355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рут Швайкерт » Закрыв глаза » Текст книги (страница 2)
Закрыв глаза
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:54

Текст книги "Закрыв глаза"


Автор книги: Рут Швайкерт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

2. Эта маленькая, банальная катастрофа

Утро 12 мая 1995 года широкими сияющими лучами падало сквозь двойные пуленепробиваемые окна Маленького Города, которые уже никак нельзя было отмыть до конца, на миловидные лица, которые скрывались за ними, на обручальные кольца, линии ладоней, на одежду жителей; здесь, в квартале Цельгли, жили в основном владельцы собственных вилл, дети которых появлялись на свет по большей части запланировано как будущие ученики кантональной школы, абитуриенты, домовладельцы.

Дорис Хайнрих сидела на полу на корточках, держа в руках маленький мокрый клочок серо-голубой тряпицы, – из протершихся кальсон она вырезала уцелевшие кусочки, которые еще могли пригодиться для уборки, – и посматривала на своего мужа, Александра Якоба Хайнриха, который был на пять лет старше ее, но такой же тощий, как и она. Муж мыл окно на кухне с помощью какого-то новомодного устройства. С тех пор как он помнил себя, с тех пор как начал откликаться на свое имя, Александра все звали Хайнрихом, считая, что это имя, а не фамилия.

Его мать Хелена, дочь фабриканта из Галле, поздний и не очень желанный ребенок в большом семействе, всегда звала своего супруга, швейцарца Августа, как он и сам того желал, исключительно по фамилии, которая служила также названием фирмы в маленьком чужом городишке Биль/Биенн, – когда приглашала его на ужин из пяти блюд.

Август Хайнрих любил на десерт вареные груши под шоколадным соусом и с неожиданной нежностью называл «poire Hйlиne», «грушей Элен», круглую попку своей юной супруги.

Позже одну за другой увольняли служанок, четвертый ребенок появился на свет наконец-то живым, когда впору было уже предполагать обратное, швейная фабрика «Хайнрих» обанкротилась и брак был расторгнут. Август с чемоданом, набитым белыми рубашками собственного производства, отправился в Южную Америку, но, по официальным данным, туда не доехал, а мать и сын переехали в другой чужой городишко. Там Хелена купила полуразвалившийся дом с дырявой крышей, истратив на него все свое наследство, которое успела-таки вовремя получить. Они поселились в единственной жилой комнате на первом этаже, и Хелена разом, сама, с помощью специально подобранного для этой цели любовника, отремонтировала весь дом. Через год она продала дом с небольшой выгодой для себя и тут же в следующем незнакомом городишке купила другой запущенный дом, якобы принадлежавший самоубийце, отремонтировала его, снова продала и двинулась дальше, на восток, к южному подножию Юры. Свою привычку по вечерам, в половине седьмого, звать к ужину Хайнриха (единственная привычка, которая помогла ей выстоять тогда, в конце двадцатых – начале тридцатых годов) Хелена перенесла на своего единственного сына, который после школы собирал в ближайшем лесочке дикий лук и крапиву для супа и салата.

Он смотрел на Дорис, которая силилась подняться, схватившись правой рукой за край стола и с трудом подтягиваясь к нему. «The falling figure, – вдруг подумал он, где-то он прочитал это, – the falling figure is at the mercy of the moment». [9]9
  Падающая фигура, она вся во власти момента (англ.).


[Закрыть]
Дорис подошла к умывальнику, приволакивая левую ногу, и стала мыть тряпку; шахматная фигура, которая вот-вот будет бита, она, казалось, полностью зависела от него, отданная на милость мгновения, дарованного ей богиней судьбы. Она вытерла руки, закурила новую сигарету и затянулась, словно уже не понимала, что делает, словно хотела опередить собственное умирание. Она никогда в жизни не решилась бы на операцию колена, хотя, по мнению многих врачей, операция освободила бы ее от невыносимых болей, против которых даже самые сильные медикаменты были бессильны, а ее темные волосы, хотя и были длинными и пышными, как у юной девушки, давно уже поседели, и Дорис ни за что не хотела их красить, и двадцать, и тридцать лет назад не хотела, когда они только начинали седеть. При этом она носила босоножки из белых ремешков на высоком, тонком каблуке и джинсы-стрейч, которые подчеркивали фигуру, любила облегающие футболки с глубоким вырезом; она садилась нога на ногу, покачивая туфельками и выплескивая наружу всю свою нерастраченную сексуальность, которую прятала от самой себя, в то время как ее позвоночник, медленно и незаметно, на глазах у Хайнриха, все больше надламывался.

«Я рада, что ты пришел, – сказала она. – С окнами действительно надо было срочно что-то делать».

«Я сегодня тебе еще кое-что особенное принес, – сказал Хайнрих, – маленький подарочек. Он в моей спортивной сумке, можешь развернуть и посмотреть».

На новом круглом кухонном столе из цельной еловой древесины уже разложено было все, что он обычно ей приносил: три килограмма пшеничной муки, которая сейчас в супермаркете как раз подешевела, сахарный песок, мясо, бананы, картошка и бутылочка геронтовита из аптеки – для борьбы с разными старческими явлениями; на упаковке было написано: трижды в день вы имеете возможность чувствовать себя так, как прежде.

Хайнриху пришлось сегодня очень рано встать у себя дома, в Базеле; но его усталость, у которой ни конца ни края не было, ни утром, ни вечером никуда не уходила, от нее было не избавиться, и он это прекрасно знал. Ему требовалось все меньше часов сна, все больше времени оставалось в полном его распоряжении, а его редкие, но по-прежнему быстро отрастающие волосы беспорядочными прядями падали на лицо, которое старилось против его воли. Через год ему стукнет семьдесят. Свое бюро в Цюрихе он сохранил только для виду, чтобы была возможность время от времени уезжать от Ивонн, якобы по делу; Ивонн раньше срока вышла на пенсию, чтобы они могли подольше радоваться жизни, проводя время вместе; скудные доходы едва покрывали траты на оплату квартиры, телефона, компьютера и факса, причем ему еще ни разу не приходилось покупать для факса новый рулон бумаги.

«Давай я что-нибудь для тебя приготовлю, – сказала Дорис, – у меня в холодильнике осталось немного телячьей печенки и картошка уже вареная есть, только обжарить, и все».

Надо признать, готовила она потрясающе.

«Мне надо обязательно успеть на поезд в двенадцать ноль одну», – сказал Хайнрих и бросил быстрый взгляд на свои пластиковые часы; было всего лишь десять часов тридцать пять минут.

С тех пор как ее муж и сыновья, Томас и Андреас, обоим под тридцать, практически одновременно переселились к своим подружкам (Алекс ушла из дому, когда ей было восемнадцать), с тех самых пор Дорис Хайнрих жила одна в своем трехэтажном доме, пытаясь привести его в порядок, но, несмотря на проделанную за день работу, каждый вечер оставалась угроза, что дом вот-вот обрушится ей на голову. Тогда она садилась в кресло, закидывала ноги повыше и бралась за бутылку, в общем-то рискуя своей жизнью.

Несколько месяцев назад, в воскресенье после обеда, ясным зимним днем – Дорис уехала в санаторий неподалеку, в Бад-Шинцнах, говорили, что тамошняя вода помогает от артрита, – Хайнрих приехал и забрал часть своих вещей и бумаг. Дорис нашла на кухонном столе записку: «Я не способен любить. Не надо меня прощать. Не бойся, пока ты можешь жить здесь. Я все уладил, позвони, пожалуйста, при случае моему адвокату в Цюрихе д-ру Келлеру, телефон 4810372, в обычные рабочие часы, денег, которые будут тебе выплачиваться, кажется, должно хватать. Развода я не хочу и, честно говоря, не могу его себе позволить».

Дорис не удивилась; она повесила свой купальный халат на кухне, он был небесно-голубого цвета в белую крапинку, ей все казалось закономерным; оглядываясь назад, она всю свою жизнь считала закономерной, полотенце она кинула в стиральную машину, отмерила порошок, насыпала его куда положено, делая все автоматически. Повернула указатель на кипячение. В погребе, за мешками с картошкой, должна была оставаться еще одна бутылка, черт побери, уже сам запах алкоголя был ей противен, она никогда не любила спиртное, даже вино и пиво ей не нравились. Пить вот так означало неизбежно преодолевать себя, каждый раз прямо-таки омерзение охватывало ее перед первым глотком, от него все жгло, как жжет иногда в глазах от газа, который струится из духовки, когда ты собираешься ее зажечь, несколько секунд всего, потом все проходило. Закроешь глаза и пьешь. Ей даже стало как-то легче, что наконец-то, наконец-то она случилась, эта маленькая, банальная катастрофа: ее бросили после тридцати лет брака. Дорис Хайнрих было уже почти шестьдесят четыре года, и воспоминаний ей хватит на весь остаток жизни.

В последние десять лет у нее уже не было причин пить. Все причины она по собственной воле вытравила, устранила их с помощью снотворного и психотропных средств, вытеснила рогипнолом, халдолом и лексотанилом, просто для того, чтобы спокойно жить дальше.

Алекс, наоборот, иногда пила риталин, перекупая его у одного янки, который получал риталин по рецепту. Только риталин мог вырвать ее из объятий заслуженного сна, которому предавались все отцы и матери, в изнеможении валясь в постель в десять часов вечера. Риталин оставлял ее наедине с незаконченными картинами и с мертвой тишиной ночи, заставлявшей ее работать. «За одну-единственную удачную картину, – иногда думала она, – я ведь, не раздумывая, (да еще с каким дебильным, никому не нужным пафосом), отдаю год жизни». (Бесчисленные сигареты, которые она выкуривала, пока писала, наверняка давно уже сократили среднестатистическую продолжительность ее жизни на несколько лет.)

Дорис еще с детства нравилось море на почтовых открытках, бескрайнее, навсегда запечатленное за какую-то долю секунды.

Первый час все шел и шел, секунда за секундой убегали, а она следила за ними по громко тикающим кухонным часам, сидя на полу, прислонившись к больно обжигающей спину батарее отопления.

Она существовала.

Бог вдувал ей свое дыхание через нос, потом – через рот.

Она решила не принимать больше таблеток, раз они ей сейчас не помогают.

Когда она проснулась, в висках стучало, разбитая бутылка из-под базельбитерской вишневой наливки валялась на полу. Приняв холодный душ, она покорно предалась ходу повседневных занятий, которые изо дня в день выполняла в течение десятилетий. С утра в понедельник она выставляла за двери мешок с отходами, а после обеда отправлялась в магазин за продуктами, во вторник с пяти до семи вечера, когда действовал льготный тариф, она садилась в непосредственной близости от телефона в нетопленом кабинете, потому что иногда ей звонила Алекс, в среду вечером она пела в хоре, по четвергам снова шла за продуктами, а потом, ночью, когда было дешевое электричество, бросала в стиральную машину свою дешевую одежду, в пятницу ела рыбные палочки, поливая их лимонным концентратом из пластиковой бутылки, в субботу пекла закрытый яблочный пирог с корицей и в воскресенье угощала им сыновей, которые время от времени забегали к ней со своими красивыми, изучающими психологию подружками, чтобы забрать чистое белье и оставить грязное, свалив его кучей на пол в кухне.

"Каждый шаг давался Дорис с трудом, артрит в обоих коленных суставах и наследственное расширение вен определяли ритм ее повседневной жизни. Проснувшись, она поливала ноги холодным душем, от ступней вверх, в направлении сердца. После этого надевала на тощие, обтянутые тонкой кожей ноги лечебные резиновые чулки и варила кофе. Позже приходили рабочие – кровельщики, маляры, сантехники, и еще – какие-то чиновники из Армии Спасения, которые требовали плату за утилизацию изъеденного жучком ящика для рукоделия, за поцарапанный буфет, все золоченые ключики от которого были давно потеряны. Рабочие срывали паласы, циклевали в гостиной паркет, заново красили стены, перекрывали крышу, вынимали из-под нее всякий хлам.

Хайнрих, как она сама утверждала, великодушно позволил ей отремонтировать дом за его счет. Все свои девичьи сбережения, а также скромную пенсию Дорис потратила на то, чтобы заменить все матрасы, на которых, как заранее можно было предположить, никто в последующие годы не будет спать (Алекс вбила себе в голову, что если она хоть раз поспит в родительском доме, то наутро проснется снова беспомощным ребенком) и уж подавно не будет заниматься любовью с самим собой после обеда в те ослепительно солнечные воскресные дни, как это делали здесь подрастающие дети тысячу лет назад за закрытыми дверьми, в которые Дорис понапрасну стучалась.

Для мальчиков, Дорис знала, это было совершенно нормально.

Она развернула пакет.

«Какая прелесть! Ты что, и вправду даришь это мне?»

На гербовой пластине изображен был святой Мартин, разрубающий мечом собственный плащ.

«Я получил это позавчера в качестве награды за то, что сто раз сдавал кровь в течение пятидесяти лет, ни единого раза не пропустил», – сказал Хайнрих и принялся разглядывать шестиугольные красные плитки на полу, словно видел их впервые в жизни. Кое-где на бетонных плитках виднелись щербинки, и впервые в жизни он увидел, как этот пол пошатнулся у него под ногами, а ведь, кажется, только позавчера по нему ползали его дети, а вечером тянули к нему ручонки; дети, которые в свой день рождения теперь ограничивались только телефонным звонком, чтобы поблагодарить за тысячефранковую купюру, которую он им, как всегда, отправляет по почте. К ней он прилагал почтовую карточку с сердечными пожеланиями.

«Так или иначе, – продолжал он, незаметно присев на стул, – больше половины всех этих лет мы провели вместе. Мне кажется, она не имеет к этому никакого отношения, я имею в виду госпожу Зоммер, и зачем ей вообще об этом знать?»

Ты ведь прекрасно знаешь, подумала Дорис, что с этой проклятой бабой, с этой мерзкой маленькой дочерью добропорядочных родителей, у которой никогда не было расширения вен, ох, прости, с твоей так называемой подругой, которая, как рассказывают Том и Рес, говорит на таком отвратительно корявом базельском немецком и перед которой ты отчитываешься о каждой минуте, проведенной вне дома, так вот, с ней я ни единым словом не обмолвилась и никогда не собираюсь с нею разговаривать. (Номер телефона она знала наизусть; и если говорить точнее, она регулярно, раз в неделю, звонила и тут же бросала трубку, услышав на другом конце провода гортанное «р» с французским прононсом госпожи Зоммер.)

«Тогда я приготовлю еду прямо сейчас, – сказала она, – не годится, если ты вернешься домой слишком поздно. Ведь твоя подруга наверняка тебя уже давно с нетерпением ждет».

Хайнрих сел за накрытый стол, как садился когда-то и раньше. С Ивонн, которая была моложе его на десять лет, он вступил в связь почти случайно, знакомство началось ранним утром, которым, еще не совсем проснувшись, он ехал в скором поезде Базель – Цюрих. Когда они садились на свои места, колени их соприкоснулись, а потом оба углубились в чтение газет, как будто не заметили этого прикосновения, да и вообще не заметили друг друга, но их колени всю дорогу так сомкнутыми и оставались. Перед самым Цюрихом Ивонн, улыбаясь, вручила ему визитку с адресом своего бюро. Их бюро, как нетрудно догадаться, находились на той же улице – Бремер-гартнер-штрассе, они договорились вместе пообедать в ближайшем ресторанчике «Фрозинн», и после этого выбора у них уже не было.

(Тринадцатого ноября того же года случай и смерть безошибочно свели вместе Алекс Мартин Шварц и Ингеборг Либен. Под тем местом, где проходят рельсы Швейцарской федеральной железной дороги, они сидели рядышком, отделенные друг от друга тонкой стенкой, причем только оптически, но не акустически, в кабинках общественного дамского туалета, на лестничной площадке между этажами подземного многоярусного универмага, где в искусственном освещении любое время дня неизбежно превращается в одну непрерывную ночь покупок.

Сверкающие эскалаторы метр за метром погружали отцов, бабушек и детей в опьянение и суету торговли; воображение рисовало горы пластиковых пакетов, Алекс же тем временем принимала своего мертворожденного ребенка в подставленные с готовностью руки, и в этот же момент несчастный вор-карманник, убегая от преследования из здания вокзала и держа в руках двести франков добычи, сорвался, перебираясь через эскалаторы, вниз, во второй подземный этаж, и разбился насмерть: каждый из них сам по себе, каждый – сомнамбула с широко открытыми слепыми глазами, все они – словно какая-нибудь покупательница во всемирных торговых сетях, с легкостью швыряющая кредитки на лакированные прилавки.)

3. Вручение не представляется возможным

Лоуна Фратер никогда не бывала на том континенте, который сразу приходил в голову пассажирам, когда они смотрели на нее поздним утром в этот день, 16 июня 1995 года, в трамвае, направлявшемся в сторону центра.

Когда Лоуна невольно замечала на себе этот взгляд других пассажиров и читала в их одинаковых лицах соответствующие мысли, ей всегда вспоминался документальный фильм «Afriques: Comment зa va avec la douleur?», [10]10
  «Африка: как же быть с этой болью?» (фр.).


[Закрыть]
вспоминались насекомые, которые мучительно долго облепляли лицо юной больной африканки, ползали по ее губам и глазам, словно она была оке мертва, и тогда силы покидали ее и она не могла уже нажать стоп-кран или выскочить из окна.

Никогда не видела Лоуна над той страной невольничьего неба, под которым ее отец, Морис Фратер, кажется, 3 марта 1940 года, не зная собственного отца, случайно появился на свет; Ангола была для нее просто иностранным словом (которое она часто невзначай произносила вслух) – an angel from Portugal; [11]11
  Ангел из Португалии (англ.).


[Закрыть]
Лоуна видела, как этот ангел парит высоко в небе, когда с Каролиной на руках стояла на балконе их таун-хауза и прощально махала Филиппу, расставаясь с ним на весь день. Это был вестник с широко расправленными крыльями, который по неосмотрительности сорвался вниз, похоронив под собою все.

Филипп Фратер работал в торговой фирме и отвечал за коммуникацию между главным компьютером и персональными компьютерами; так во всяком случае поняла Лоуна из его объяснений. Они всего год назад поженились.

Жизненный опыт подсказывал, что пеленать рожденного в законном браке ребенка – нормально, и в этом нет ничего страшного. Каждый день Лоуна Фратер взвешивала ребенка на южной окраине Цюриха и покупала ему памперсы в ближайшем магазине в соответствии с его весом и возрастом. Дома она клала ребенка на один из голых матрасов, которые были разложены повсюду, раздевала его и бросала грязные пеленки на покрытый линолеумом пол. Потом, ухватив ребенка одной рукой за мягкие ножки, мыла ему попку, а потом снова заворачивала. На этот раз она забыла про пеленки и положила ребенка обратно на голый матрас, туда же легла и сама, вздохнула. От матраса пахло свернувшимся грудным молоком, которое ребенок иногда срыгивал. Лоуна познакомилась с Филиппом на обратной дороге из Гамбурга в Цюрих. Они оба, независимо друг от друга, подали заявку в бюро попутных перевозок, и их определили на одну и ту же машину. Филипп ехал со своими сыновьями, Лукасом и Оливером, а Лоуна как раз рассталась в Гамбурге со своим другом, от которого была беременна. Дважды во время остановок, на стоянках для отдыха ее рвало прямо на грязный смерзшийся снег, и Филипп заботливо держал ее голову, ее жесткие, спутанные волосы; вот так они и влюбились друг в друга, все произошло само собой.

Соседка, которая всегда здоровалась с особой приветливостью, без стеснения обнажая при этом выпирающие верхние резцы, официально обратилась несколько дней назад в социальную службу и сообщила: ребенок слишком мало плачет; кроме того, Лоуна Фратер иногда около десяти часов вечера уходит из дому и возвращается на рассвете, и глаза у нее при этом совершенно пустые. Есть подозрение, что ребенка усыпляют снотворным. Через несколько дней явилась сотрудница социальной службы, чтобы на месте получить представление об обстановке в семье. Лоуна еще ничего не рассказывала об этом Филиппу. Она схватила вонючий матрас и отнесла его в кладовку. Ведь надо было с чего-то начинать уборку, пора было обороняться.

Хайнриху казалось, что старость обходит Ивонн стороной, хотя она и становится старше; и пусть у нее уже явно наметился второй подбородок, которого она абсолютно не скрывает, но ей по-прежнему совершенно несвойственны хозяйственные кошмары, которыми на протяжении десятилетий страдала Дорис, когда она с удручающим постоянством вдруг просыпалась среди ночи, чтобы открыть дверцу духовки, подождать, что-то проверяя, и потом снова закрыть, а Хайнрих неоднократно тихонько прокрадывался за ней следом. Однажды она обернулась и вдруг обнаружила Хайнриха, который стоял сзади с горящей зажигалкой в руке.

Явно перепуганная до смерти, она закричала на него, требуя немедленно погасить огонь. Потом совершенно успокоилась и заговорила с ним мягко и проникновенно, словно это она напугала его до смерти: ты никогда больше не посмеешь преследовать меня, слышишь, никогда, и ты сейчас же, не сходя с этого места, забудешь то, что видел, потому что это ничего не значит.

Позже он под ночной рубашкой механически гладил ее спину – наверняка проводя рукой по рубцам, полученным ею, когда она была тринадцатилетним ребенком и ее засыпало обломками дома, а она стала рыть в этих обломках ямку (и застряла так, что ее едва спасли), когда почувствовала, что ее вот-вот вырвет, чтобы зарыть там свою рвоту, – и, поглаживая спину Дорис, постепенно успокаивал напряженные до предела нервы своей шестидесятилетней жены, которая даже в ночных кошмарах – Хайнрих думал об этом одновременно и с ужасом, и с облегчением – не могла подняться выше уровня домашнего хозяйства.

Когда Петер, муж Ивонн, загорелый и бодрый, однажды в воскресенье вечером на несколько часов раньше вернулся домой из поездки в горы, на Пиццо-Централе, где он катался на лыжах, но из-за лавинной опасности тур пришлось прервать, то сквозь разделенное рамой на четыре части кухонное окно он увидел ниточку спагетти. Ниточка, висела прямо в воздухе, на виду у любого прохожего, между совершенно незнакомым ему ртом Хайнриха и знакомым вплоть до самых задних золотых пломб ртом его супруги, и по вполне однозначной причине становилась все короче и, наконец, вовсе исчезла, когда две пары губ слились воедино.

То, что они потом хихикали, как двое нашкодивших детей, которые брызгали друг в друга струйками мочи, и их за этим застали, то, что Хайнрих был в рубашке в мелкую клетку, то, что он был явно старше Петера и выглядел на этот возраст, да и ее ошеломляющая нежность, все это показалось Петеру до крайности смехотворным.

На следующий день архитектор Петер Зоммер молча вынес на руках дипломированную чертежницу Ивонн Зоммер из их общего дома, который они вместе для себя оборудовали, точно так же, как 11 августа 1973 года он внес ее на руках через порог дома, который они вместе спроектировали.

Детей у них не было – возможно, дело было в возрасте Ивонн, – ослабевшего от старости кота они после долгих колебаний с тяжелым сердцем усыпили, а кенар все жил, его звали Макс, и он бодро щебетал, когда Петер звал его по имени.

Ивонн, хорошенько почистив зубы, стояла на шоссе, которое вело в Базель. Они в последний раз попробовали заняться любовью. Прогрессирующая импотенция Петера была их общей тайной, которая сплотила их даже больше, чем годы бессловесной, общепринятой брачной интимности. Они распрощались друг с другом в утренних сумерках, после изнурительных, долгих разговоров. Ивонн сделала то, что она не делала еще никогда, словно берегла это Для прощального часа. Она принесла из ванной вазелин и стала раздевать Петера, медленно и неумело, сняла потные шерстяные носки, серую рубашку, майку, расстегнула ремень, сняла с него брюки в рубчик, стянула старомодные белые кальсоны, поцеловала волосы на лобке, взяла в рот его член, целиком, до конца, пока он не начал набухать. Потом оторвалась от Петера, разделась сама, посмотрела на него, ни слова не говоря, встала на колени спиной к нему, раскинула руки, уткнулась головой в подушку, выставила вверх свой белый зад, открыв перед ним самое потаенное и самое уязвимое место своего тела, эту истерзанную геморроем дырочку, тщательно смазала ее вазелином и стала ждать. Когда Петер в нее вошел, она закричала от физической боли, которая незаметно переросла во что-то другое.

У Хайнриха не хватало духу оставить Ивонн одну. Он предоставлял другим принимать решения за него, чтобы потом превратить их в свои собственные.

В 1953 году, через полгода после смерти Сталина и смерти чехословацкого президента Готвальда он внял наконец просьбам матери и отправился в Прагу (для чего потребовалось задействовать мощный административный ресурс, причем сопротивление бюрократов только укрепило его в этом, в общем-то, навязанном ему намерении, и внезапно именно эта поездка стала казаться ему жизненно важной). В Праге он должен был жениться на своей дальней родственнице, на четырнадцать лет старше его, которая была анестезиологом и которую он совершенно не знал, но она якобы изо всех сил стремилась попасть на Запад. На месте выяснилось, что так называемая кузина тем временем влюбилась в неопрятного, длинноволосого саксофониста, который время от времени выступал в джаз-клубе, а может быть, эта любовь началась уже давно. Так что вся эта авантюрная затея оказалась комедией, и кто-то еще до отъезда Хайнриха дописал весь сценарий до конца; дурной фарс, в котором он лишь исполнял кем-то другим придуманную заглавную роль.

Когда Маркета Цервенкова, еще в ночной рубашке, в десять часов утра открыла ему дверь квартиры на первом этаже, по адресу: Усмальтовны, 4, налево, она откинула назад свои длинные черные волосы.

Если верить тому, что рассказывал Хайнрих об этой встрече четыре десятилетия спустя, когда Алекс его об этом спросила, Маркета рассмеялась удивительным грудным смехом и сказала как по писаному: «Мне просто хотелось посмотреть, как выглядит человек, который считает себя спасителем достойной сострадания чешки. Ты по профессии кто? Дипломированный инженер-производственник, насколько я слышала? Входи, можешь присоединиться, мы как раз завтракаем».

Смешно было до слез. Вспоминая свою мать, Хайнрих готов был хохотать во все горло. Подумать только, для того, чтобы услышать вот эти три фразы от своей предполагаемой жены, которую он предпочел бы взять в жены, не видя ее вовсе и с любыми прилагаемыми недостатками, он на несколько месяцев перенес экзамены на степень доктора!

Маркета была красива; пока Михаэль накрывал на стол, она у всех на виду прыскала на себя духами «Шанель № 5», которые Хайнрих купил в Базеле, послушавшись совета неказистой продавщицы с прыщавым лицом. Потом они втроем сидели за кухонным столом, пили жидкий швейцарский кофе, ели швейцарский шоколад и вели беседу на том приблизительно верном немецком, который Маркета и Михаэль учили в школе до Второй мировой войны.

Хайнрих заложил себе уши ватой и, свернувшись клубочком, уснул на диване в гостиной.

Времени у него было три недели. В последнее утро перед отъездом, дотошно перефотографировав все достопримечательности, которые поддавались фотографированию, а также длинные очереди возле продуктовых магазинов, он заглянул и в явно второстепенный филиал национальной галереи во дворце Штернберк.

Погрузившись в созерцание небольшого по размеру полотна Питера Брейгеля Младшего (1564–1638) (которое Алекс в 1997 году обнаружила на том же самом месте, с английским названием, которое Хайнрих, возможно, и не знал: «The Blind» [12]12
  «Слепые» (англ.).


[Закрыть]
), он почувствовал, что у него во второй раз в жизни темнеет в глазах. На картине изображены были двое мужчин, которые брели куда-то среди бескрайней, мрачной местности. Намереваясь перейти реку вброд, один из слепцов, исполненный доверия, опирался на идущего впереди, которому вода доходила уже почти до горла, и тот, второй, легко мог бы спастись, но поскольку его ведет тоже слепец, то этот впереди идущий слепец, – думал Хайнрих, – уже на протяжении 450 лет перед мысленным взором каждого наблюдателя, вот-вот сделает следующий шаг и утопит своего товарища.

Когда Хайнрих вновь открыл глаза, он смотрел в пока еще молодое, остро очерченное и – вне всяких сомнений – еврейское лицо, тогда он еще не представлял себе, что такое еврейское лицо может быть на самом деле; безо всякого предупреждения перед его глазами возникло нечто, чего не бывает.

Черно-белыми были фотографии, на которых изображены были горы черно-белых двухмерных трупов после освобождения концлагерей; аморфная черно-белая масса, измордованно-обесчещенно гонимая, обесчеловеченная, уничтоженная, убитая, удушенная газом; с ними обращались как с какой-то мразью, с ползучими гадами, и все эти евреи, как примнилось Хайнриху, превратились в ископаемые тела вымерших животных – тонкий, с горбинкой нос Ханы казался линией, перпендикулярной по отношению к горизонтальной полоске рта, уголки которого теперь приподнялись в облегченной улыбке.

«Ради всего святого, как вы выжили?» – спросил он.

«Вы не немец», – сказала Хана; у нее был великолепный литературный немецкий.

«Я из Швейцарии».

«И вы действительно верите во все святое?»

«Когда мне было девятнадцать лет, я даже начал сомневаться. Мы ведь тоже голодали. Когда служил, то я первый раз в жизни упал в обморок; мы были в поле, совсем рядом паслись коровы, и вдруг я увидел, как бык взобрался на корову и стал ее оплодотворять, причем он так насильничал».

«Вы тоже голодали?»

«Да. Я говорю ерунду, простите меня».

«Вам самому придется нести свою небольшую вину».

Только сейчас он заметил, что ее тело, в противоположность лицу, было почти толстым, раздутым.

«Я ем сливки, – сказала она, поймав его взгляд, – и еще – маргарин без хлеба. Я врач. Мой муж тоже был врачом. Просто счастье, что у нас с ним не было детей».

Она увидела, что он что-то подсчитывает в уме.

«Мне тридцать. Мы поженились после войны. Ян. Да ничего страшного. Он умер естественной смертью. Просто он был намного старше меня».

Хайнрих встал, подошел к окну, и вдруг ему захотелось стать грубым, неотесанным камнем, замурованным в какую-нибудь стену этого города.

«Вам никогда не хотелось уехать отсюда? – спросил он, не глядя на нее. – Я мог бы жениться на вас».

Хана засмеялась.

«Даже если бы я могла, я бы никогда не стала никому оказывать такую любезность».

«Я никогда к ней не прикасался. Клянусь тебе. Она так хотела, – сказал Хайнрих, обращаясь к Алекс, – и позже я тоже ни разу…»

«А почему? – прервала его Алекс – Почему ты никогда к ней не прикасался? Из уважения перед тем, что ей пришлось испытать, или потому, что ты ее опасался? Ты вообще-то знаешь, каким образом она выжила в войну?»

«Перестань, – сказал Хайнрих, – не терзай меня».

«Я расскажу тебе», – сказала Алекс.

«Не сейчас, попозже», – ответил Хайнрих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю