не знает, что не любит она чужих. А свой ей только тунгус да зверь. Стою я и думаю.
Река должна быть недалеко. Нужно только найти след. Вернулся я к пихте, на которой сидел, стал искать след. Пойду в один конец – нет, пойду в другой – нет. Страшно мне стало. Даже про соболей забыл. Сел я опять на пихту и думаю: «Если не обходил ее – мое счастье, значит, куда смотрю, там и река, а обошел, значит, пропадать мне в тайге без топора и ружья».
Встал я, пошел, землю разглядываю. Пройду немного, выстрелю – авось тунгусы отзовутся; опять иду, чуть не ползу по траве. Нашел, наконец, свой след. Лег я на него, целовал и плакал.
Уж солнце за кедры спряталось, когда я вышел к реке. Тунгусов не видать. Одна лодка стоит у берега. Подумал я, что Николай пошел меня искать, а проезжий тунгус один уплыл. Кинулся я к лодке. Винтовка моя цела, а припасы разворочены. Нет и постельной шкуры Николая.
«Что же это? Удрал, меня бросил, соболей захватил!» Сейчас стыдно рассказывать, а тогда стал я на колени и говорю:
– Вывози, господи, из беды! Настигну злодея – убью!
И решил я вернуться к морю.
Ночь переждал у костра, глаз не сомкнул. Вышел из-за леса месяц, поднялся в небе и стоит над рекой, как орел-рыболов. А река светится, падает на перекате. Пихты тихонько звенят. Ночь, как свеча, горит. И все кажется мне, будто на земле нет ничего: ни городов, ни Сахалина, один я и тайга.
На рассвете сел я в душегубку и поплыл. Быстро меня сносило. Но чем дальше плыву, тем больше одолевает меня забота:
«Что же это я про соболей скажу? Где их сыщешь? Ведь не поверят. Холкин – человек серьезный. Прикарманил, скажет, – и к стенке. Хоть бы прикарманил, а то ведь у тунгуса за пазухой». Уверенность у меня такая была, что украл соболей Николай.
В полдень, только обогнул я речное колено, смотрю – впереди идет по берегу тунгус. Гудит река, тунгус меня не слышит. Подъехал я ближе, узнал Николая. Нацелился в него из винтовки и крикнул:
– Стой, стрелять буду!
Он обернулся, увидал меня и бросился в тайгу. Я выстрелил. Даже не целился, какая с душегубки стрельба! Да вот, поди же, попал. Причалил я к берегу, а Николай лежит. Страшно мне стало в ту пору. Убил, думаю, человека и, может быть, зря. Но нет, вижу, зашевелился. Обрадовался я: «Жив ты, Николай!» Он глаза открыл, на правую руку показывает – по ней бежит кровь. Разорвал я на нем рубаху, осмотрел. Плохо дело: пуля в самую кость попала, раздробила ее. А пули у нас известно какие: тяжелые, нарезные – сами делаем. Пропала, думаю, у охотника рука. А Николай уткнулся в землю, весь дрожит.
– Ничего, – говорю ему, – браток, ничего, потерпи немного, у меня бинт есть, видишь, случай какой несчастный.
А про соболей молчу уж, будь они трижды прокляты! Чудной народ они, тунгусы. Иной сто километров пройдет по тайге, не присядет ни разу, а чуть поранится ножом или пулей, падает без памяти на землю. Так вот и Николай. Только успел я обмыть рану и перевязать ее потуже, а он опять лежит без сознания. Что с ним поделаешь?
Хожу я вокруг него и сам убиваюсь. Жалко мне охотника. Беден был человек: на ногах рваные олочи, кожаная рубаха в заплатах. А рядом валяется шкура. Спал он на ней. Она ему и друг, и постель, и дом, – словом, все имущество. Присел я на эту шкуру и задумался, жду, когда он опять придет в себя. Вскоре очнулся он, сел, начал жаловаться.
– За что ж ты стрелял в меня? – спрашивает. – Плохо ты сделал.
– Сам вижу, что плохо, – говорю я. – А ты-то лучше сделал? Украл соболей, а меня бросил посреди тайги. Где я теперь возьму муки для отряда? Чем накормлю людей?
Николай смотрит мне в глаза, удивляется и вздыхает.
– Не надо так говорить. Тунгус не возьмет твоих соболей, и я тебя не бросил. Мы с Чилькой ждали тебя полсолнца, а потом пошли искать. Мы поплыли на Чилькиной лодке вверх по реке, в ту сторону, куда ты пошел. Но тебя не было. Ты далеко ушел. Мы нашли в тайге твой след, ночевали на нем и утром опять пришли к реке. Но ты уже уплыл. Я пошел пешком, а Чилька уплыл на своей лодке.
Молчу я и думаю: «Вот так история! Выходит, я действительно виноват». Но соболей все же нет.
– Где же они, соболя? – спрашиваю.
– Не знаю.
– Не шаман ли украл?
– Шаман – худой человек, пастухи его не любят. Однако, и он не возьмет.
– Почему же ты свою постель забрал из лодки?
– Я не знал, когда найду тебя. Никто не уходит в тайгу без оленьей шкуры.
– Почему же ты бросился бежать, когда я тебя окликнул?
– А ты спросил бы меня раньше, чем стрелял. Только зверя не спрашивают, почему он бежит, – не скажет. А я, однако, могу сказать, боялся тебя. И, однако, еще скажу тебе: плыви под правым берегом, а под левым утонешь.
– Ты что же, думаешь, я тебя, тут раненого одного брошу?
– Не знаю. Однако, думаю, бросишь.
– Эх, – говорю, – Николай, обидел я тебя крепко, а ты меня еще крепче. Нет, друг а , не такой партизан человек.
Поднял я его на руки, отнес в лодку, уложил, прикрыл шкурой, и снова поплыли мы на душегубке вниз. Плыву под правым берегом, а на берегу все мари, болота да чарусы. Под левым веселей: там пихты голубые стоят, блестят на берегу камни. Соврал тунгус, думаю, плыть бы мне под левым берегом.
Но вижу – река налево в трубу уходит, кипит под лодкой вода. А под водой качается мореный лес: затопила его река, ободрала, обожгла; куда ни глянь – торчат из воды черные макушки. Налетишь на них, и – смерть! Ударил я со всей силой веслом, подался ближе к правому берегу и едва проскочил мимо. Вот и не верь после того тунгусу!
На другой день повстречались мне из стойбища тунгусы и рассказали, что на море японцы и что наши отошли вверх, в Большие протоки.
Сдал я Николая на руки тунгусам, а к вечеру нашел и своих.
– Селивончик! Что так рано? Что случилось? – спрашивает командир.
– Вот что случилось, товарищ Холкин, – сказал я ему тихо и подал записку.
Он прочел и глаза свои косые прикрыл. Попал я, видно, в самую точку. Взял он меня под руку и повел по тропке.
– Все толком расскажи, Селивончик. Что плохого, что хорошего?
– Хорошего-то чуть-чуть.
Отдал я ему золото и рассказал про Николая, про соболей, про шамана.
– Делай, что хочешь, товарищ Холкин, а все это правда. Веришь ты мне, партизану?
Задумался командир, не отвечает, ходит взад и вперед по тропе.
– Веришь? – спрашиваю его опять.
– Верю, – отвечает. – И мы не уберегли купца. В то самое утро, как ты уехал, он и удрал в тайгу. Уж пять дней ищут его тунгусы. Пробирается, должно быть, к белым. На приисках, видно, дело серьезное. Хорошо ты сделал, что вернулся; плохо только, что ранил Николая. Ведь ты ж его убить мог. За это тебя судить надо.
Вот тебе и соболя!
В эту ночь спал я один в зимовье. Постлал себе на нары шкуру, зажег свечку, стал сапоги снимать.
Насилу разулся, до того ноги зашлись. Радуюсь, не помню, когда и раздевался. Начал штаны снимать. Гляжу и не верю глазам: в штанине у самой щиколотки лежат соболя. Ведь что ты скажешь! Ничего не чувствовал! Ну, и соболя!
Держу я их на ладони, любуюсь и думаю: «Горя-то сколько я из-за вас натерпелся, охотника погубил… Эх, мои хорошие!»
И, как был, босиком, в одних штанах, понес соболей к командиру.
Взял он их, послушал меня и говорит:
– Все равно судить тебя надо, Селивончик. Храбрый ты партизан, а не большевик еще, плохо понимаешь нашу политику.
– Суди, – говорю, – сам знаю, что виноват.
Но долго судить меня не пришлось. Собрались вечером на берегу тунгусы, выслали двух стариков к командиру, и сели они с Холкиным у костра. Пришли и партизаны, отобрали у меня винтовку. А я стою перед ними один, даже не отмахиваюсь от мошкары. И опять эта река проклятая: ветра нет, а она гудит, будто трубит ветер.
– Хороший был Николай охотник, – сказали старики командиру. – А теперь без руки не будет он ни охотником, ни пастухом – не закинет на оленя аркана. Как же так? И не медведь его покалечил, не дерево придавило, а погубил свой же человек. За что? Однако, надо Селивончика шибко наказать. Убить надо.
Зашлось у меня сердце от этих слов. Убьют, думаю, в самом деле. Вот народ: то войны не понимали, а то сразу – убить Селивончика. За что ж это меня убивать? Обидно мне стало.
И начал я говорить.
– Верно, – говорю, – товарищи тунгусы, моя ошибка, но мне самому Николая жалко. Я с ним плыл на одной лодке, я с ним ел, я с ним спал у одного костра. Товарищами стали. Да вот какая вышла история! Соболя проклятые виноваты.
И рассказал я им все сначала. Поверят, думаю, жив останусь, а не поверят – буду пропадать. Время строгое, ошибки не простят.
Но поверили мне тунгусы, поверили и сказали:
– Однако, стрелял в Николая Селивончик не со зла и не из выгоды. Он нам не враг. На олене и то поездить надо, чтоб узнать его повадку. А он нашего обычая и народа не знал. Отдай ему винтовку и пусть воюет с нашими врагами.
На том и порешили товарищи.
А назавтра тунгусы привели из тайги купца и с ним шамана. Вот у кого прятался дружок! То-то хорошо гадал мне шаман!
И судили тунгусы их строго.