Текст книги "Скиф в Европе"
Автор книги: Роман Гуль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
7
С Бакуниным на тротуаре рю Шампьонет сидел оборванный человек со странно перекошенной щекой и глазом. Он перебивал Бакунина взмахами жилистых рук. В клубе у ворот Сен-Дени Бакунин увлёк человека с перекошенной половиной лица двухчасовой речью. Безработный слесарь с улицы Рике, стоя у трибуны, видел разевающийся, похожий на пасть, громадный рот Бакунина, вокруг головы вилась грива волос от резких движений корпуса, взмахов белых громадных рук. Слесарь бежал за Бакуниным, расталкивая толпу по рю Шампьонет, и нагнал растрёпанного, гигантского человека, шагавшего по камням мостовой быстрой и крепкой походкой. Слесарь схватил его за руку, проговорил всё, что томило и мучило. У слесаря был свой план счастья Парижа и прекращения безработицы.
– Стой! – бормотал слесарь с большим красным бантом на груди и пистолетом за поясом. – Присядем, я расскажу тебе, что нам нужно…
Бакунина не удивили безумные глаза, перекошенный, прищуренный облик. В улице, запруженной возбуждённой толпой и проезжавшими верховыми гвардейцами Коссидьера, они сели на краю тротуара; слесарь заговорил неразборчиво:
– В Париже много стариков, старух и детей…
Бакунин увидал: слесарь бредит.
– …их помещения будут отдыхом безработным…
Бакунин крепко схватил его за руку: – Нет, этот план не нужен! – проговорил; но слесарь держал Бакунина, не выпуская. За ними остановились щёгольской, полноватый молодой человек и хрупкая дама; оба одетые, как туристы. Молодой человек в модном пальто-макинтоше, круглой шляпе улыбался, то глядя на даму, то вниз на Бакунина. Наконец дотронулся палкой до спины Бакунина.
Вскрикнув: – Герцен! – Бакунин вскочил и бросился, обнимая, целуя в обе щеки элегантного человека. – Да как ты попал? Я думал, ты в Италии?
– А ты, кажется, занят агитацией? – брызжа радостью весёлых карих глаз, смеялся Герцен.
Слесарь шёл понуро в сторону, всё сильней размахивая руками, разговаривая сам с собой, ускорял шаг, сплёвывая тонким, длинным плевком на мостовую.
– Какая к чёрту агитация! – смеялся Бакунин. – Больной, сумасшедший человек, буквально. Твердит дикую идею уничтожения неработоспособных и разрушения дворцов.
– Так чего ж вы так страстно с ним дебатировали? – хохотал звонко Герцен.
– И то верно, да я действительно, кажется, брат, сам тут на радостях с ума спятил; его бы надо попросту послать к чёрту…
Натали Герцен, улыбаясь ласковостью серых глаз, взглянула на Бакунина: всё, мол, тот же.
8
Парижский салон Герцена в эту революцию был самым блестящим. Сборище всесветных богемьенов, мятежников, вагабундов[71]71
Бродяг (фр.).
[Закрыть], революционеров, весельчаков, страдальцев, съехавшихся со всего света в Париж. Это было «дионисиево ухо» Парижа, где отражался весь его шум, малейшие движения и волнения, пробегавшие по поверхности его уличной и интеллектуальной жизни. Приходили сюда друзья и незнакомые, завсегдатаи и случайные гости, богатые и нищие, никаких приглашений, даже рекомендаций не требовалось; приходили кто попало, и две венки-эмигрантки за неимением собственной квартиры разрешились здесь от бремени. По-московски хлебосолен хозяин; завтракали тут, обедали, ужинали – беспрерывно; шампанское лилось в ночь до рассвета; за стол меньше 20 человек не садилось – немцы, поляки, итальянцы, румыны, французы, венгры, сербы, русские, – кто не перебывал в доме Герцена! Мишле и Тургенев, Прудон и Гервег с женой Эммой, Ламартин и Маркс, Луи Блан, Энгельс, Гарибальди, Мадзини[72]72
Мадзини Джузеппе (1805–1872) – итальянский революционер, в 1849 г. глава Временного правительства Римской республики.
[Закрыть], Флокон, Мюллер-Стрюбинг, Зольгер, фон Борнштедт[73]73
фон Борнштет Адальберт (1808–1851) – немецкий публицист, редактор газеты «Дойче Брюсселер цайтунг», некоторое время член Союза коммунистов.
[Закрыть], фон Левенфельс, Ворцель, Сазонов, Бернацкий, Жорж Санд[74]74
Жорж Санд (Аврора Дюпен) (1804–1876) – французская писательница романтического направления.
[Закрыть], Толстой, Головин[75]75
Головин Иван Гаврилович (1816–1886) – русский либеральный помещик, эмигрант в Англии, был близок к Герцену и Бакунину.
[Закрыть]. Взрывались тут политические, философские споры, стихи, анекдоты, шутки, смех. Блистал в интернациональном обществе Бакунин диалектической стройностью толкования Гегеля, бешеностью темперамента и невероятным количеством выпитого и съеденного. Историк Мишле умер бы от десятой доли. Собирали дань изумления, смешанного почти со страхом, смелость воззрений Герцена, его непокорный и неуживчивый ум, неугасающий фейерверк его речи, неистощимость фантазии и какая-то безоглядная расточительность ума при парадоксальности энергического характера и детского сердца. Это был пир таланта. Это были ночи пиршественно-скифские.
– Неужто в самом деле уезжаешь? – говорил Герцен озабоченно, когда они с Бакуниным подъезжали в фиакре.
– Да, да, еду, брат, еду, время не терпит, Флокон сообщил, что поддерживают от всей души, дают кой-какие деньжонки, предлагали даже пять тысяч, да я удовольствовался двумя. Не из чистоплюйства, считаю, что с революционного правительства брать деньги, не зная, когда отдашь, неловко.
– Это ж почти безумие; и ты надеешься что-нибудь сделать? Ехать неизвестно куда, одному, кого-то подымать, да кого ты подымешь?
Когда шли анфиладой комнат в кабинет с широкими креслами, кушетками, диванами, Бакунин, улыбаясь, говорил:
– Помни, друг мой, что я русский, да к тому ж ещё и Бакунин, ха-ха-ха! Говоришь, никого и ничего? А мне вот кажется, что я Крез, богач, напал в мире на такую золотую жилу, что только копни, и брызнет золотом. Не сидеть же, Герцен, вечно сложа руки, рефлектируя? Надо делать историю, брат, самому, а не то всякий раз останешься зауряд. Эх, Герцен, Герцен, ты, брат, матадор, но с голубиным сердцем!
– Запил революционный запой! Только не принимаешь ли ты второй месяц беременности за девятый? – И на умном лице, в карих глазах убийственная ирония. – Ты, Бакунин, локомотив слишком натопленный и вне рельсов, несёшься без удержу и несёшь с собой всё на свете. Ну что ж, подавай Бог, давай запьём по-всамделишному, сейчас дадут вина, а скоро соберётся народ; сегодня даже Маркс будет, хоть ты его и не любишь?
– Нет, – качнул гривой Бакунин, – тщеславный, безапелляционный и мелочный еврей, хотя ум, конечно, и воля. Но эгоцентричен до безумия, он говорит не иначе, как мои идеи и не хочет понять, что идеи не принадлежат никому.
Герцен задумался, улыбаясь, проговорил:
– Вы по всей стати, Мишель, очень разные. Ты – прирождённый партизан революции, а Маркс во что бы то ни стало хочет быть революционным главнокомандующим. Впрочем, – засмеялся, – я люблю его столько же, сколько и ты.
9
Дом залит светом, на длинном, раздвинутом столе в столовой готовились вина, закуски, коньяки, шампанское и с трудом испечённые русские пироги во французской плите.
Гостиная шумела пёстрым сборищем, изящный Гервег, стоя у окна с Тургеневым, холёными руками пощипывал шелковистую бороду, говорил об испанской литературе; поодаль с хрупкой хозяйкой, Натали, разговаривал Карл Маркс, крепкий, резкий, с копной чёрных волос, с лицом упрямым и нахмуренным, все движения его были угловаты, но смелы и самонадеянны, и такой же, прочно сшитый, но спокойный, стоял рядом Ледрю-Роллен; невдалеке шумел с Борнштедтом и Левенфельсом краснощёкий Энгельс; в массивном кресле посредине комнаты, как всегда, в синем сюртучке с золотыми пуговицами, вынув фарфоровую трубку изо рта, маленький Луи Блан перед Ворцелем, Прудоном, Бакуниным и Герценом говорил о проекте национальных мастерских. Неизвестный польский полковник беседовал с скептическим Рейнгольдом Зольгером; Мюллер-Стрюбинг, посасывая трубку старался перевести бледному, морщинистому Ламартину стихи Люнига. Вошёл, изящно кланяясь, Флокон; несмотря на занятость, управляющий делами временного правительства, так же, как Ламартин и Ледрю-Роллен, освободил этот вечер. Слушая Луи Блана, сидел, развалясь, обняв за плечо Герцена, Бакунин.
Натали, изящная, извинившись перед Марксом, пошла навстречу Флокону, говоря любезности. Потом задвигались кресла, стулья. Продолжая неоконченные разговоры, переходили в столовую, размещаясь у сервированного стола. За красиво-цветным столом с бутылками и бургундского и бордо не произошло ничего необычного; но вот хозяин, Герцен, встал и, подняв бокал, заговорил о сущности сегодняшнего вечера.
– Друзья! Я предлагаю выпить за успех предприятия нашего общего друга Гервега!
За столом знали, для чего собрались, за что подымает тост Герцен: за военный поход на Баден легиона в четыре тысячи немецких эмигрантов во главе с Гервегом и фон Борнштедтом. За бокалы взялись французы и немцы. Гервег чуть улыбнулся, беря свой бокал; жена, Эмма, большая, словно переодетый в юбку мужчина, взглянула на него умилённо. С угла резко проговорил Маркс:
– У этого предприятия не может быть успеха, оно похоже больше на революционную авантюру, чем на революцию. Я и мои друзья считаем для дела революции гибелью посылать людей на верное поражение.
Произошло замешательство. Флокон отставил поднесённый к губам бокал. Только что осушив бокал бургундского, вспыхнул краской гнева Адальберт фон Борнштедт, проговорил запальчиво:
– Простите, герр доктор, может быть, вашу безапелляционность вы будете любезны подтвердить фактами?
Французы замолчали неловко, как хозяева при ссоре гостей, Ледрю-Роллен, опустив глаза в тарелку, ел. Флокон и Ламартин переводили глаза с Маркса на Борнштедта, Гервег сидел с вздёрнутым на Маркса, полным пренебрежения, красиво-игрушечным лицом. Бакунин, косо ухмыляясь, взглядывал то на Герцена, то на Маркса.
Отставив бокал несколько в сторону, звякнув им о другой, Маркс заговорил безапелляционно, резко обрывая слова, словно за столом сидели школьники, а не революционеры. Чем больше говорил, сильней волновался, сжимая поросший чёрным волосом кулак.
Ужин вспыхнул, загорелся; забыли английское пиво, вина, шампанское, русские пироги и закуски; напрасно волновалась Натали на французской кухне. Гервег, желавший похода, заговорил страстно и красно о всеобщем восстании Германии, для которого нужна баденская искра, о связи с Геккером и Струве, которые уже раскачивают Баден. Гервега поддержали Левенфельс и Борнштедт. Коротко проговорил страстным басом Бакунин; за ним осторожно начал красивую, тихую речь Ламартин. Молчавший Прудон повернулся к Бакунину, проговорил на ухо:
– Что ты думаешь о Германии?
– Поход на Баден может дать сильный толчок к развитию революционного движения в Германии, – шептал Бакунин, – к тому ж имя Гервега, я сторонник его во что бы то ни стало, – и совсем склонившись, прошептал, тихо рассмеявшись, – я думаю, тут, вероятно, больше зависти, чем логики.
Прудон повёл плечом, вслушиваясь в ответный, метавшийся голос Маркса.
– Вы ведёте работников на верную смерть! Дайте мне цифры! Дайте мне данные, укажите фактические возможности восстания! Германия не Балканы, её не подожжёшь спичкой авантюры!
Почему, признавая волю, преданность революции, эрудицию, ум, не любил Маркса Бакунин? Волосатого крепкого человека, словно не переносил всем нутром и всей кожей. «Нет в нём ни на грош инстинкта свободы», – думал Бакунин, слушая всё более гневно кричавшего Маркса. И, плохо подавляя гнев, резко заговорил, поддерживая поход на Баден. Маркс сидел с сжатым на столе большим кулаком; когда ж метавшийся бакунинский бас оборвался, Маркс отшвырнул тарелку и встал:
– Я считаю бессмысленный поход предательством дела германской революции! – и пошёл прочь из-за стола; за ним поднялся Энгельс.
Произошло новое замешательство: революционного поэта Германии оскорбили, захмелевший от шампанского Гервег вскочил, Бакунин успокаивал, склоняясь, бубня что-то со смехом; Флокон был искренно возмущён, и Герцен, что-то говоря о «марксидах», смеётся.
А с Сены уж тянет рассветный ветер, молодая республика просыпается; над крышей дома Герцена, на авеню Мариньи, посерело весеннее, влажное небо. Каменной глыбой очертился в прозрачной мартовской темноте Лувр, и лица гостей зеленеют в рассвете.
10
Когда стол стал похож на оставленное поле сражения, Бакунин, подперев голову широкой ладонью, облокотясь на локоть, сидел задумчиво. Герцен в передней провожал гостей, надевавших пальто и плащи. Бакунин думал о России; в лёгком хмелю на рассвете приходят странные и смешные мысли.
– Что мы как отяжелемши, а? – вошёл Герцен.
– Да так, – улыбнулся Бакунин, меняя позу, – эх, тоска, брат, иногда охватывает, а отчего? Странно устроен человек, – заговорил, наливая вина, – вот еду очертя голову, как угорелый брошусь в неизвестность, отдам все силы святому бунту против мещан всех качеств и калибров, а иногда вдруг, знаешь, схватит такая тощища, без причин и без всякого основания. Ходишь как потерянный. На чужбине, без семьи, без родных, вот мы, русские, отрываемся от родины, а ведь немцами, французами никогда вовек так и не станем; и чем больше живу я за границей, всё сильней чувствую, что я по всем костям не они, а они, брат мой, не я. И никогда мы вплотную не сойдёмся. И вот эта тоска отчего? Чёрт знает, а вяжет, словно живёшь на поднявшемся кладбище. Вчера иду мимо Сены и сам себя спрашиваю: а не лучше ль сейчас за парапет да в реку и утопить всё своё существование? Кажется иногда мне, что мир заснул и тишина какая-то страшная, мертвецкая. Если б вот не революция, может быть, натурально и прыгнул бы в реку.
Герцен улыбался карими умными глазами.
– Это у вас, герр Бакунин, нервное расстройство и переутомление от Казерн де Турнон.
Бакунин отпил из бокала крупными глотками.
– В общем-то, конечно, ерунда, – сказал, утирая от вина усы, – вот поеду послезавтра, да и попробую силы. Завертим, Герцен, выпустим русского красного петуха, пусть пропляшет мир под нашу музыку!
Но карие глаза Герцена словно потеряли на рассвете иронию.
– Знаешь, Мишель, ну, конечно, упоение революцией, увриерами[76]76
Рабочими.
[Закрыть] и восторг, а вдруг иногда подумаешь: да, но стоит ли вообще-то браниться с миром, не начать ли проще самобытную жизнь, которая б нашла себе самой оправдание и спасение, даже тогда, когда весь нас окружающий мир погибал бы? Иногда хочется вглядеться, да идёт ли в самом деле масса туда, куда мы думаем, что идёт? И идти ли нам с нею или же от неё? Знаем ли мы её путь? Почему это мы живём не для себя, а чтоб словно занимать других, ведь практическое большинство людей вовсе не печётся о недостатке исторической деятельности. Что это мы за вечные комедианты, за публичные такие мужчины, Бакунин?
Бакунин молчал, потом проговорил:
– Я человек обстоятельств, Герцен, и рука судьбы начертала в моём сердце священные слова, которые обнимают всё моё существование: он не будет жить для себя. Я хочу осуществить это прекрасное будущее, и я сделаюсь достоин его. Быть в состоянии пожертвовать собой для священной цели – вот моё единственное честолюбие. А жить для себя? Что ж ты думаешь, в этом счастье?
– Не убеждён, но иногда думаю, вот когда один, не на людях, – добавил, улыбнувшись мягко.
– Нет, – качнув лохматой головой, сказал после паузы Бакунин, – для меня это невозможно. Где ж тут жизнь? В тенётах, в цепях, с платком во рту, без свободы твоей и других, нет, мне слишком много свободы надо, Герцен.
– Свободы, свободы, а что такое свобода? Ну хорошо, может быть, в этом и есть твоя жизнь, но ведь ты ж борешься якобы за свободу других, хочешь умереть за неё, а вот Гёте думал: Der Mensch ist nicht geboren frei zu sein[77]77
Человек не рождён быть свободным (нем.).
[Закрыть].
– Гёте, – усмехнулся Бакунин, – да при чём тут Гёте? Разве ты сам не чувствуешь, что кругом тебя всё гниёт, что этот мир стар и требует обновления дикой и свежей кровью? Этот мир должен умереть, никакие лекарства больше не действуют, и чтоб легко вздохнуть наследникам, надо хоронить мертвеца. Вот эти похороны-то, это буйство похорон и есть моя жизнь, Герцен. Для этой страсти я и живу.
– Ну да да, Бакунин, но есть ведь разница, – страстно заговорил Герцен, – можно спасаться вплавь и можно топиться. Ты вот обрекаешь современных людей на жалкую участь кариатид, поддерживающих террасу вечности, на которой когда-нибудь будут танцевать другие. Но лучше ли, веселее ли будет их танец? Когда тот же Гёте был в Италии, он сравнивал череп древнего быка с черепом современного и нашёл, что у современного быка кость несколько тоньше, а вместилище больших полушарий мозга несколько просторнее. И только. Три четверти всего, что мы делаем, Бакунин, есть повторение того, что делали другие, и история может продолжаться миллионы лет, и кажется, будет всё то же. Недаром сказано, что история – скучная сказка, рассказанная дураком.
– История! – вставая, сказал Бакунин. – Да я ничего не имею против окончания истории хоть завтра! Ты слишком много философствуешь, Герцен.
– Философствуешь, ах, экс-Гегель, тебе ль это говорить, откуда вдруг такое пренебрежение к «философии»? Аттила, да и только!
– Без живого дела, без действительной жизни философия для меня давно мертва. Чем больше я ей занимался, тем яснее приходил к убеждению, что я ничего не знаю.
– Ну что ж, счастье твоё. Отрезать голову и утверждать, что я от этого стал счастливее, вряд ли сумею. Ты, вероятно, счастливее, а у меня вот нет даже ясного сознания необходимости всеуничтожения. Я вижу гибель Европы, но не знаю ещё, что придёт ей на смену? Современная Европа снится мне гаванью, которой человечество достигло трудным плаванием. Современное состояние не представляет стройно выработанный быт, а быт, туго сложившийся по возможностям; оседая, он захватил с собой величайшие противоречия, исторические привычки и теоретические идеалы, обломки античных капителей, церковных утварей, топоры ликторов[78]78
Ликтор – лицо, сопровождавшее представителя высшей администрации и носившее пучок прутьев с секирой как символ власти и наказуемости преступления (в Древнем Риме).
[Закрыть], рыцарские копья, доски временных балаганов, клочья царских одежд и скрижали законов во имя свободы, равенства и братства. – Герцен говорил грустно; таким никогда не бывал на людях, где остроумничал и иронизировал без конца. Не то вплывший в затуманившиеся от утреннего тумана окна парижский рассвет, не то испаряющийся алкоголь оставляли грусть. На столе в беспорядке стояли разноцветные недопитые бокалы, недоеденные креветки, колбасы, устрицы, сыры. Бакунин то ходил, то садился.
– Странная вещь, – машинально поигрывал кистью кресла Герцен, – вот прочёл пустяк, старую газетную телеграмму, а она не даёт мне покоя и мучит именно потому, что в этом пустяке отразилась вся Европа: «Святой отец прислал по электрическому телеграфу своё благословение новорождённому императорскому принцу через два часа после разрешения императрицы французов». Здесь, в телеграмме, есть что-то безумное, и она объясняет лучше всех комментариев то, что я думаю о Западе.
– Святой отец по электрическому телеграфу… – хохотнул Бакунин, махнув рукой, словно от жалости, – ну да, мы присутствуем, брат, при великой драме. Драма ни более ни менее, как разложение христианско-европейского мира. Благодаря Богу мы уже более не христиане. И надо решительно отвергнуть всякую возможность выйти из современного импасса[79]79
Тупика.
[Закрыть] без истребления всего существующего. А тут, в Европе, непременно хотят мертвеца вылечить. Европа не понимает, что она в агонии, а она в агонии, и мне думается, не она, а именно мы, полудикие славяне, сыграем теперь в мире решающую роль. Наша судьба странна, мы видим дальше соседей, мрачней их видим и смелей высказываем. При гибели европейской цивилизации мы скажем своё слово, и, может быть, в момент этой гибели оно и будет услышано. Мы жёстче, свежее, дичее и поэтому мудрее.
– Это, может быть, и верно, – медленно проговорил Герцен, – но ты представляешь себе реально этот «конец Европы», каков он будет? Ведь если в 93-м году, Бакунин, свирепел террор, поднятый мещанами и парижанами, что ж будет теперь, когда весь пролетариат Европы встанет на ноги? О-о-о, брат, да это зарево увидят с других планет. Но дело-то даже не в этом, а в том, чем это разрешится? Вот? По-моему, – задумчиво покачал головой Герцен, – это разрешится, Мишель, всеобщим варварством, в котором люди возобновятся, и тогда лет через пятьсот всё пойдёт как по маслу лет на пятьсот…
Может, отъезд, риск головой, может, рассвет, но настроение Герцена сердило Бакунина; он грузно шагал по комнате, супил широкие брови.
– Ты похож, Герцен, на монаха, который при встрече не находит ничего лучшего, как сказать: memento mori[80]80
Помни о смерти (лат.).
[Закрыть]. Смотреть на конец – это вообще величайшая ошибка. Что такое будущее? Будущего нет! История импровизируется и редко когда повторяется, она стучится, брат, разом в тысячу ворот, а которые отопрутся, никто не знает.
– Может быть, балтийские? И Россия хлынет на Европу?
– Может быть. Тебя всё сбивает цель, дурно понятая телеология, а какая, брат, цель в песне, которую поют? Если задуматься о цели, то исчезнет мгновенно и очарование песни. Так и в истории, дальше уходит тот, кто не знает, куда идёт. Лихо – море-океану раскачаться да расколыхаться. Разумеется, революция, а тем более мировая, не похожа на игрушки в детской. Да и что ж из того, что мировой переворот не переродит три четверти людей в людей из «орангутангов». По-моему, именно даже в них-то, вот в этих «орангутангах»-то, как раз и больше жизненной красоты. Пусть их завладеют жизнью, пусть принадлежит она им всецело, пусть они будут её господами и наполнят мир дикой свободой, дикими песнями, может быть, зародышами новой культуры? Неужто для этого не стоит жить, Герцен, хоть бы минуту, хоть час, хоть день? Нет, я бросаюсь с головой сейчас в Европу только с этой одной мыслью и жаждой – зажечь пламя великой и святой всесокрушающей революции! Мой друг, пусть она переворотит и поставит вверх дном всё, да так, чтобы после неё никто бы не нашёл ни одной вещи на своём месте. Пусть будут разрушены княжеские замки, административные и судебные здания и учреждения, уничтожены процедуры, господские бумаги, документы, ипотеки, банки, одним словом, всё, всё. Пусть эта, замышляемая мной, революция будет ужасна, беспримерна, хоть и обращена больше против вещей, чем против людей. Но только тогда я буду действительно счастлив, Герцен, когда весь мир будет стоять в пламени разрушения! И это будет настоящая революция, которой ещё не было у народов! Вот с чем я бросаюсь сейчас в Германию! Вот с чего начну борьбу, агитацию и пропаганду. Нам нужна даже не словесная агитация, предоставим её Ламартину, этой манной каше, желающей стать лавой, нам нужны действия, должны быть восстания, вспышки, кровавые бунты. Пусть некоторые из них будут обречены на неудачу, пусть гибнут в них люди, но вспышки нужны, как пропаганда действием, этот парлефетизм даст нам опыт для действий широких масс в том месте где будет удача… – Бакунин, стоя, махал вокруг себя дымящейся сигареткой. – Да, да, Герцен, поэтому я и готов на всякое головоломное предприятие, на всякую отчаянную, революционерскую вылазку, потому что я верю, что всеобщее восстание именно сейчас, как никогда, близко! Но в белых перчатках, как хотел бы ты, восстаний не делают напротив, надо развязать во всех этих «орангутангах» самые низкие, самые дурные страсти, чтоб ничто не стало им на пути, чтоб ничто не сдерживало этих обиженных судьбой в их ненависти и жажде истребления и разрушения. И вот тогда, о, только тогда прозвучит на земле гимн настоящей свободы и настоящего счастья. И самому во главе толп, миллионов нищеты, бедноты участвовать в беспощадной мести и разрушении мира, вот где, брат, наслаждение, которому я не знаю равного! Это Lust der Zerstorung![81]81
Переход от снов к делу (нем.).
[Закрыть]
– А и силищи в тебе, Мишель, какие-то непомерные, право, – рассмеялся и грустно и весело Герцен, – словно Этна Ниагаровна какая-то иль трёхполенная революционная Жанна д'Арк, одна против англичан. С твоей-то бы, брат, силищей да страстью действий тебе бы вместо революций да катнуть в Америку, богачом бы стал!
– Э-э-э, – отмахнулся Бакунин, – в Америку. Там, брат, скука чертовская.
– Ну, стало быть, назовём тебя «Колумбом без Америки»!