355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Сенчин » Московские тени » Текст книги (страница 3)
Московские тени
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:44

Текст книги "Московские тени"


Автор книги: Роман Сенчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– …Теперь прошу желающих сказать несколько слов. – Она выделила «несколько» и поежилась, кажется, подавив желание взглянуть на часы.

Повисло молчание. Все смотрели на брата, ждали слов от него. Он потянулся, выпустил из груди тяжелый хрип, заговорил дрожащим, искренним голосом:

– Р-родная… Родная моя Аничка… Что ж… вот и пришло в-время расстаться… – И он заплакал, вытянул из кармана платок, вытер глаза, просморкался. – Помнишь, Аня… как в сорок первом, как провожала меня?.. – Снова прервался, задохнувшись от слез. – Она, она была настоящим человеком! Н-настоящим творцом! Она столько воспитала замечательных!.. – Он словно кому-то доказывал, что Анна Савельевна прожила свою жизнь не зря, прожила ее, как надо. – Ты, ты была настоящим коммунистом, Аня! И я кланяюсь тебе не только от себя лично, но… но и от лица нашей родной партии, в которой ты, – голос его неожиданно окреп, слезы исчезли; он говорил теперь твердо, даже как бы радостно, – в которой ты состояла и работала пятьдесят четыре года!.. Твоя жизнь, Анна, это образец, это светлый пример для других, для всех нас! Прощай, родная моя сестра, п-прощай… – И снова заплакал, положил на умершую свой букетик, наклонился, поцеловал ее. Отступил, утирая слезы и вздрагивая.

Слово взял директор школы… Да, с Анной Савельевной уходит целая эпоха; он счастлив, что был с ней знаком, работал с ней вместе; он пришел в школу совсем молодым пареньком, сразу после института, и она многому его научила; как глубоки были ее знания, как интересно она умела рассказывать, она была истинным интеллигентом; именно такие люди, как Анна Савельевна, зовутся учителями с большой буквы… Одна из женщин из районо выразила глубокую скорбь, боль невосполнимой утраты от всего коллектива районо, вспомнила, какой отзывчивой и бескорыстной была Анна Савельевна…

– Дорогие мои, – нашла паузу и скорее заполнила ее хозяйка церемонии, – добавить можно многое. Много теплого сказать. – Она вздохнула, давая понять, что наше время вышло. – Но минута расставания приближается…

Снова музыка… Пошли вокруг гроба, целуя покойницу, кто в губы, кто в лоб… Витя, не желая, видимо, участвовать в этом, направился за крышкой, я с ним… Наконец-то кончается. Ну и холодно же здесь! Я представлял крематорий другим. В каком-то фильме: там печь рядом, люди прощаются, и гроб тут же, при них, заезжает в огонь. А здесь… Когда попрощались, женщина со знанием дела поправила цветы, накрыла лицо покойной кисейным покрывалом. Дала нам знак, что можно опускать крышку. Затем переставляем гроб с тележки-кушетки на мраморную плиту. Пауза. Мощно воет орган. Женщина выжидает с полминуты, чтоб обозначить момент самого последнего прощания, а потом нажимает кнопочку где-то в ограде. Плита и гроб медленно опускаются, на месте плиты остался прямоугольник черного отверстия. Я невольно тянусь, пытаюсь туда заглянуть, ожидая увидеть блики огня. Нет, там холодно и темно.

Вот, слава богу, и закончилось. Автобус везет нас, я надеюсь, в школу, на поминки. Кремация – это, в общем-то, те же похороны, одинаково прощаешься с образом человека, а пепел – совсем уже что-то другое. И уже все равно, что потом сделают с урной, главное – с телом разделались.

Теперь в салоне много людей. Лена, те похожие друг на друга ребята, еще несколько учеников Анны Савельевны, ее брат… Витя незаметно исчез, наверное, отправился на извоз… Все молчат, смотрят в пол, на то место, где стоял недавно гроб. Автобус двигается медленно, то и дело останавливается перед светофорами, попадает в пробки.

Скорей бы приехать. Я голоден и непривычно трезв, и я хочу получить награду за свои старания. Я часто оборачиваюсь к окну, пытаюсь узнать места, по которым едем. Вот широкая, забитая машинами улица, кажется, это Люсиновская. Автобус сворачивает в переулок. Да, правильно, уже близко. По Стремянному мы пробираемся к Павелецкой площади.

Пассажиры стараются сохранять на лицах печать скорби, но ярче на них отражается удовольствие предстоящего застолья, выпивки, разговоров. Застолье, по какому бы поводу оно ни состоялось, все равно застолье. Оно приятно само по себе… Лишь брат покойной, по-моему, скорбит искренне: глаза у него светлые и слепые, на губах застыла полуулыбка – он вспоминает. Детство там, отрочество, юность… Сейчас воспоминание оборвется, сознание вернет его в настоящее, в жизнь, которая опустела еще на одного родного человека, и ему станет тоскливо и зябко, ведь вполне вероятно, что следующий – он.

– Михаил Савельевич, это Роман, вот он с дочерью Анны Савельевны разговаривал, – подвела ко мне старика Лена.

– Здравствуйте, – сухо, четко выговаривая каждую букву, сказал он, протягивая свою сморщенную, в старческих родинках, руку.

– Здравствуйте, – я пожал ее, чувствуя кости, покрытые холодной, похожей на мятую тряпочку, кожей.

Он пытался держаться прямо, хотя годы и горе гнули его тело, горбили, потряхивали. И когда он говорил, голос его тоже постоянно сбивался на дрожание.

– Вы разговаривали с Натальей… Как она? Что сказала?

Мы стояли в фойе, направо по коридору столовая, и оттуда доносился скрип сдвигаемых столов, возбужденные голоса, и вкусный запах еды стелился по школе, возбуждая меня, приятно щекоча нервы… Лена что-то бормотнула и ушла в столовую, наверное, помогать.

– М-м, ну, сказала, что прилететь не успеет, денег на билет не может найти, – стал вспоминать я. – Спрашивала, как тут все, я ее успокоил.

Старик смотрит значительно и сурово, словно я в чем-то виноват или по крайней мере – за что-то ответственен.

– Просила вам сообщить… Сообщили…

– Вот дошло до чего, – качнул головой Михаил Савельевич, – родная дочь не смогла на похороны матери прибыть. А телеграмму когда ей послали?

Что, он главным энтузиастом этих похорон меня, что ли, считает?

– Не знаю, это у Елены надо спросить. Я сам вчера вечером только узнал… о случившемся.

С улицы вошел Витя Бурков. В руках – туго набитые пакеты.

– Сэн, хватай! Рвется! – крикнул он. – Осторожно, бутылки здесь!

Я подхватил один из пакетов, радуясь, что меня отвлекли от этого нудного разговора.

– В столовую нести? – И пошел туда вслед за Витей.

На лицах участников поминок одинаковое выражение: всем порядком хочется жрать. Бродят вдоль столов, поглядывают на еду, ожидают момента, когда раздастся призыв: «Все готово, можно рассаживаться!» А на столах-то много вкусненького, помянуть старую учительницу приготовились как следует. Суетливые женщины привычно расставляют вазочки, тарелки, бутылки, это они умеют – готовить, со вкусом накрыть на стол, – было бы что… Стопочки блинов, печеные куры, салатики, селедка под шубой, «Ферейн», кагор, «Привет»… Да, теперь-то я оттянусь.

– Сэн, давай вот здесь, поговорим хоть путем, – предложил Витя, когда подали сигнал приступать. – Я машину поставил, так что можно как следует…

– Давай, конечно.

Мы сели рядом, напротив нас – те похожие друг на друга парни. Михаила Савельевича посадили во главу стола, как самое почетное лицо. Пришли стайкой директор, женщины из районо, учительницы, тоже заняли места. Сейчас все несколько скованы, никто не решается хозяйничать, первым совать ложку в салат, открывать водку… Но, спасибо директору, он все же взял на себя обязанности руководителя.

– Уважаемый, гм, Михаил Савельевич, уважаемые коллеги, ученики, – начал он громко, размеренно и скорбно, – давайте помянем нашу дорогую Анну Савельевну. Пусть… м-м… земля будет ей пухом!

Он отпил из кружки кисель, откусил блин и сел… Жевали в молчании, потупя глаза, усиленно и дружно выражая боль утраты прекрасного человека… Кисель был густым и приторно сладким, а блины слишком напитаны растительным маслом… Что ж, необходимо хотя бы показать, что тебе тяжело, больно, принять правила, если уж ввязался в эту игру… И я осторожно ел блин и пил кисель, склонив голову, смотрел на ближайший ко мне салат.

А потом звякнули железом о фарфор, ожили, задышали, заговорили. В тот салат, куда я смотрел, вошла ложка и вышла, полная им, затем еще и еще. Полилась в рюмки водка. Началось…

Если поразмыслить по-трезвому, с точки зрения природы все очень просто: одни рождаются, значит, другие обязаны умирать. Иначе случилась бы катастрофа. И так, мне кажется, людей слишком много. На одну собаку приходится, наверное, человек с сотню. Если не больше. В Москве, может, миллиона два кошек, а людей-то сколько! Если в одно прекрасное утро четвертая часть людей исчезнет, то оставшимся станет от этого только легче. И подсознательно в любом человеке, уверен, живет желание уничтожать окружающих, без всяких, в общем-то, на первый взгляд веских причин. Как-то я ехал с одной девочкой в метро, ей лет пятнадцать так. Такая симпатичная, хорошая девочка, чистенькая, веселая. И когда поднимались по эскалатору, она глянула вниз, туда, где толклась людская масса перед началом ступенек. «Вот бы им туда гранату, а, – с интересом сказала девочка. – Вот бы было прикольно!» Эта мысль вдруг возникла в ней и пропала, сменилась другой: она стала рассказывать, какое классное настоящее американское «Мальборо», с ковбоем на пачке, «но и стоит полтос!» Конечно, если дать ей гранату, она испугается. Не из-за того даже, что ее потом накажут, а просто людям внушают, что убивать – это плохо. Но иногда человек преодолевает внушение – или его заставляют преодолеть. И уж тогда его не остановить. Вон показывают маньяков, берут у них интервью, – как они рассказывают о своих делах, с каким наслаждением, как подробно, смакуя… Ну ладно, маньяки – дело особое, не частое, а те же солдаты. Повоевав, поубивав, почти все они стремятся пойти туда, где можно и дальше воевать и убивать. Людей сдерживает закон, предусматривающий наказание. Но если человек переступит… Или вот убивают животных: в первый раз человеку страшно, отвратительно, его тошнит, а потом второй, четвертый, седьмой… И уже никакого страха, отвращения, а, скорее, удовольствие, хотя бы удовольствие от того, как ловко полоснул свинью или барана по горлу, аккуратно оттяпал голову курице, мастерски содрал шкурку с кролика… И почти то же самое: «А я вот его сначала в пузо, а когда согнется – прямо в макушку. Гляди!» Пиф-паф! «Да-а, ты вообще ювелиром стал!»

Но не меньше желания убить другого присутствует в человеке желание покончить с собой. Мне кажется, именно эта способность – осознанно, трезво взять и убить себя – основное отличие человека от животного. А потом уже: изготовление материальных ценностей, вторая сигнальная система, духовные всякие ценности, мораль… Всем этим только и подчеркивается желание и подготовка к собственной смерти. Не было б такого желания, не было бы искусства, праздников, электричества, человеческого извращенного совокупления. «В любую секунду я способен прекратить свою жизнь, и значит, нужно скорее хватать от нее все, что можно, пока этот момент не наступил, пока мне не стукнуло в голову, что уже пора!» И чтобы оттянуть этот момент, люди и запугивают самих себя и окружающих, выдумывая грех, ад, погребальные церемонии и все прочее. Природа же относится к смерти равнодушно, а иногда специально насылает эпидемии, чтоб разрядить слишком уж расплодившееся стадо… Помню, родители мои как-то решили заняться сельским хозяйством, отремонтировали дачу, купили полсотни цыплят, ну и штук тридцать из этих цыплят подохли. Дохли они постепенно, по пять-семь в день, а остальные спокойно клевали пшено и кусочки вареных яиц, лишь попискивали, спотыкаясь о мертвых. Выжившие выросли, осенью превратились в крепких, крупных кур, и отец порубил им головы, а мама ощипала. Их мы ели потом по праздникам.

А вот я еще видел в передаче «Непознанное», кажется… Там рассказывали об одном англичанине, который чем-то заболел и умирал. Родные плакали, врачи боролись за его жизнь. Но сердце больного все же остановилось; лишь в последний момент этого англичанина сумели спасти, сделали какой-то массаж сердца, стукнули током, и он ожил. Через несколько дней встал на ноги. Ко всеобщему удивлению, англичанин был очень недоволен, что его вернули, ругал врачей, родственников, всех подряд: «Мне там было так хорошо! Эта жизнь в сравнении с тем, куда я восходил, и есть настоящая смерть. Как же я буду здесь после того, что испытал там?!» Еще через несколько дней он повесился… В то, что там, после смерти, еще что-то есть, и тем более лучшее, поверить, конечно, трудно, – люди просто-напросто успокаивают так свою трусость встречи со смертью. Как ни крути, а страшно. Но и тянет ощутить. Какой-то, и не малый, наверное, процент самоубийств происходит из интереса: «А как там? Что я почувствую? А как это вообще?..»

Анна Савельевна была ярой материалисткой. Она говорила, что человек умирает полностью и навсегда и поэтому он должен успеть передать знания, им накопленные, дальше, следующим поколениям, а для этого черпать из опыта предшествующих поколений самое лучшее, полезное, пополнять это лучшее своим опытом. В этом она видела смысл жизни… Этакий интеллектуальный конвейер смертников…

– …Ну а что еще делать? Куда счас идти? Зато сам себе хозяин, ни от кого не завишу. Когда захотел, сел за баранку, когда захотел – домой пришел, сиди отдыхай. Нормалёк… Ты-то как? – Витя спросил с оттенком жалости, словно неизлечимого больного, у которого состояние то хуже, то лучше, но скорый конец неизбежен и всем известен.

– Ничего, – пожал я плечами и налил водки себе и ему. – Давай, да?

– Дава-ай!

Витя хотел было чокнуться, но вовремя спохватился, вспомнил, что на поминках нельзя. Опрокинул так, закусил колбасой.

– Тоже вот и сегодня. Целый день, считай, потратил. Кто б меня отпустил?.. А так, пожалуйста…

Да, он очень доволен своей житухой. Это он всячески старается показать. Куриные кости он лишь слегка обгладывает, оставляя на них уйму мяса, берется за новый кусок.

– А ты на права не сдавал? Зря, можно неплохо зарабатывать. Один рейс небольшой – полтинник. Это минут пятнадцать. Бывает, и стольник сразу. За день можно и с пол-лимона отломить. Куда с добром!

Я, дакая, усиленно ем и пью. Чувствую, что уже переел, даже водка не действует, просто становится тяжело и подташнивает, но остановиться не могу. Одно, другое, третье, и все очень вкусно. Покойная была бы довольна, хотя, нет, – стихов не читают, о ней не особенно вспоминают. Кроме, конечно, брата. Старичок рассказывает о ней директору школы:

– …Такая была умничка, Анюта моя! Помню, она еще в начальные классы только ходила, а уже, – откуда эта тяга в человеке? – уже «Мцыри» всего знала. Бывало, утром, пока завтракаем, в школу собираемся, она без умолку: «Усни, постель твоя мягка, прозрачен твой покров. Пройдут года, пройдут века под песню чудных снов». Еще сама кнопка такая, чего бы понимала, казалось!.. И сама тоже стихи сочиняла. Было у нее такое… – Он задумался, мучительно завспоминал; директор наполнил его рюмку, предложил выпить.

– …Нет, все вы по большому счету одинаковы, мальчики. Сначала только… Вот Истомин мой, сначала такой паинька, такой внимательный, заботливый… доцент, – это Лена отвечает Вите Буркову на какую-то его реплику. – Полтора года выдержал – и пошло. Гулянки у себя в лаборатории, бани, бабы… И я что, бегать за ним должна? У меня Сашка на руках, постоянно болел, так еще и этого надо домой тащить. Да катись ты! Лучше я буду одна с ребенком, в квартире девять квадратных метров, чем такое. Ты обо мне позаботился? Да ты мне все нервы повымотал, а еще хочешь!.. – Лена, казалось, ругалась сейчас со своим бывшим мужем, видя его скрывающимся под оболочкой Вити.

– Погоди, солнышко, я вам тоже могу предъявить. Я тоже могу! – перебил ее Витя. – Да, мы, бывает, подгуляем немного чего-нибудь, выпьем, но мы же – кормильцы. Мы пашем, а вы нам уют, пожалуйста, снисхождение к нашим слабостям…

– Да кто пашет?! Истомин? Знаешь, какие от него алименты приходят?..

Группа бывших девушек-школьниц, тех, кто наготовил сегодня, тоже делилась своими обидами.

– Тут отстоишь за прилавком весь день, ноги вот такие, в голове черт-те че, домой не знаю как дохожу, – говорила одна, нездорово пухлая, лет тридцати, – а они всё сожрали. Холодильник – шаром покати…

– …Сколько раз просила: не кури ты в комнате, дышать нечем, у ребенка подозрение на бронхиальную астму. Нет, сядет перед телевизором и дымит! – В то же время жаловалась другая, сухопарая, с ярко намазанными синим веками, поигрывая заодно пустой рюмкой. – Хоть на кухню выйди. Нет, ему обязательно в комнате!..

В общем, стол зажил своей шумной, полупьяной жизнью, соответствующими разговорами… Тех двух ребят, что молча набивали животы напротив меня, я узнал неожиданно; как-то бегло взглянул на них и вспомнил. И давний страх воскрес, схватил меня, вызывая дрожь и желание спрятаться… Да, они учились на два года старше, это были братья Титовы – Титки, отпетое хулиганье… Когда после восьмого класса их не взяли дальше и они учились в каком-то ПТУ, все равно частенько приходили в школу, стрясали с нас деньги. Из-за них я боялся ходить на школьную дискотеку… Вдруг мне показалось, что и сейчас один из них поднимется, схватит меня за шею, а другой умело будет бить под дых. «Чо, урод, наколоть решил! Сука, пидарас гнойный! Завтра чирик с тебя. Ты понял, фуфло?»

– Где, ребята, теперь? – громко спросил я их.

Братья оторвались от своих тарелок, сонно посмотрели на меня.

– Где работаете? Чем занимаетесь?

Они явно меня не узнавали, а у меня по-пьяни, наверное, появился азарт, жутко захотелось поиздеваться над ними, подразнить, как– нибудь посильно отомстить за старое.

– Ну, работаем, – медленно стал отвечать один, видимо, стараясь вспомнить, кто я такой.

– А может, вздрогнем сначала и тогда уж побазарим?

Хотя я был полон под завязку, в основном, к сожалению, жратвой, но все-таки смело налил три рюмки доверху, поднял свою:

– Светлая память дорогой учительнице. – Покачал горестно головой. – Спасибо, вывела в люди, вон каких воспитала, – я кивнул на братьев, – открыла столько замечательного… Да, парни?.. «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа…» – вспомнил я строчки, что учили наизусть по указанию Анны Савельевны. – Всем бы, блин, таких учителей, вот было б у нас тогда общество. Все честные, образованные, поголовно интеллигентные! Ну, вздрогнем!

Я залихватски выпил, водка посочилась между набившейся в пищеводе едой. Титки тоже выпили, подозрительно поглядывая на меня… Женщины из районо, учителя, директор с интересом слушали пьяненького, разгорячившегося Михаила Савельевича.

– Я ее перевезу, завтра же буду звонить! Чего ей там, в этом, в Прокопьевске этом?.. Двое детей на руках, муж инвалид второй группы… Завтра же звонить буду!.. – И старик сердито постучал пальцем по краю стола. – Романтика, молодость…

– Интеллигенция, – повторил за мной один из Титовых. – Ты интеллигенция, что ли?

– Нет, – уныло ответил я, переведя взгляд со старика на задавшего вопрос Титова. – Интеллигента из меня не получилось. Зато люмпен-пролетарий стопроцентный.

– Ты – пролетарий? – голос Титка еще был ленивый, но в нем появилась угроза. – Ты?.. Вот, гляди, это видишь? – Он подсунул мне свою руку, большую и темную, в царапинах, мозолях; пошевелил сбитыми толстыми пальцами, сжал руку в кулак. – Я тебе ща этой штуковиной!.. Вот тогда, блядь, и узнаем, кто пролетарий, а кто хуй с горы!

На нас обратили внимание. Второй Титов, настроенный миролюбивей, похлопал брата по плечу, успокоил:

– Юр, чего ты заводишься? Кончай… Еще хочешь водочки?.. А, это, к слову, – он обратился ко мне, – анекдот могу рассказать, про интеллигента. Рассказать?

– Ну, давай.

– Выпьем…

Выпили. Миролюбивый Титок стал рассказывать:

– Короче, ложили асфальт и раскатывали катком. И случайно каток наехал на интеллигента. Он стоял, газету читал, ну и – в лепешку его. Рабочий, короче, слез, свернул интеллигента в трубочку, сунул под сиденье. Вечером принес домой, жена приспособила его как половичок у порога. Ну, полежал интеллигент, замарался, конечно. Жена состирнула его, повесила на балконе сушиться. А уже осень, холодным ветром интеллигента продуло, он простудился и умер.

– Ха-ха! – я засмеялся, наполнил рюмки. – Классный анекдот, глубокий. Спасибо!

Мы выпили с этим Титовым почти как друзья. Другой же все смурнел, смурнел и вот поднялся, расплескивая из зажатой в кулаке рюмки водку, мотаясь, постоял над столом и вдруг стал выкрикивать:

– Ты интеллигенция, говоришь? А я тебе вот что скажу! Интеллигенция и евреи – одно и то же! Евреи заведуют всем, что связано с головой! Книгами, наукой!..

Его брат вскочил, пытался усадить свое разбушевавшееся подобие, заткнуть ему рот, но он тоже был пьян и это ему не удавалось. Женщины из районо, директор, старые учительницы уходили, тихо прощаясь с перепившим, обмякшим Михаилом Савельевичем.

– …Во всей науке у нас вечно одни евреи! Погоди, Лех, дай сказать!.. И я удивляюсь, – как она еще существует! Она ведь вся из жидов, сука! Интеллигенция, пидоры!

И оба Титовых упали, опрокинули стулья. Миролюбивый бил истеричного по морде.

Потом они подняли стулья, собрались и ушли. Витя и Лена тоже куда-то исчезли. Стол резко обезлюдел. Убирали посуду. Поминки заканчивались. Михаил Савельевич, подсев ко мне, последнему, кто спокойно торчал на своем месте, рассказывал пьяным голосом, обняв меня за плечо:

– …Немцы тогда «Тигров» пустили. Это первый раз, когда они «Тигров» пустили. А ты знаешь, что это такое – «Тигр»? Наша сорокапятка его не брала! Ему это как горох какой– нибудь…

Я снял его руку с плеча, поднялся.

– Простите, мне домой надо… Еще поговорим… потом.

Что ж, пора и честь знать. От кушаний остались лишь жалкие остатки, измазанная посуда, кости, пустые бутылки.

– А приказ «Двести двадцать семь»… Просто циферки, очередная бумажка, – продолжал бормотать старик, глядя в стол, – а сколько за ним… Ни шагу назад. Впереди огонь и сзади огонь. И ты между…

Я направился на кухню выпить воды. Во рту было сухо и кисло. Опьянения почти не чувствовалось, тяжело просто, хочется спать…

Открыл один из кранов, подставил под струю стакан. В соседних раковинах мыли посуду. А сзади (я сразу заметил их, как только вошел), на железном столе с биркой на боку «Для обработки мяса», – несколько бутылок вина и водки, рядом какие-то свертки. Посудомойки были заняты своим делом, а та, что таскала посуду, как раз ушла за очередной партией в зал… Я торопливо проглотил воду, поставил стакан на поднос, подошел к столу… Так, бутылку «Привета» в один карман, вторую… нет, возьму вино, для жены… в другой. Упаковку ветчины – под куртку. Пару помидоров… Адью!

Михаил Савельевич уже дремал, криво сидя на стуле… В коридоре Витя беседовал с Леной. Лена стояла у стены, Витя прижал ее, перекрыл путь двумя руками, опершись ими о стену. Близко наклонив к ее лицу свое, он что-то говорил… Лена первой увидела меня, в ее глазах – просьба, чтоб отпустили; она напоминала старую, больную суку, которую упорно старается оседлать наглый и молодой, полный сил кобелек.

– Э, Сэн, ты куда? – не отрывая рук от стены, спросил удивленно Витя. – Сейчас Савельича заберем и туда, на хату. Посидим! Водка еще есть. Вот Ленуху уламываю. Давай вместе, Лен, погнали!

– У меня сын дома один, – жалобно заскулила она.

– У всех дети. В кой веки раз… Ну, посидим маленько…

Я прошел мимо них. Вслед – повелительный голос Буркова:

– Сэн, стоять!

– Да отлить я, сейчас вернусь!

* * *

На город сыплется последний снег. Скорее всего – последний. Воздух покоен, мягок, глубок, он словно бы замер в удивлении, оторопел, пропуская сквозь себя большие холодные хлопья. Ведь и воздуху хочется весны, тепла, аромата зелени… Снег тихо, с легким-легким шорохом ложится на другой снег на асфальте, на газонах, на ветках деревьев, автомобилях. Ему нет конца, странно, как небо может держать такую тяжесть.

Я курю, остановившись в темном узеньком переулке, заодно почесывая пах. Я ясно слышу шорох снежинок, удивленный шепот природы, хотя вот, за поворотом – оживленная, яркая улица, треск, сирены сигнализации, музыка, жизнь. Просто, наверное, я хочу тишины, в которой слышится нечто негрубое, робкое, вечное. И вот стою и слушаю снег… Мне хорошо. Если бы я умел, я бы сделал сейчас какое-нибудь сальто-мортале, как-нибудь особенно кувыркнулся, запел бы, если бы знал слова хоть какой-нибудь песни. Мне хорошо, мне хочется подбегать к людям, показывать им язык и смеяться. «Нет, не все еще кончено! Мы еще порезвимся! Ха-ха!» Я рад прожитому дню, я заранее радуюсь завтрашнему. И мне хочется дальше, дальше по жизни. Я знаю, чем все это закончится, – закончится для меня, как и для всех. Одинаково. За тысячу лет до меня и после меня так же точно через тысячу лет. Все передохнем, всех помянут, а потом – новые, новые. Но есть дни, их нельзя упускать, каждый день – великое чудо. И если ты свободен и смел, ты можешь сделать из каждого дня праздник, не пропустить это чудо… Дальше, смелее по жизни! Хватать, что ни попадя, запихивать в себя, смеяться, давиться и жрать. Скоро лафа накроется, скоро мы будем не здесь, там все будет иначе, а скорее всего – не будет совсем ничего. Там, это там. Там – это уже не наши проблемы. Там о нас позаботятся, нас примут, составят бумаги. Уложат, причешут, подкрасят и успокоят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю