Текст книги "Пятый персонаж"
Автор книги: Робертсон Дэвис
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
2
Моя война закончилась где-то после 5 ноября 1917 года, на том этапе Третьей битвы при Ипре, когда канадцев бросили на взятие Пашендаля. Это было в четверг или в пятницу, я не могу сказать точно, потому что этот период времени отложился в моей памяти очень туманно. За три без малого года, проведенных мною на фронте, я не видел ничего более страшного; мы пытались взять деревню, давно уже стертую с лица земли, и измеряли свое поступательное движение футами; фронт совершенно смешался, потому что последние недели дождь почти не прекращался и земля настолько раскисла, что мы не могли сделать и шага вперед, не настелив предварительно гать; мы снимали деревянные щиты с уже пройденного места и переносили их вперед, это была жутко утомительная работа, причем мы все время находились на открытом месте; мало удивительного, что наше наступление развивалось с черепашьей скоростью. Потом я прочитал, что мы продвинулись меньше чем на две мили, а казалось, будто на двести. Главным ужасом была грязь. Взбитая снарядами, она превратилась в сплошную ловушку, увязнешь глубже колен, и считай пропало – пока будешь выбираться, близкий разрыв накроет тебя фонтаном грязи, собьет с ног, и даже трупа потом не найдут. Я пишу обо всем этом по возможности кратко, чтобы не воскрешать в памяти пережитый тогда ужас.
Одной из главных помех нашему продвижению были немецкие пулеметные гнезда. Скорее всего они были расставлены по какой-то там схеме, но мы, барахтавшиеся в грязи, видели не схему, а одну-единственную огневую точку, прикрывавшую наш крошечный участок фронта, видели и понимали, что нужно ее подавить, иначе мы здесь завязнем. Две первые попытки не принесли нам ничего, кроме тяжелых потерь. Я понимал ситуацию, видел, как неумолимо сокращается список хоть на что-то способных людей, и знал, что скоро моя очередь. Не помню уж, вызывали тогда добровольцев или обошлись без этого ритуала – в нашей совершенно отчаянной ситуации он был бы пустой формальностью. Так или иначе, я попал в шестерку, отобранную для ночной вылазки. Немцы вели артиллерийский обстрел с перерывами; мы должны были воспользоваться одним из таких перерывов, скрытно подобраться к пулеметам и подавить их. Мы сменили винтовки на револьверы, получили прочую экипировку, выждали, когда прекратится обстрел, и двинулись вперед – не тесной, конечно же, группой, а с интервалами в несколько ярдов.
Немцы ожидали нас; в ситуации, аналогичной нашей, они делали бы точно то же, что и мы сейчас. Но мы упорно ползли вперед, распластавшись в грязи, чтобы распределить свой вес на максимально возможную площадь. Это было, как плавать в патоке, с тем дополнительным неудобством, что наша «патока» отвратительно воняла и была нашпигована трупами.
Я двигался быстро и прополз уже достаточно далеко, когда все вдруг пошло не так. Кто-то – то ли из наших, то ли из немцев – пустил осветительную ракету, с этими ракетами никогда не поймешь, кто их запустил, они просто вспыхивают в небе, а затем падают, освещая порядочный участок местности. В такой момент, если находишься близко к противнику, как то было со мной, лучше всего лежать лицом вниз и надеяться, что пронесет. Так как я был в грязи с головы до ног, а к тому же заранее вымазал лицо сажей, меня вряд ли могли заметить, но и заметив, посчитали бы трупом. Как только ракета погасла, я снова пополз вперед; по моим оценкам, до цели нашей вылазки оставалось совсем немного. Я не знал, где находятся другие, но полагал, что они тоже приближаются к немецкой огневой точке, чтобы по сигналу младшего лейтенанта, возглавлявшего нашу группу, попытаться что-нибудь с ней сделать. Но тут вспыхнули три ракеты сразу, а затем затарахтели пулеметы. Я снова замер. Выгоревшие ракеты падают на землю с порядочной скоростью и громким, характерным шипением; если такая штука угодит в человека, неизбежны серьезные ожоги, потому что даже в самом конце она представляет собой внушительный комок огня. И вот сейчас две ракеты шипели прямо над моей головой; я совсем не хотел сгорать заживо, а потому вскочил на ноги и побежал.
В тот же самый момент немцы возобновили обстрел, хотя мы планировали вылазку в расчете на по крайней мере получасовую передышку. Хуже того, к вящему моему ужасу, откуда-то слева, издалека, заговорили и наши орудия. В мелких рейдах, о которых не знает высокое начальство, всегда сталкиваешься с риском угодить под обстрел своих, но я-то попал в подобную переделку впервые. Когда посыпались снаряды, я припустил со всех ног куда глаза глядят (образно говоря, потому что темнота была хоть глаз выколи). Трудно сказать, сколько времени я плюхал по грязи – может, три минуты, а может, и все десять. Затем до моего сознания дошло, что откуда-то справа доносится злобный, захлебывающийся пулеметный лай. Я напряг глаза, пытаясь найти в темноте хоть какое-то укрытие, и тут вспышка разрыва высветила совсем рядом, рукой подать, замаскированный каким-то хламом лаз, в глубине которого угадывалась завешенная грязным брезентом дверь. Я рванул ее и увидел согнутые спины трех немцев.
Немцы самозабвенно строчили из пулеметов, а потому не слышали, как распахнулась дверь; выхватить револьвер и перестрелять их в упор было делом одной секунды. Они так и не увидели, кто их убивает. Ну что еще сказать? Я ничуть не горжусь этим эпизодом, более того, даже тогда, в немецком блиндаже, я не испытывал особой гордости. Случилось так, а могло случиться совсем иначе, на войне как повезет.
Больше всего мне хотелось немного посидеть, перевести дыхание, собраться с мыслями и только потом пускаться в обратный путь, к своим. Однако обстрел усиливался, и появлялась опасность, что один из наших снарядов запоздало уничтожит замолчавшее пулеметное гнездо, а с ним и меня, да и неумолчный звон полевого телефона не предвещал ничего хорошего – скоро немцы встревожатся и пошлют солдат проверить, почему никто не берет трубку, – со всеми вытекающими последствиями. Нужно было уходить.
Я вылез из блиндажа в грязь, под снаряды, и попытался сориентироваться. Обе стороны оживленно обстреливали друг друга, так что было нелегко разобраться, к какому из источников смерти должен я ползти; к несчастью, я сделал неверный выбор и направился в глубь немецкой обороны.
Не знаю, как долго я полз, потому что к этому времени меня охватили страх, растерянность и отчаяние, подобных которым я не испытывал ни до, ни после. В наши дни мое тогдашнее состояние назвали бы модным словечком «дезориентация». Вскоре дело приобрело еще более скверный оборот – меня ранило, и, насколько я мог судить, серьезно. Осколок снаряда угодил в левую ногу, не знаю уж точно куда. В своей последующей жизни я попал однажды в автомобильную катастрофу, и все было очень похоже – неожиданное потрясение, словно дубиной ударили; немного спустя я осознал: с левой ногой что-то не так.
Я воевал третий уже год и ни разу не был ранен; как это ни удивительно, очень многим людям удавалось пройти войну без единой царапины. К слову сказать, газы тоже меня миновали, хотя были случаи, когда их применяли буквально в двух шагах от наших позиций. Я видел очень много раненых и потому страшился разделить их участь. Что остается делать раненому человеку? Доползти до какого-нибудь укрытия и лежать, надеясь, что найдут свои. Я пополз.
Некоторые рассказывают, как ранение обострило все их чувства, как смертельная опасность придала им невиданную прежде находчивость и сноровку. Со мною все было наоборот. И я не столько боялся, сколько упал духом. Я барахтался в грязи, окруженный грохотом, вспышками разрывов и гелигнитовой вонью. Мне хотелось на все махнуть рукой, у меня не было ни сил, ни духа продолжать эти игры. И все же я полз, все яснее сознавая, что левая нога превратилась из помощницы в тяжелый, безжизненный груз, который приходится волочить по грязи, к чему добавлялось не менее ужасающее понимание, что я, собственно, и не знаю, куда нужно ползти. Через несколько минут я увидел справа рваные нагромождения камня и повернул к ним. Достигнув развалин, я привалился спиной к остаткам какой-то стены и погрузился в горестные раздумья о полной безнадежности создавшегося положения. Без малого три года мне удавалось держать нервы в кулаке, не позволяя себе думать об опасностях, но сейчас я не имел уже сил контролировать свои мысли и полностью раскис. Да, конечно же, мировая история знала примеры куда большего страха и отчаяния, однако я поставил в тот день свой личный, никогда потом не побитый рекорд.
Левая нога заявляла о себе все громче и громче, начальная немота перешла в недовольное бормотание, в глухой стон, в визг и, наконец, – в оглушительный, безостановочный крик. Толстый слой грязи не позволял понять, что, собственно, там случилось, однако было заметно, что нога как-то неестественно вывернута; осторожно ее пощупав, я обнаружил нечто липкое – конечно же кровь. У тебя будет столбняк, сказал я себе, ты умрешь в жутких судорогах. В Дептфорде ходила легенда, будто бы при столбняке человек судорожно изгибается назад, так что затылок смыкается с пятками, а потом его хоронят в круглом гробу. За время, проведенное в окопах, я видел нескольких человек, умерших от столбняка, и никому из них не потребовался круглый гроб, однако сейчас старая легенда взяла верх над личным опытом.
Думая о Дептфорде, я вспомнил и миссис Демпстер, в памяти всплыло ее напутствие: «Запомни главное – что бы там ни случилось, не нужно бояться, в этом нет никакого смысла». «Миссис Демпстер – дура», – сказал я вслух. Я боялся и при этом находился в положении, когда было бессмысленно думать о каком-то там смысле.
И вот тут произошел один из тех случаев, которые придали моей жизни странный характер, – случаев, с которыми другие люди либо не сталкивались, либо сталкивались, но не хотят того признавать, случай экстраординарный, и как же мне не возмутиться, когда Пакер рисует меня тусклым, сереньким человеком, с которым ни разу в жизни не произошло ничего серьезного.
Я как-то не сразу заметил, что канонада стихла и только время от времени раздавались выстрелы одиночного орудия. Однако осветительные ракеты все так же вспыхивали в небе, и одна из них чертила сейчас нисходящую траекторию примерно в моем направлении. При ее свете я разобрал, что укрылся в развалинах церкви или школы, во всяком случае довольно крупного здания, и что лежу я у основания разрушенной башни. Когда шипящее пламя приблизилось, я увидел в нише противоположной стены на высоте десяти-двенадцати футов статую Мадонны с младенцем. Много позднее я узнал, что эта статуя символизировала непорочное зачатие, ведь Мадонна была увенчана короной, стояла на полумесяце, который, в свою очередь, покоился на земном шаре, и держала в руке, свободной от младенца, скипетр, проросший лилиями. Невежественный в католической символике, я мгновенно решил, что это – венценосная жена из Апокалипсиса, та, которая стояла на луне и боролась с красным драконом. Рассмотрев ее лицо, я испытал потрясение много большее, чем от удара осколком, – это было лицо миссис Демпстер.
Я давно уже потерял всякий контроль над собой, теперь же, когда прямо на меня валился с неба шипящий огненный шар, я потерял сознание.
3
– Можно мне попить?
– Так вы говорите?
– Да. Можно мне попить, сестра?
– Я бы охотно дала вам бокал шампанского, только вряд ли оно здесь найдется. Кто вы такой?
– Рамзи Д., сержант, Вторая канадская дивизия.
– Ну что ж, Рамзи Ди, рада, что вы наконец с нами.
– Где я?
– Еще узнаете. А вот где вы были?
Где я был? Я не знал этого тогда, не знаю и сейчас, но это было совершенно незнакомое мне место. Годами позже, когда я впервые читал Кольриджева «Кубла Хана» и дошел до строк:
я чуть не выскочил из себя, потому что они абсолютно точно описывали мое состояние перед пробуждением в госпитале. Я ощущал потрясающую легкость и целительную умиротворенность, иногда ко мне обращались какие-то голоса, однако я совсем не был обязан слушать, что они говорят, тем более – отвечать; я чувствовал, что все хорошо, что моя душа безраздельно принадлежит мне и что, хотя все вокруг необычно, в этой необычности нет зла. Время от времени появлялась маленькая Мадонна, она смотрела на меня с ласковой озабоченностью и снова удалялась, раз или два она говорила, но я не знал, что она сказала, да мне и не нужно было знать.
А теперь я здесь, по всей видимости – в кровати, и очень хорошенькая девушка в одежде медицинской сестры спрашивает меня, где я был. Совершенно очевидно, что это шутка. Ей кажется, что она знает, где я был, но шутит она скорее над собой, потому что этого не знает никто, даже я сам.
– Это базовый госпиталь?
– Господи, конечно же нет. Как вы себя чувствуете, Рамзи Ди?
– Прекрасно. А какое сегодня число?
– Двенадцатое мая. Я принесу вам попить.
Она исчезла, а я начал прикидывать. Дело было совсем не простое. Я потерял сознание где-то в ноябре; если сейчас май, получается, что я провел в этом великолепном, лишенном забот мире довольно долгое время. Да и здесь вроде неплохо. Голова моя почти не поворачивалась, но я видел потолок с великолепной лепниной и верхнюю часть стен, покрытых деревянными панелями. Где-то вне поля моего зрения было открытое окно, откуда тянуло чистым, освежающим воздухом; вонь пороха и взрывчатки, вонь грязи, трупов и сортиров – все это осталось в прошлом. Мое тело было чистым. Я осторожно пошевелился – и тут же пожалел о содеянном; некоторые части моего тела возмущенно запротестовали. Затем снова появилась та девушка, а с ней багроволицый мужчина в длинном белом халате.
Он так и лучился восторгом, особенно когда я вспомнил свой армейский номер, и лишь через несколько дней я узнал причину столь неумеренной радости, да и то не во всех подробностях, от пациентов всегда что-то скрывают. Оказывается, я был в госпитале вроде как на особом счету, и мое выздоровление что-то там доказало; судя по всему, именно я стал главным героем двух научных статей (в качестве некой психиатрической диковинки), однако точно я этого так и не выяснил, – в статьях говорилось просто о «пациенте», без фамилии. Багроволицый мужчина был вроде как специалистом по контузиям, и мое возвращение стало одним из самых выдающихся его успехов, хотя мне-то думается, что я сам себя вылечил, либо это сделала маленькая Мадонна, либо еще какие-нибудь силы, не связанные непосредственно с медицинским уходом и наблюдением.
Да, я оказался очень везучим! Судя по всему, угодившая в меня ракета сожгла большую часть одежды, а заодно и шнурок, на котором висели идентификационные жетоны, так что они затерялись в грязи и меня подобрали неопознанным. Были некоторые сомнения, помер я уже или только собираюсь, однако меня все же доставили в лазарет, а когда оказалось, что я никак не желаю умирать, – перевели в крупный госпиталь во Францию. Так как я упорно продолжал балансировать на грани жизни и смерти, меня отправили кораблем в Англию, к тому времени моя совершенно необъяснимая живучесть стала представлять интерес для медиков, и багроволицый врач взял любопытного пациента под свое попечение; меня перевезли в этот специализированный госпиталь, располагавшийся в Букингемшире, в великолепном старом особняке; я лежал на койке, бесчувственный как бревно, и вроде бы не собирался приходить в сознание, однако багроволицый врач упрямо предсказывал, что однажды этот пациент проснется и сообщит ему нечто ценное. Так продолжалось довольно долго, а в мае я пришел в себя, к вящему восторгу врачей и сестер, и сразу стал всеобщим любимцем.
Но были и новости похуже. Злополучная ракета обожгла меня очень сильно, а в те дни врачи управлялись с ожогами далеко не так ловко, как сейчас; в результате значительные участки моей груди и бока покрылись болезненно-красной коркой, словно их измазали сургучом, и не ровно, а с комками, так оно осталось и по сию пору, разве что цвет теперь поспокойнее, коричневатый. На моей кровати стояло такое проволочное устройство, вроде продолговатой клетки, оберегавшее культю (левой ноги у меня не было) от соприкосновения с простыней. Пока мой рассудок отдыхал в неведомом раю, мое бренное тело сильно исхудало на жидкой пище, но это меня ничуть не волновало, дело наживное. В довершение всего у меня отросла длинная густая борода, мы с хорошенькой сестричкой немало повеселились, изводя ее под корень.
Только хватит называть Диану хорошенькой сестричкой. Диана Марфлит записалась в медицинские войска из чувства долга, прошла полный курс подготовки, но так и не обрела профессионального хладнокровия настоящей медицинской сестры (обычная история с этими добровольцами). Первая английская девушка, какую я видел с достаточно близкого расстояния, она являла собой великолепный образчик своего – светлокожего, темноволосого и кареглазого – типа. Мало того, что Диана была очень хорошенькой, она буквально лучилась обаянием и непосредственностью, ее веселая, легкомысленная манера разговора в точности соответствовала неписаным законам английского хорошего общества, где серьезность и приверженность фактам считаются дурным тоном. Ей было двадцать четыре года, на четыре больше, чем мне; вскоре я узнал, что ее жених, флотский лейтенант, погиб в самом начале войны на торпедированном немцами «Абукире». У нас с ней сразу же установились прекраснейшие отношения, да и как иначе? Диана ухаживала за мной с января, с первых дней, как я поступил в этот госпиталь; она кормила мое бесчувственное тело с ложечки, она до сих пор мыла меня, подставляла и выносила судно, согласитесь сами, что девушка, способная делать все это без каких бы то ни было шуточек, не вгоняя мужчину в краску, – существо необыкновенное. Диана была выше всяких похвал; вверенный ее заботам, я набирался сил с какой-то невероятной скоростью, не в последнюю очередь – из желания сделать ей приятное.
Однажды она появилась в палате с серьезнейшим выражением на лице, встала по стойке смирно и четко отдала мне честь.
– Это еще что такое?
– Скромная сестра милосердия приветствует героя Пашендаля.
– Да иди ты! – (Любимое выражение отца прилипло ко мне с детства и на всю жизнь.)
– Факт. И чем, думаешь, тебя наградили?
– Ну, наверное, тобой.
– Без шуток. Мы навели о вас подробнейшие справки, сержант Рамзи. Вот ты даже и не знаешь, что официально ты погиб.
– Погиб? Я?
– Ты. По каковой причине пришлось наградить тебя Крестом Виктории посмертно.
– Да иди ты!
– Факт. Проявив высочайшую отвагу и мужество, не страшась никаких опасностей, сержант Рамзи исполнил свой долг перед родиной, подавив вражеское пулеметное гнездо, что позволило его подразделению продвинуться на… – не помню уж там насколько, но на сколько-то много, – каковое деяние и было отмечено Крестом Виктории. Остальные пятеро вернулись назад, все, кроме тебя, и один из них видел, как ты – вернее, кто-то такой здоровенный, с тебя размером, – бежал к этому самому гнездышку, так что все было достаточно ясно, хотя твоего трупа потом так и не нашли. Как бы там ни было, тебя наградили этим KB, и теперь доктор Хаунин суетится, чтобы тебе его вручили лично, а то отошлют домой, расстроят маму.
Остальные трое мужиков из палаты приветствовали меня криком «ура!» – ироническим таким «ура!». Все мы делали вид, что нам плевать на награды, но я как-то ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь от них отказывался.
Диана раскаялась в своих словах буквально через несколько недель, когда пришел ответ на письмо, посланное доктором Хаунином моим родителям. Преподобный Дональд Фелпс с глубочайшим прискорбием сообщал, что Александр Рамзи и его жена Фиона Данстэбл Рамзи умерли в начале 1918 года от эпидемической инфлюэнцы, успев перед этим получить сообщение, что я пропал без вести под Пашендалем. Диана мучалась мыслью, что она могла оскорбить мои чувства. Я мучался тем, что почти не чувствую горечи от потери.
4
Потребовались годы, чтобы я начал воспринимать смерть родителей как нечто иное, чем удачное облегчение, лишь на четвертом десятке я сумел разглядеть за полустертыми фигурами из прошлого людей, сделавших все, что было в их силах, в рамках жизней, отпущенных им судьбой. Но тогда, в госпитале, я был попросту рад, что мать не загонит меня снова в положение «своего дорогого мальчика», что мне не придется объяснять ей – пытаться объяснить, – что такое война, или ломать себя в угоду ее не знающим сомнений требованиям. Я понимал, что она полностью подчинила себе отца, и радовался, что теперь мне не придется больше бороться за свою независимость. О эти добрейшие, невежественные, не знающие сомнений женщины! Как их порой ненавидишь! Я злорадно ликовал, что мать не дожила до известия о моей награде, с ужасом представляя, как бы она рядилась в напускную скромность, приличествующую матери героя, женщине, чье чрево стало источником и модельной формой высочайшего мужества, а трех лет, что я гнил в окопной жиже, вроде как и не бывало.
Диане я, конечно же, ничего такого не говорил. Она постоянно расспрашивала меня о войне, и я рассказывал ей все подряд, без малейших затруднений, меняя свои воспоминания на ее сочувствие. Я прекрасно понимал, что наша близость становится все теснее и что когда-нибудь с этим придется разобраться. Ну и что? Я был счастлив уже тем, что живу, и жил исключительно сиюминутной радостью.
Она была романтиком, я никогда еще не встречал романтиков женского пола, а потому с восторгом изучал ее эмоции. Диана хотела знать обо мне все, и я рассказывал ей все, со всей возможной честностью, но ведь я-то тоже был романтиком, двадцатилетним романтиком, так что теперь мне ясно, что я лгал каждым своим словом – лгал не в фактах, но в акцентах и эмоциональной окраске, в целях и намерениях. Жизнь в Канаде казалась Диане ужасно романтичной – и я делал ее романтичной. Я даже рассказал о миссис Демпстер (умолчав о своей ответственности за ее не совсем вменяемое состояние) и почувствовал себя несколько обманутым, когда Диана среагировала на мое повествование довольно холодно. Но когда я рассказал о маленькой Мадонне, явившейся мне в Пашендале, а позднее – в том, запредельном мире, она безмерно восхитилась и сразу же дала этой истории вполне заурядное религиозное истолкование, о чем я лично, положа руку на сердце, никогда прежде не задумывался. Она постоянно возвращалась к теме маленькой Мадонны, вызывая у меня в памяти введение к «Детской книге про святых» и малютку У. В., которой рассказывались эти истории. Я всегда воспринимал эту самую У. В. как кошмарную зануду, но теперь по необходимости пересмотрел свое мнение, потому что Диана была точь-в-точь У. В. во плоти, а уж ее-то я никак не мог назвать занудой.
Мало-помалу до меня стало доходить, что Диана имеет на мою драгоценную персону некоторые виды, и я был слишком польщен, чтобы хоть немного задуматься над последствиями. В этой больнице многие сестры были из хороших семей, эти девушки работали не покладая рук, делали все, что полагается сестрам и санитаркам, однако они пользовались и некоторыми не совсем обычными поблажками. В большинстве своем они жили неподалеку и могли между сменами отлучаться домой.
После каждой такой отлучки Диана непременно рассказывала мне о своем доме и своих родителях, совершенно не соответствовавших моим представлениям о том, что такое родители. Ее отец, каноник Марфлит, совмещал обязанности домашнего священника при Виндзорском замке и обычного приходского священника; не зная толком, что такое домашний священник, я представлял себе, что он изводит королевское семейство занудными моральными проповедями, примерно так же, как наши дептфордские священники – нас. Ее мать была Достопочтенной[15]15
Достопочтенный – титул, относящийся в Англии к потомкам аристократии, не имеющим ни родового, ни почетного титула.
[Закрыть], хотя каноник и не имел никаких титулов, что крайне меня удивило; я не знал, что так бывает. Моя мать – урожденная Де Блакер, сказала мне Диана; потом оказалось, что фамилия эта французская и пишется длинным, хитрым образом, как то бывает у французов. По причине войны Марфлиты жили очень скромно: только двое слуг и садовник, приходящий три раза в неделю; следуя монаршьему примеру, Марфлит на время исключил из употребления спиртные напитки, ну разве что стакан-другой портвейна после особо утомительного дня. Чтобы экономить топливо для Нашего Общего Дела, все члены семейства Марфлитов набирали теперь в ванну три – всего три! – дюйма воды, и так – каждый день. Я в жизни не знал никого, кто принимал бы ванну каждый день, и считал, что ежедневные ванны в госпитале – нечто вроде лечебной процедуры и что они вскоре прекратятся.
Диана немало способствовала моему просвещению. По мере нашего сближения она стала все чаще и чаще поправлять некоторые мои речевые обороты, казавшиеся ей – нет, не неправильными, а несколько необычными, пикантными. Моя речь сформировалась по преимуществу в шотландском окружении, поэтому споров о произношении, обычных при столкновении Старого Света с Новым, у нас почти не возникало, зато как же веселилась Диана, когда я называл верхнюю рубашку сорочкой. Что касается моих застольных манер, тут Диана не смеялась, тут она была тверда и непреклонна. Она объясняла мне, что нужно ломать ломтик хлеба руками, а не нарезать его ножом на аккуратные квадратики, что нужно намазывать маслом эти самые ломаные кусочки поштучно (бессмысленная, как казалось мне, трата времени), а заодно отучила меня заглатывать пищу с такой скоростью, словно я боюсь, что кто-то отнимет (манера, впитанная мною с детства, укрепившаяся и усилившаяся в окопах и возвращающаяся ко мне даже сейчас, на старости, если я перенервничаю). Мне нравилось у нее учиться. Я был ей благодарен, тем более что эти уроки преподносились с очаровательным юмором, в Диане не было ни грана педагогического занудства.
Конечно же, все это происходило не сразу. Прошло порядочно времени, прежде чем я сумел подняться с кровати, и еще больше – прежде чем начались эксперименты с длинной чередой протезов; когда же протез был наконец выбран, я начал учиться ходить. Сперва я передвигался на костылях, а так как многие мои мышцы, особенно на левой руке, обгорели так сильно, что от них мало что осталось, процесс обучения оказался весьма болезненным и продолжительным. Главной да и единственной моей помощницей была Диана. Я не только опирался на Диану в самом буквальном смысле слова, но нередко на нее же и падал. Сестра милосердия, она носила это звание по полному праву.
Когда появилась наконец такая возможность, она отвезла меня к себе домой и познакомила с каноником и Достопочтенной. В качестве наилучшего комплимента я скажу, что они были вполне достойны такой дочери, как Диана. Каноник оказался очаровательнейшим человеком, абсолютно не похожим на любого из виденных мною прежде священников, он никогда не говорил о религии, даже за воскресным обедом; как то и подобает хорошему пресвитерианину, я попробовал осторожно восхититься его утренней проповедью и порассуждать о ее ключевых моментах, однако каноник не был расположен обсуждать эту тему и перевел разговор на войну; человек прекрасно информированный, убежденный сторонник Ллойд Джорджа, он говорил очень здраво, не превращая нашу беседу в обычную для тех времен сессию ненависти; в Англии было много людей, подобных ему, хотя условия заключенного вскоре мира отнюдь не подталкивали к такому выводу. Достопочтенная была просто чудо и совсем не походила на чью-то мать. Острая на язычок, слегка фривольная, очень красивая, если принять во внимание возраст (сколько я помню, ей было тогда сорок семь лет), женщина, она болтала, как безмозглая дурочка. Но теперь-то я знал, что все это напускное, вот такой же точно будет в ее возрасте Диана, и мне это нравилось.
Какой полной грудью вздохнул я в доме Марфлитов! Для человека, прошедшего через то, через что прошел я, это было подобно чуду. Могу лишь надеяться, что я вел себя прилично и не болтал, как идиот. Надеюсь, ибо, что касается тех дней, я могу вспомнить и каноника, и Достопочтенную, и Диану, и какие чувства они у меня вызывали, но почти не помню, что делал и говорил я сам.