Текст книги "Автопортрет с устрицей в кармане"
Автор книги: Роман Шмараков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Да, мы с ним разговаривали здесь, в галерее, – начала Джейн. – Я сказала ему, что я племянница покойного сэра Джона, что он всегда звал меня в Эннингли-Холл погостить и всегда был со мной добр, и тетя Хелен тоже; думаю, они скучали, потому что Генри вечно пропадает где-то. После их смерти я иногда приезжаю сюда, потому что люблю это место. Генри не отказывает мне в гостеприимстве. Потом инспектор спросил про Эмилию; я сказала, что она из Бэкинфорда и прожила там всю жизнь, что она осталась сиротой, когда ей было десять, и жила у тетки, а сэр Джон, знавший ее отца, поддерживал ее и любил, как родную дочь, так что она больше времени проводила здесь, чем дома; что года полтора назад она всерьез увлеклась живописью и наконец на этой неделе решила показать кое-что из своих работ друзьям и знакомым. Мы помогали ей все устроить; она очень волновалась, и от этого ей приходили неожиданные мысли. Она решила, что галерею надо украсить чем-нибудь уместным и что уместное наверняка есть вон в том чулане. Сколько я себя помню, я никогда не видела его открытым. Может быть, он вообще не открывается. Но ей хотелось там покопаться, и я обещала ей привести кого-нибудь, кто поможет нам отодвинуть шкаф. И я ушла.
– И нашла кого-нибудь? – Роджер оглянулся на шкаф. – Похоже, нет.
– Честно сказать, я не искала. Я вышла в сад, чтобы немного побыть одной, потому что поддерживать Эмилию, когда она места себе не находила от волнения, было изнурительно. Ты не представляешь, как мне теперь стыдно.
– А что потом?
– Я прогулялась по саду – минут пятнадцать, наверное, – и уже шла назад, как услышала вопли Энни и поспешила к дому. Эмилия лежала на полу, а над ней стоял на коленях викарий.
– Ты видела кого-нибудь в саду?
– Нет, только слышала, как Эдвардс щелкает ножницами и лает Файдо. Так вот, я рассказывала все это инспектору, а он подошел к столику и стал рассматривать безделушки, которыми тот уставлен, а потом негромко сказал: «Благослови Господь здешних горничных» – и попросил меня подойти. Я подошла, а он приподнял вон ту дагомейскую богиню из черного дерева… на столе, разумеется, была пыль, так что мне стало стыдно, что мы принимаем людей, а у нас мебель в таком виде… и спросил, замечаю ли я. Я не замечала, и тогда он показал, в чем дело. На том месте, где стояла богиня, был отпечаток квадратной подставки, а у богини она круглая. То есть, понимаешь, кто-то переставил их, чтобы скрыть этот след!.. Ну и он, конечно, спросил, не помню ли я, что тут стояло. Это очень глупо. Ведь я видела этот столик с этими статуэтками много лет, они были тут всегда, так что, конечно, я не помню. Тогда инспектор перепробовал все, что там стоит, но ни одна статуэтка не подходила к этому отпечатку. Он кивнул, отошел от стола и спросил меня о попугае. Кстати, а как ты сам с ним поговорил?
– Наилучшим образом. Я сказал, что принят здесь как друг семьи, – сообщил Роджер не без самодовольства, – и что сэр Джон, несмотря на разницу в возрасте, находил удовольствие в моем обществе. Это значит то же, что «смышленый не по летам», но звучит лучше. Когда мне хочется оставить городскую суету, я приезжаю сюда и неизменно нахожу приветливость и свежие простыни. Я знаю, что с мисс Робертсон мое сердце откроется для впечатлений искренности и простосердечия, мистер Годфри отворит передо мной свою сокровищницу ученых сведений, а Генри, если в этот момент не будет ночевать в джунглях, выдергивая из себя отравленные стрелы, чтобы наломать их и развести костер, расскажет мне, как встреченный муравьед заставил его многое пересмотреть во взглядах на мир и самого себя.
– Ты невыносим.
– Да, а поскольку здесь мне этого обычно не говорят, у меня есть еще одна причина наведываться сюда чаще. Так вот, в этот раз я приехал, потому что меня позвали посмотреть на выставку Эмилии. В этом доме умеют ценить мнение человека, разбирающегося в живописи. Поэтому я, как только вернулся из Италии, сел на поезд до Бэкинфорда и…
– Как удачно, что вы здесь, – сказал инспектор, выходя из дома. – Мистер Хоуден, вы позволите отвлечь вас на минуту? Мне хотелось бы кое-что уточнить. Вы говорите, что приехали поездом…
– Двенадцать двадцать шесть. Это прекрасный поезд, им ездят преимущественно сельские священники и люди, только что получившие на сельскохозяйственной выставке приз за лучшую карликовую фасоль или твердо рассчитывающие получить. Поучительное соседство честолюбия со смирением. Не так давно я…
– И по приезде пошли пешком, – продолжил инспектор.
– Я хотел взять у миссис Мур велосипед, – пояснил Роджер, – у них в «Спящем пилигриме» есть два или три, но потом решил, что в такую прекрасную погоду лучше пройтись пешком. Поэтому я свернул к реке и прошел немного вдоль берега. Там замечательно.
– И в Бэкинфорде вас никто не видел.
– Боюсь, что никто, – сознался Роджер с доброжелательной улыбкой.
– И вы появились здесь…
– Когда здесь уже был доктор Уизерс и все эти люди, которые…
– От станции сюда ходу не меньше получаса, – вмешалась Джейн, слушавшая этот диалог с некоторой тревогой. – Быстрой ходьбы.
– Спасибо, мисс Праути. Значит, в предполагаемый момент смерти мисс Меррей вы еще не могли здесь оказаться.
– Видимо, так, – согласился Роджер.
– Мистер Хоуден, – сказал инспектор, – вас, я полагаю, не очень удивит, если я скажу, что поезд двенадцать двадцать шесть по пятницам не ходит.
– Вы посмотрели расписание, – задумчиво сказал Роджер.
– Оно лежит у телефона, – сказал инспектор. – Горничная может вас проводить. Из него выясняется, что вы приехали сюда не позднее одиннадцати десяти.
– Да, – сказал Роджер.
– Могу ли я узнать, чем вы заняли эти полтора часа?
Роджер пожал плечами.
– Я пошел на реку, – сказал он.
– И что вы там делали?
– Сел на берегу и сидел. Мне не хотелось никуда торопиться. Там очень хорошо, – сообщил Роджер с подкупающей задушевностью.
– И никто не может засвидетельствовать, что вы были там все это время?
– К полудню, – сказал Роджер, – рыбаков уже нет. В провинции люди ходят на рыбалку за рыбой, а не за родством с природой. Впрочем, погодите.
– Ты кого-то видел? – быстро спросила Джейн.
– Да! – воскликнул Роджер, просияв улыбкой. – По тому берегу проскакал на добрых вороных конях отряд рыцарей с развернутым стягом, они пустили коней карьером, но я разглядел их между ветлами. На золотом фоне – красный дракон rampant, повернутый вправо. Это были люди сэра Бартоломью Редверса, или пусть лопнут мои глаза и я никогда больше не буду писать в «Ежемесячное развлечение». Дело было около двенадцати, пел жаворонок, и солнце пекло мне затылок.
– Мистер Хоуден, – сухо сказал инспектор, – я просил бы вас проявить больше серьезности, если можно.
Роджер изумленно посмотрел на него.
– Да, вы правы, – сказал он наконец. – Я не сообразил. Знамя с бордюром, конечно, – это же херефордширская ветвь.
Инспектор откашлялся.
– Есть ли у вас, – начал он, – я в этом сомневаюсь, но не могу исключить такой возможности, вы понимаете, – так вот, есть ли у вас предположения, куда могли направляться люди сэра Бартоломью Редверса в своих прекрасных латах в час, когда рыбаки уходят домой, а солнце печет голову? На случай, если бы мне захотелось с ними поговорить.
– Конечно, есть, – сказал Роджер. – Они спешили к «Спящему пилигриму», чтобы занять все номера, какие еще остались, с завтраками в общей зале. Боюсь, они припозднились и там уже негде приткнуться. Придется им опять разбивать шатры на общественном выгоне. Овцы будут нервничать.
– Ой, вы же не знаете, – сказала Джейн. – Сейчас такое время. Если бы вы приехали на недельку раньше… Господи, что я несу… С завтрашнего дня тут начнется…
– Праздник, – сказал Роджер.
– Праздник? – переспросил инспектор.
– Знаменитая битва при Бэкинфорде, – сказала Джейн. – У нас она каждый год. Ближайшие три дня тут будет нелегко.
– Вот как, битва при Бэкинфорде. И в котором часу вы видели этих людей, ээ…
– Сэра Бартоломью Редверса, – подсказал Роджер.
– Именно. Так когда?
– Кажется, без четверти двенадцать.
– Значит, – подытожил инспектор, – даже если они подтвердят, что видели вас на берегу, у вас были все возможности оказаться здесь к моменту происшествия. Спасибо, это все, что меня интересовало. Не видели ли вы мисс Робертсон? Мне хотелось кое-что у нее уточнить.
– Она в саду, – сказала Джейн.
– Спасибо, мисс Праути.
– Какой вежливый человек, – сказал Роджер, провожая его взглядом. – Интересно, чем его можно вывести из себя.
– Я бы очень просила тебя не пробовать, – сказала Джейн. – Зачем ты ему соврал?
– Этого не планируешь, – отозвался Роджер. – Штука в том, что обычно все происходит само собой. Я ехал в поезде с одним джентльменом, и мы немного повздорили из-за его оригинальности. Ему не нравились мои восторги насчет итальянского искусства. «Вы словно хотите всучить мне его подороже», – так он сказал. Как я понял, его раздражало, что о чем ни заходила речь, я находил, что в сходной ситуации уже бывал кто-либо из итальянских художников. Я пытался быть вежливым, но когда представляешь нагую истину, это трудно. Он принялся рассказывать длинную историю из своей жизни, уверенный, что уж это-то вне всякого сравнения; кажется, кое-что он присочинил, но тут у меня нет доказательств. Когда он уже дал надлежащую развязку всем сюжетным линиям, наказал порок и удачно выдал замуж добродетель, а в его лице читалось торжество, я кротко объяснил ему, что все это происходило с одним выдающимся художником и двумя второстепенными, и дал прочесть мои выписки по этому поводу, чтобы у него не оставалось сомнений. Неудивительно, что он невзлюбил мою записную книжку, как будто она чем-то виновата. Потом он залил ее красным вином – «Пантеллерийский изюм», кажется, оно называлось, и он уверял, что это вышло из-за качки в поезде – да, он толкнул и вылил на нее весь этот «жидкий янтарь с ярким ароматом сухофруктов», как пишут в рекламных буклетах, который «так хорошо идет с голубыми сырами, чья благородная плесень» и так далее. Я, конечно, сразу подскочил и попытался спасти ее, но этот проклятый янтарь с плесенью на удивление въедлив, и большую часть того, что там написано, теперь не прочтешь. Даже не знаю, что я буду делать. Без нее я ни одной истории не помню до конца.
– Роджер, мне очень жаль, – сказала Джейн. – Это ужасно.
– Да, спасибо, – рассеянно ответил Роджер. – А все из-за того, что люди носятся с собой, словно с какой-то ценностью, и готовы восхвалять любую глупость, лишь бы им довелось играть в ней заметную роль. Когда я ездил по Италии, мне пришлось однажды занять номер без зеркала. Зато там висела репродукция Персея и Андромеды под стеклом, и я каждый день перед ней брился. Мне казалось, это прекрасный выход из положения, ведь так можно не только прилично выглядеть, но еще и без спешки разглядеть важные подробности. Однако дня через три я начал замечать, что стараюсь дышать потише, лишь бы не сдуть деревню, надетую на холм набекрень – там ведь простые люди, о которых тоже надо позаботиться, – а еще дня через два – что я мог бы уладить это дело быстрее, чем Персей, а может и лучше, и что эти люди с музыкальными инструментами, которые загромождают передний план, могли бы сыграть что-нибудь на мой вкус, я ведь не последний человек на этих берегах. Конечно, я выпутался из этой истории, но мне это стоило определенных усилий.
– Ты бы мог попросить зеркало, – предположила Джейн.
– Я так и сделал, – откликнулся Роджер. – Я сказал хозяйке, а она повела меня на кухню, показала на стену и принялась уверять, насколько я ее понял, что вот здесь ей являлся дедушка ее мужа, размером чуть меньше обычного, прямо поверх блюда с могилой Вергилия, так что в конце концов я оставил эту затею. У людей трудности с моим итальянским. Да, вот что бывает, когда останавливаешься где попало.
– Где же она может быть, – пробормотала Джейн.
– Один знаменитый итальянский живописец, – продолжал Роджер, – тот самый, у которого полон дом был барсуков, соек, черепах и карликовых кур, так что он жил среди них, словно Ной, который собрал всех и никуда не едет, – так вот, когда он расписывал монастырь бенедиктинцев, ему подарили почти новую накидку, желтую с черной тесьмой, в то время как он писал историю о пяти хлебах и двух рыбах, и он поставил зеркало и написал себя в этой накидке среди тех, кто ест хлеб, и еще раз в очереди за рыбой, да еще и кого-то из своих барсуков туда примостил, а бенедиктинцы решили, что он состязается с Господом нашим, умножая вещи, которым вполне хватило бы их природного числа; от этого произошли всякие неприятности. Простодушие не всегда похвально.
– Именно так, я совершенно в этом уверена, – произнесла мисс Робертсон, входя из сада. Инспектор шел за нею. Она остановилась возле картин Эмилии, все еще стоявших у стены. – Это ее последняя работа, – сказала она с печальным и плавным движением руки. – Она писала ее здесь дня три назад. Сколько было надежд, сколько радости от труда. Можно мне взять ее? – обратилась она ко всем присутствующим. – Мне хотелось бы, чтобы что-то в моей комнате…
– Ну конечно, – сказала Джейн. – Конечно, берите.
– Позвольте, мисс Робертсон, я отнесу ее к вам, – сказал инспектор.
– Спасибо, вы так добры. Видите, вот этот столик. Как удачно изображены тени, правда?.. Ей удавались тени.
– Инспектор, – в отчаянии сказала Джейн, – если где-нибудь в доме вам попадется розетка с айвовым вареньем… в общем, берите смело, оно ваше.
* * *
– Значит, аспидное масло, – сказал инспектор. – Хорошо. Начнем с этого. – Он взял со столика дагомейскую богиню и повертел ее в пальцах. – Из окна у нее виден сад, слева – дорога из Бэкинфорда. Почтальона должно было быть видно. Впрочем, неважно. Справа какая-то роща, подступает довольно близко… Хорошо для прогулок, однако по ночам, наверное, неуютно. Всегда есть повод говорить о запустении. Все лучшее миновалось, рыцари ушли. И в папоротнике руины арки, – сообщил он дагомейской богине. – Что ты думаешь? Другой на твоем месте уже вовсю искал бы, что оставило этот отпечаток. Впрочем, никто из них не помнит. Разумеется. Не забудь спросить об этом викария, может быть, его наблюдательность… – Он поставил богиню на место. – Боже мой, если бы тебя слышала мама, она сказала бы: «Гектор, прекрати и немедленно сосредоточься!» На чем же? Да, на масле. Аспидное масло. Мисс Робертсон смотрит в окно. Почтальона она не видит – впрочем, Бог с ним – зато горничная идет через сад к дому. Проходит мимо фонтана… кстати, она должна была видеть мисс Праути, если та в самом деле была там, где говорит. Однако обе они… Впрочем, с той стороны фонтана, кажется, есть скамейка. Да, несомненно, там скамейка, я ее помню. Если там сесть, то изваяние посреди фонтана тебя заслонит, и от дорожки тебя не будет видно. Надо это проверить. Изваяние там крупное, возводили в лучшие времена. Какой-то подвиг Геракла, видимо. Возможно, неканонический. Гектор, ради всего святого!.. Да, это надо будет проверить. Значит, горничная идет по дорожке. Она доходит до клумбы с маргаритками. Bellis perennis, да. Ну, хоть что-то долговечное… В этот момент мисс Робертсон отворачивается от окна. Однако горничная говорит, что простилась с почтальоном и пошла прямо в дом, нигде не останавливаясь и ни с кем не разговаривая. Надо проверить, сколько времени занимает эта дорога. Минуты три-четыре неторопливой ходьбы, я думаю. Это если ей верить. Но она… неизвестно, что она. Что это за черный человек, с которым она разговаривала?.. Говорит, случайный прохожий, которому она показывала дорогу в Бэкинфорд. Откуда, однако, тут можно взяться, если не прийти из Бэкинфорда?.. Гектор, Гектор, как при такой внимательности ты смог хоть одно дело довести до конца? Говоришь, ты на хорошем счету? Что сказала бы мама?.. «Бедный мальчик, – сказала бы она, – все-таки попробуй сосредоточиться. Я уверена, ты справишься, если подумаешь хорошенько». Так бы она сказала. Ну же!.. Мисс Робертсон отворачивается от окна. Хорошо. Она не обязана стоять там весь день как пришитая только потому, что тебе нужны свидетели… Она отворачивается, но горничная проходит мимо клумб, нигде не останавливается – давайте сделаем такое допущение, иначе она никогда не дойдет до дверей – не останавливается и через минуту – да, через минуту, не больше, – входит в дверь и видит мисс Меррей, лежащей на полу возле этого стола. Так. Примерно в этот момент – а скорее, чуть позже – мисс Робертсон слышит в коридоре голос мистера Годфри, который вышел из своей комнаты и идет к лестнице. Его комната ближе к лестнице, чем комната мисс Робертсон, однако он произносит одну фразу достаточно громко, чтобы мисс Робертсон ее расслышала. Кроме того, она ее запомнила, что гораздо более удивительно… Гектор, в самом деле, прекрати. Это непозволительно. Так что же говорит мистер Годфри, спускаясь по лестнице, куда он вышел, по его словам, привлеченный шумом? «А есть у нас аспидное масло?» – говорит он. Да, именно. Своей настойчивостью, дорогой Гектор, ты довел мисс Робертсон до такого раздражения, что она перед престолом Божиим была готова свидетельствовать, что мистер Годфри сказал именно это, хотя поначалу стеснялась и приговаривала, что, наверное, ей послышалось. Значит, аспидное масло. Собственно говоря, что это такое?.. Неважно. Это можно посмотреть в словарях. Интересно, в «Спящем пилигриме» есть словари? Если, конечно, их не взяли почитать люди сэра Бартоломью Редверса. Здесь хорошая библиотека, но подниматься туда, пожалуй, поздновато. Неважно, проверю завтра. Лучше всего, конечно, спросить у мистера Годфри. Мама тут сказала бы: «Знаешь, милый, что в этой задаче самое занятное?» Да, знаю. Еще бы не знать. Самое занятное – это если мистер Годфри скажет, что он ничего подобного не говорил. В самом деле, чего ждать от человека, который выходит в пустой коридор, и не почему-либо, а лишь из-за того, что внизу шумят. Что он спросит о масле, конечно. Об аспидном, каком же еще. Милый Гектор, ты немножко тугодум, надо что-то с этим делать. Представь, что ты уже спросил об этом мистера Годфри, а он уже ответил, и именно то, на что следует рассчитывать. Подумай сразу, что из этого вытекает. Прекрасный вопрос. Он не говорил этого, между тем как мисс Робертсон перед престолом Божиим излагает дело с таким вдохновением и такими подробностями, что ей все верят. «Нет, этого нельзя выдумать, – говорят все. – Кто угодно, только не она». Итак?.. Да, тут начинается самое интересное. Пойди в «Спящего пилигрима», Гектор, и спокойно подумай там. Может быть, люди сэра Бартоломью Редверса будут добры ссудить тебя разумом, если заметят, насколько ты в нем нуждаешься. К тому же у тебя там есть кровать. Да, это лучше всего. Доброй ночи, – сказал он дагомейской богине и вышел из дверей в потемневший сад.
* * *
– Это очень грустно, – сказала пастушка на картине. – Дня не прошло, а они совсем забыли об этой бедной девушке. Они говорят о чем угодно и обсуждают безделицы. Неужели от человеческого сердца ни в чем нельзя ждать верности?
– Не будем судить строго, – отвечал волк. – Обыкновенно бурность чувства бывает предвестием его скоротечности, то же, что длится дольше, видно меньше, кроме того, людям свойственно искать утешения в мелочах; оскорбительным для их горя это сочтет лишь тот, кто сам его не испытывал.
– Ты так думаешь?
– Я видел тому много примеров, – сказал волк. – Так обстоит дело не только со скорбью, но и с любовью: если бы чувства, ею вызываемые, всегда разражались подобно грозе, а не томили сердца в тишине, г-ну де Корвилю не пришлось бы страдать от яда, коим Купидон смочил свою стрелу, а г-ну де Бривуа – истощать свое остроумие, дабы помочь другу.
– Я не знаю этой истории, – сказала пастушка. – Что между ними произошло?
– Ты, я думаю, знаешь г-на де Корвиля, – начал волк. – Он любил навещать г-на Клотара, нашего хозяина. Г-н де Корвиль был человек образованный и отменно приятный в беседе. Однажды он полушутя признался одной даме в любви; она отвечала с неожиданной серьезностью. Г-н де Корвиль пожал плечами и перевел разговор на погоду и славу нашего оружия. Через день, посреди оживленной беседы с двумя парламентскими советниками, он вдруг умолк, вообразив, как дама, отклонившая его представления, улыбается остроте, которую он не докончил; через два дня эта дама была единственное, что виделось ему, когда он закрывал глаза; через три дня он мог для этого и не закрывать глаз. Г-н де Корвиль понял, какого рода вещи постигли его неосторожность там, где он рассчитывал на легкое счастье. Сперва он не хотел признаться себе в этом, придерживаясь того распространенного, хотя ложного убеждения, что любовные дела серьезны ровно настолько, насколько мы готовы их таковыми признать, и щеголял перед собою равнодушием, не желая быть смешным. Это было ошибкою, ибо, тратя время на этот триумф тщеславия, он запустил болезнь, которая не излечивается сама собой. Поняв это, он впал в уныние. Он сделался рассеянным, насвистывал мотивы из непонятно чего и невпопад отвечал удивленному собеседнику. Пришед к г-ну Клотару, он встал у окна и читал нараспев Горация, коего знал довольно много. «Я знаю, чем это кончится, – вполголоса заметил г-н Клотар: – Едва он доберется до стиха «И сельскую листву струит тебе дубрава», как ему захочется уехать в свою деревню». Г-н де Корвиль произнес: «И сельскую листву струит тебе дубрава» – и прибавил, что подумывает съездить к себе в поместье. «Дорогой Корвиль, – сказал Клотар, – этот стих означает, что на Фавна сыплются листья с деревьев, а вовсе не то, что вам надобно уезжать куда-то, где вас никто не ждет, оставляя общество тех, кто вас любит». – «Дорогой Клотар, – отвечал Корвиль с печальной улыбкою, – этот стих означает, что иногда надобно вспоминать и о том уголке земли, который нам дали небеса, и проведывать, еще ли сей дар остается нашим». Он выслал вперед слугу с приказами, сам двинулся за ним и уже через неделю мог сердиться, видя ни одно из своих распоряжений не выполненным. Это заняло его на день, но потом он обнаружил, что любовная забота, примостившись на запятках его кареты, приехала с ним вместе туда, где он почитал себя от нее свободным. Тогда он вспомнил все, что знал из учебников по любовному делу, и вышел на поприще со спокойной радостью бойца, надеющегося на свои силы.
Он сделал придирчивый смотр своим средствам и отобрал из них лучшие. Он намерился презирать то, что обычно восхищает людей, жить одиноко, умеренно и мирно, а приобретенную опытность потратить на сочинение любовного комментария к «Энеиде». План блаженства, им составленный – уединенный дом, роща, прозрачный ручей, избранное чтение, – был так хорош, что причины, вызвавшие его к жизни, казались его недостойными. Г-н де Корвиль был полон уверенности. Он решил, что долгие прогулки вернут ему спокойствие. Это было обыкновение, некогда погубившее Филлиду, но г-н де Корвиль о том не вспомнил. Он вставал спозаранку, приветствуя восходящее солнце, и, захватив томик Горация, пустынными лугами шел в рощу. Дубы высились, равнодушные к его печалям, птицы пересвистывались меж ветвей, издалека долетала ленивая ругань свинопасов. Г-н де Корвиль закрывал глаза, и перед ними длинной вереницей выходили все те обстоятельства, слова и мысли, от которых он думал бежать.
Довольно быстро он успел испробовать и отвергнуть все способы, кои казались ему и обильными, и действенными. В отличие от Овидия, советовавшего посетить войну, чтобы справиться с любовью, г-н де Корвиль на войне бывал и прекрасно знал, что она оставляет гораздо больше места для праздных мыслей, чем принято считать, и что воспоминания, сумевшие добраться до нас в таких обстоятельствах, обыкновенно обладают такой же неотразимой притягательностью, как скудный репертуар маркитантской повозки. К тому же он был тяжел на подъем и, сменив город на деревню, надолго истощил свою потребность в передвижениях. Пытаясь заниматься хозяйством, он казался себе еще более смешным, чем в попытках выполоть несчастное чувство из сердца, и наконец предпочел из двух унижений то, которому не было свидетелей. Ездить на охоту он не имел вкуса, а вспоминать все дурное, что было между ним и возлюбленной, и искать в ней недостатки было почти то же, что ездить на охоту, только с неблаговидными целями и всегда впустую. Сельская жизнь открывала г-ну де Корвилю много возможностей для беспутства при дневном свете; из добросовестности он попробовал и это, однако вынужден был оставить, наскучив однообразием положений и той смесью сожаления и брезгливости, какую неизменно оставляли за собою эти занятия. Как-то он наткнулся на коллекцию медалей, частию оставленную ему отцом, частию собранную им самим, и приветствовал в ней новый путь к спасению, не предусмотренный учебниками; ему пришлось быстро разочароваться. Вместе с медалями г-н де Корвиль обнаружил бумаги, в которых кто-то записывал мысли, приходившие ему в голову за рассматриваньем этого собрания; он читал их, поражаясь решимости, с какою в них высказывались суждения самые избитые, покамест в их почерке не узнал свой собственный. Что до самих медалей, то изображенные на них аллегории, принужденная значительность их поз, лавры на главах, дубовые и миртовые листки меж перстами, их перевернутые факелы, нахохленные грифы и полные горсти гвоздей, львы и сирены под их стопами, их зеркала и личины, волчки и песочные часы, языки на их ризах и глаза на ладонях, самое выражение их немыслимых лиц, вместо того чтоб развлечь его, напоминало ему участие в похоронах или отводном карауле, где нельзя ни на волос отступать от торжественных условностей, не подвергая опасности свою жизнь или репутацию.
– Что все это значит? – спросила пастушка.
– С миртовой ветвью, – отвечал волк, – изображается Венера: это ведь ее дерево, ей любезное, и она появляется с ним, как Удовольствие – с сиреной, Уныние – с той рыбой, что зовется Торпедо, или Скатом, а Беспокойство – с бумажным волчком в руке, каким тешатся малые ребята. Песочные часы держит укрощенный Купидон, а с перевернутым факелом летят Утренние сумерки, неся в другой руке опрокинутую урну с водою. Если же перед тобой женщина, чье платье испещрено человеческими языками, а в руке – пучок горящей соломы, можно быть уверенным, что это Вранье. С гвоздями и молотком изображают Необходимость, ибо такова она у лучших поэтов, а с грифом, примостившимся на ее руке, выходит божественная Природа, какою мы видим ее на римских медалях.
– Удивительно, – сказала пастушка. – Должно быть, человек, сведущий в этой науке, пользуется общим уважением.
– Вне всякого сомнения, – сказал волк. – Однако я продолжаю. Поневоле г-н де Корвиль искал развлечения в людях. Близ его угодий был старинный монастырь: г-н де Корвиль отправлялся туда. Быки на полях смотрели на него, положив рогатую морду на жерди загородок. Знакомые монахи встречали его поклонами. Садовая калитка отворялась перед ним; он шагал по дорожке, расчерченной правильными тенями подстриженного самшита. Горький аромат плавал в воздухе. Монастырские пчелы сосредоточенно вились над цветами, давая пример благонамеренному читателю. Вдалеке виднелся флигель, построенный из розового кирпича; на его балконе настоятель недвижно смотрел в сторону прудов, где монахи вытягивали на мокрый берег вершу с толстыми карпами. Среди тех, с кем г-н де Корвиль любил беседовать, был некий брат Жак. Настоятель поставил его библиотекарем, как иные составляют мнения о вещах, чтобы больше к ним не возвращаться. Неловкий по природе, дерзкий от отчаяния, ни скудным образованием, ни скудными обстоятельствами жизни не наученный давать истинную цену самому себе и своим заботам, он то возлагал какие-то удивительные надежды на будущее, то боялся его, сходствуя с небесными богами в том, что не имел действительных оснований ни для надежд, ни для страхов. Г-н де Корвиль однажды застал брата Жака за чтением какой-то бумаги, которую тот при его появлении пытался спрятать. Г-н де Корвиль вынудил ее показать. Это было письмо прошлого века, писанное тогдашним аббатом к одному из придворных в Фонтенбло. Аббат описывал края, в которых располагается его обитель, и благоденствие, которым наслаждаются местные жители благодаря рачительности предков г-на де Корвиля. Письмо было пространно, основательно и слово в слово взято из «Поэтических описаний» Гандуччи. Читая о солнечных полях и дубравной сени, о влажных крыльях Зефира и благосклонном взоре Помоны, о бодрых быках и тяжелом вымени коз, о доблести, чести и учтивости, г-н Корвиль ощутил то особенное возбуждение, какое бывает при виде торной дороги у человека, давно на нее не ступавшего. Он выпросил эту бумагу у брата Жака, щедро за нее заплатив, и унес с собою.
Это ободрило брата Жака, ибо он вложил в сочинение этого письма много сил и рассчитывал сбыть его выгодно, но не имел духа приступить к делу; появление г-на де Корвиля счастливо решило его затруднения. Конечно, он неверно истолковал побуждения г-на де Корвиля, думая, что им руководило лишь удовольствие видеть славу своей крови; впрочем, сам г-н де Корвиль понимал свои побуждения немногим лучше и, сидя с письмом на скамье в тени сада, занимался не столько своей покупкой, сколько причинами, заставившими ее совершить. Привыкший вглядываться в себя не без тревоги – так путник, забредший в Венерину рощу, стоит над водой, не зная, какой из двух ручьев бежит перед ним, сладкий или горький, – он применил выработанную поневоле внимательность к новому делу, однако кончил тем, что пожал плечами и вернулся к перечитыванию монастырского письма.
Между тем брат Жак простер руки на свершение новых подвигов. У него было два десятка листов, без милости выдранных из старых книг, и он намеревался заполнить их вещами, за которые г-н де Корвиль готов будет заплатить. Широкое поле древнего дееписания лежало перед ним, и, подобно фессалийской ведьме, он готовился уволочь в свою пещеру первого же мертвеца, остановившего его внимание, чтобы заставить его говорить мертвым языком о вещах, которых нельзя проверить. Следовало, однако, объяснить г-ну де Корвилю происхождение того фонтана писем, которому в ближайшее время предстояло забить в его келье, а равно склонность Цезаря, Помпея и Клеопатры изъясняться по-французски: своей латыни брат Жак остерегался больше, чем родной речи, ибо, как многие люди, полагал, что злоупотреблять каким-либо языком с младенчества значит владеть им в совершенстве. Эта выдумка была несложной. Он сочинил некоего настоятеля, жившего лет полтораста тому назад и имевшего доступ к несравненному собранию древних документов, из коих иные, по их ценности, он перевел для себя (брат Жак хотел вспомнить двух-трех авторов, отнятых у нас временем, однако ни в одном из них не был уверен, точно ли его нет вообще или только в доверенной ему библиотеке). Сие собрание, ныне пропавшее, было подобно любой рыбе, сорвавшейся с крючка, то есть очень большое, а ученость и ревность настоятеля сделали то, что весьма многие бумаги, одевшись в галльское платье, избежали гибели во вместительном ларце, долгое время никем не замечаемом и наконец открытом благодаря любопытству брата Жака. У него был сундук с побитыми углами и охряными Купидонами, грузно скачущими на крышке, который брат Жак думал выдать за ларец настоятеля, в случае если г-н де Корвиль потребует с ним свидания. Обезопасив таким образом свой промысел, брат Жак начал с письма, которое делало честь его проницательности и могло бы делать честь его патриотизму, не будь оно внушено сребролюбием, одинаковым во всех углах земли. Из священной истории он выудил Архелая, достойного сына Ирода, и счел его изгнание чрезвычайно удачным обстоятельством, способным привлечь интерес г-на де Корвиля. Август, рассерженный ябедами иудеев, сослал Архелая во Вьен: но брат Жак там не бывал, а потому решил, прежде чем кости Архелая упокоятся на тихих берегах Жера, дать им проехаться по тем краям, где Бог благословил основаться его обители и воздвиг родовые башни г-на де Корвиля. Это было не совсем по дороге, но у Архелая могли быть свои причины так ездить, а брат Жак во всяком случае был избавлен от нужды платить за него прогоны. В вечерний час ссыльный король ступил из кареты на разбитую глину постоялого двора. Туман тянулся от реки, тонко кричал встревоженный петух, сонные сеноны несли на стол холодную телятину. И книги, и собственный мирской опыт научили брата Жака, что заведения такого рода по природе своей связаны с мыслями о мимолетности всех людских забав, и он поделился своим знанием с воскрешенным его суетностью изгнанником. Покамест Архелай, после обычной суеты въезда наконец оставшись один, вспоминал о простынях, переложенных лавандой, а за окном ночные птицы, названия которых он не знал, заводили песни, которые его не волновали, брат Жак снедался сомнением, можно ли украсить этот вертеп, наскоро выстроенный его пером, какой-нибудь строкой Овидия или это будет анахронизм, который своей грубостью выведет г-на Корвиля из заблуждения и положит конец всем его авторским замыслам. Он уложил Архелая спать, а во сне привел к нему из неистощимой поэтической бездны чувство, которого тот не мог предвидеть и которому не имел средств воспротивиться. Архелай еще не знал об этом, но в то время как одна властная рука бросила его в края, о самом бытии которых у него до сих пор не было ни повода, ни охоты справиться, другая рука, всюду приводящая с собою рой орфографических новшеств, заставила его полюбить эти края, хотя гордость и тоска не дали бы ему в этом признаться. Он встал поутру и поехал дальше. Тонкий розовый свет лежал на воде, черные двери кареты отражались меж камышей, дым из труб всходил над деревьями. Г-н де Корвиль прочел все это и, сгорая от стыда, сказал, что изгнанник наверняка находил утешение в переписке с родиной и что он не удивится, если вслед за этим письмом обнаружатся и другие. Тут только брат Жак понял, в какую ловушку сам себя загнал. Его образованности и осторожности едва достало на одно письмо, и, дописав его последнюю строчку, он был изнурен и разбит не лучше самого Архелая, когда перед ним после тряской дороги впервые открылись башни Св. Маврикия. Небо дало брату Жаку достаточно смирения, чтобы понимать, надолго ли хватит сил его бесстыдству, а между тем г-н де Корвиль недвусмысленно требовал продолжить переписку и не принял бы отказа, обставленного самыми вескими извинениями.