Текст книги "Прогулка"
Автор книги: Роберт Отто Вальзер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Сразу же, как в полынью, ныряю в эту весьма пикантную ситуацию.
– Позвольте объяснить вам, – открыто и прямо обратился я к налоговому инспектору, а возможно, и какому-то высокому налоговому начальнику, преклонившему ко мне свое царственное ухо, дабы выслушать с должным вниманием мое сообщение, – что я бедный писатель и сочинитель, так сказать Homme de Lettres и располагаю весьма ненадежным доходом. О каком-либо накоплении капитала в моем случае, конечно, не может быть и речи. Констатирую это к моему великому сожалению, но не впадаю по такому плачевному поводу в отчаяние и не лью слезы. Как говорится, выкручиваюсь, свожу концы с концами. В роскоши мне не утонуть, это вам с первого взгляда ясно. Питаюсь я просто и скудно. Может, вам и пришла в голову мысль, что я хозяин-барин и обладатель всяких постоянных доходов, однако вынужден вежливо, но решительно отвергнуть такую идею и все подобные предположения, дабы заявить вам нехитрую голую правду, которая, как ни крути, гласит: я абсолютно свободен от богатства, зато обременен всеми видами бедности, и будьте добры это учесть. По воскресным дням я носа не кажу на улицу, потому что не могу позволить себе выходного платья. Мой умеренный бережливый образ жизни роднит меня с полевой мышкой. У воробья и то больше шансов разбогатеть, нежели у вашего челобитчика и налогоплательщика. Я написал книги, которые, к сожалению, не нравятся публике, и вот гнетущие последствия. Не сомневаюсь ни единой секунды в том, что вы все сами видите и, вследствие вышесказанного, понимаете мою финансовую ситуацию. У меня нет никакого положения в обществе, ни авторитета, это ясно как день. Никаких обязательств по отношению к такому человеку, как я, ни у кого и быть, похоже, не может. Мало кто проявляет живой интерес к художественной литературе, к тому же безжалостная критика, которой каждый считает своим долгом подвергнуть произведения нашего брата, является еще одной причиной моих бедствий и, как тормозная колодка, препятствует достижению хоть какого-нибудь скромного благополучия. Правда, существуют добросердечные покровители и милые покровительницы, которые время от времени благородно оказывают мне поддержку, но подаяние – это отнюдь не доход, а вспоможение – не состояние. По этим внятным и убедительным причинам, мой глубокоуважаемый господин инспектор, я бы осмелился просить вас отказаться в отношении меня от какого-либо повышения налоговой ставки, о котором вы уведомили, и я должен вас просить, если не умолять, оценить мою платежеспособность елико возможно низко.
Господин начальник, или таксатор, сказал:
– Да вас только и видно всегда гуляющим!
– Гулять, – отвечал я, – я должен непременно, чтобы ощущать себя живым и поддерживать связь с живым миром, ибо, потеряв это ощущение, я не смогу написать больше ни единой буквы, не смогу сочинить ни крошечного стихотворения, ни рассказа. Без прогулок я бы просто умер, и дело, которое я страстно люблю, погибло бы. Без прогулок и сбора впечатлений мне бы не о чем было писать, я бы не смог сочинить даже небольшой очерк, не говоря уже о большой новелле. Без прогулок я был бы лишен возможности наблюдать и проводить мои исследования. Такой разумный и смышленый человек, как вы, сразу это понимает. Во время моих чудесных беспутных прогулок мне приходят в голову тысячи дельных мыслей. А дома, взаперти, я бы жалким образом засох и зачах. Гулять для меня не только полезно для здоровья и приятно, но важно и необходимо для дела. Прогулка является моей работой и в то же время приносит удовольствие и радость, освежает, утешает, бодрит, доставляет наслаждение, при этом у нее есть свойство подстегивать, побуждать к писанию, одаривая меня огромным количеством больших и малых вещей и событий, материалом, который я потом дома обрабатываю старательно и дотошно. Любая прогулка просто битком набита значительными явлениями, достойными, чтобы их увидеть и прочувствовать. Даже на самой маленькой чудесной прогулке тебя обступают образы и ожившие стихи, волшебство и чудеса природы. Зрению и чувствам внимательного наблюдателя, который должен гулять, разумеется, не глядя себе под ноги, а вглядываясь в мир широко распахнутыми незамутненными глазами, открывается возможность познать природу и край во всей прелести и очаровании, если только ему важно, чтобы прогулка не потеряла свой прекрасный смысл и свою радостную благородную суть. Подумайте о том, каким жалким был бы крах поэта, если природа, соединившая в себе все материнское, отцовское и восхитительно детское, не питала бы его снова и снова из источника добра и красоты. Подумайте о том, какое неизмеримое значение для поэта приобретают снова и снова уроки и священные бесценные заветы, которые он черпает на вольных просторах. Без прогулок и связанного с ними созерцания природы, без этого сколь отрадного, столь и предостерегающего сбора ощущений я чувствую себя погибшим и действительно погибаю. С высочайшим вниманием и любовью гуляющий должен наблюдать и изучать всякое, пусть самое маленькое, живое существо, будь то ребенок, собака, комар, мотылек, воробей, червяк, цветок, человек, дом, дерево, изгородь, улитка, мышь, облако, гора, лист, даже если это всего лишь жалкий скомканный клочок писчей бумаги, на котором, быть может, какой-нибудь славный школьник вывел свои первые неуклюжие буквы. Ему равно важны и дороги, и милы вещи, самые возвышенные и самые низкие, самые серьезные и самые забавные. Ему ни в коем случае нельзя брать с собой в путь его уязвимое самолюбие и легкую душевную ранимость. Бескорыстно и без тени эгоизма должен он пытливыми глазами все видеть и все замечать. Ему нужно научиться растворяться в созерцании и запоминании, а самого себя, свои собственные жалобы, заботы, горечи, нужды, нужно просто забыть или пренебречь ими, подобно бравому, исправному, самоотверженному, бывалому солдату. Иначе он будет гулять невнимательно, рассеянно, а это ничего не принесет. Он должен всегда быть готовым проявить сострадание, отзывчивость, воодушевление, и надо надеяться, что он на это способен. Он должен воспарять в душевном подъеме и снисходить до самых земных обыденных мелочей, и, наверно, он это умеет. Но при этом преданное, жертвенное саморастворение и проникновение в суть вещей и страстная любовь ко всему окружающему делают его счастливым точно так же, как всякое чувство исполненного долга делает счастливым и духовно богатым того, кто этот долг осознает. Высокие помыслы, увлеченность, преданность делу одухотворяют его, возносят над собственной невзрачной персоной фланера, о котором слишком часто презрительно отзываются как о бездельнике, что шатается по округе, попусту растрачивая свою жизнь. Многообразные наблюдения обогащают и развлекают, смягчают и облагораживают, и такие штудии, как бы это ни могло показаться невероятным, в чем-то перекликаются с точной наукой, в занятии которой никто не заподозрит кажущегося столь легкомысленным праздношатающегося гуляку. Известно ли вам, что у меня в голове идет упорная и напряженная работа и я занимаюсь важным делом именно в тот момент, когда со стороны может показаться, что я бездумно и беспечно витаю в облаках или брожу по зеленым просторам, потерянный, нерадивый, мечтательный и вялый, производя малоприятное впечатление отъявленного лодыря, потерявшего какое-либо чувство ответственности. Гуляющего преследуют тайком по пятам самые разные прекрасные и причудливые идеи, которые могут прийти только на прогулке, да так, что он останавливается как вкопанный, прервав свое прилежное внимательное хождение, и прислушивается к себе: его, всецело охваченного странными впечатлениями и околдованного фантазиями, внезапно пронизывает ощущение, будто он проваливается, земля уходит из-под ног и перед ослепленными и растерянными глазами мыслителя и поэта разверзается бездна. Голова перестает служить, руки и ноги, обычно столь живые, немеют. Местность и люди, звуки и краски, лица и вещи, облака и солнечные лучи – все начинает вертеться вокруг него, подобно хороводу призраков, и он спрашивает себя: «Где я?» Земля и небо расплываются и сливаются в зыбкий, мерцающий, туманный мираж. Порядок вещей упраздняется, возникает хаос. Он настолько потрясен, что с большим усилием пытается сохранить здравый рассудок. Это ему удается, и он уверенно продолжает свою прогулку. Вам кажется совершенно невозможным, чтобы во время моей неспешной прогулки я встречал великанов, имел честь раскланяться с профессорами, заглянул поболтать с книгопродавцами и банковскими служащими, беседовал с юными будущими певицами и бывшими актрисами, обедал у остроумных дам, бродил по лесам, отправлял опасные письма и пускался в бой с коварными язвительными портными? Но все это вполне могло бы произойти, и я верю, что так все на самом деле и было. Гуляющему всегда сопутствует что-нибудь диковинное, значительное, фантастическое, и он был бы глупцом, если бы оставлял без внимания или вовсе отталкивал эти порождения творческого духа. И он этого вовсе не делает. Наоборот, он приветствует все эти удивительные необычайные явления, роднится, братается с ними, потому что они его восхищают, он придает им осязаемые, сущностные тела, наделяет их душой и образом, как и они, в свою очередь, одушевляют и образуют его самого. Короче говоря, я зарабатываю мой насущный хлеб тем, что думаю, размышляю, вникаю, корплю, постигаю, сочиняю, исследую, изучаю и гуляю, и этот хлеб достается мне, как любому другому, тяжким трудом. По моей, быть может, расплывшейся от удовольствия физиономии нельзя понять, что я в высшей степени серьезен и ответственен, и пусть я могу показаться погруженным в трогательные мечты, на самом деле я опытный мастер своего дела. Надеюсь, что все эти исчерпывающие объяснения полностью убедили вас в очевидной добросовестности моих стремлений.
– Хорошо, – сказал чиновник и добавил: – Мы рассмотрим ваше ходатайство о максимальном снижении налоговой ставки, и в ближайшее время вы получите сообщение о принятии положительного или отрицательного решения. От лица налогового ведомства выражаю вам благодарность за любезно предоставленную достоверную информацию, а также за пламенные искренние излияния. А пока что можете идти и продолжать вашу прогулку.
Получив временную пощаду, я на радостях поспешил прочь и снова очутился на свежем воздухе. Меня охватил восторг и захлестнуло упоение свободой. Наконец, после всех стойко перенесенных приключений и более менее успешно преодоленных препятствий, я подхожу к уже давно заявленному и предсказанному железнодорожному переезду, перед которым я вынужден остановиться и хорошенько подождать, пока его величество поезд не соизволит проехать мимо. Вместе со мной у шлагбаума дожидались люди всякого возраста и вида, мужчины и женщины. Полнотелая миловидная жена путевого обходчика стояла, как статуя, и внимательно рассматривала всех, кто стоял и ждал. Проносившийся мимо эшелон был полон военных. Глядевшие из окон солдаты, посвятившие себя службе любимому, дорогому отечеству, с одной стороны, и бесполезная цивильная публика, с другой, восторженно и патриотично приветствовали друг друга, этот душевный порыв вызвал у всех приподнятое настроение. Когда шлагбаум подняли, я пошел со всеми дальше, радостно и спокойно, и теперь все кругом мне казалось еще в тысячу раз прекрасней, чем раньше. Моя прогулка становилась все прекрасней, насыщенней, значительней. Эта остановка перед железнодорожным переездом показалась мне чем-то вроде пика, центра, откуда все снова тихо начнет склоняться к концу. Я уже предощутил это начинающееся мягкое вечернее снисхождение. Я будто почувствовал тихое божественное дыхание, вдруг повеяло упоением печали, сладостной волшебной тоской. «Здесь сейчас небесно прекрасно», – сказал я себе. Моя нежная земля с ее милыми, скромными лугами, садами, домами окружала меня, как чарующая, до слез трогающая прощальная песня. Со всех сторон долетали до меня тихие звуки вековечных жалобных народных напевов. Всплывали величественно и мягко причудливые призраки в восхитительных облачениях. Старая добрая проселочная дорога светилась переливами небесного, белого, золотого. Будто спорхнувшие с неба ангелы развеяли умиление и восхищение над домиками бедноты, золотистыми и розовыми от нежного объятия закатного солнца. Любовь, бедность и серебристо-золотое дыхание парили в воздухе, взявшись за руки. Меня охватило такое чувство, будто кто-то очень близкий окликает меня по имени, целует и утешает меня. Сам Господь Всемогущий, владыка сущего, вышел на эту дорогу, чтобы сделать ее чарующей и неземной. Все мысли и чувства внушали мне откровение, что пришествие Иисуса Христа состоялось, и Он теперь здесь, среди людей, странствует, прогуливается по этим чудесным окрестностям. Дома, сады и люди становились звуками, все предметное, плотское будто превращалось в душу и в нежность. Душа, окутанная в серебристую дымку, в туман, будто растворялась во всем и впитывала в себя все. Душа мироздания распахнулась, и казалось, что все горе, все человеческие разочарования, все зло, вся скорбь исчезают, чтобы никогда больше не вернуться. Все мои прежние прогулки представились моим глазам, но все это было ничто по сравнению с тем, что я испытывал теперь, в настоящем. Будущее поблекло и прошлое рассеялось. Мгновение пылало и заполняло своим пламенем весь мир, и я пылал в этом мгновении. Со всех сторон и со всех концов подступало ко мне царственным шагом все Великое и Доброе, щедро одаривая счастьем. Я стоял посреди прекрасного края и ни о чем больше не думал. Все прочие мысли улетучились, исчезли в своей незначительности. Передо мной простиралась вся богатейшая земля, а я всматривался только в самое малое и неприметное. Небо то припадало к земле в любовном исступлении, то взмывало вверх. Я весь стал внутренней сущностью, и прогулка моя совершалась внутри этой сущности. Все внешнее превратилось в сон, все прежде понятное – в непостижимое. С поверхности я ринулся в бездонную глубину, в которой я мгновенно распознал Добро. То, что мы понимаем и любим, понимает и любит нас. Я больше не был самим собой, кем-то другим, и только благодаря этому снова ощутил себя по-настоящему самим собой. В сокровенном свете любви я смог постичь, или, мне казалось, могу постичь, что, быть может, этот внутренний человек – единственный, кто действительно существует. Меня пронзила мысль: «Где были бы мы, жалкие люди, если бы не существовало этой преданной нам земли? Что бы нам оставалось, если бы у нас не было Прекрасного и Доброго? Где бы я был, если не здесь? Здесь у меня есть все, а где-то еще у меня бы не было ничего».
То, что я увидел, было столь же ничтожным и жалким, сколь великим и значительным, столь же скромным, сколь очаровательным, столь же близким, сколь добрым, и столь же милым, сколь теплым. Я испытал большую радость при виде двух домов, которые притулились на солнышке, подобно хорошим старым соседям. Одна радость подгоняла другую, и в мягком доверчивом воздухе разливалась отрада, и все трепетало, словно от тихого удовольствия. Один чудесный домик был трактир «У медведя», медведь был изображен на вывеске восхитительно и забавно. Каштаны укрывали своей тенью нарядный добродушный дом, в котором наверняка жили милые, славные, приветливые люди, ведь этот дом не казался заносчивым, как некоторые здания, а будто олицетворял собой надежность и верность. Повсюду, куда ни кинь взгляд, раскинулись густые роскошные сады, парила облаками густая зеленая листва. Второй дом, а скорее домик, уютный, крошечный, казалось, будто сошел со страницы из детской книжки с картинками, таким он был очаровательным и необычным. И мир вокруг такого домика мог быть только исполнен красоты и добра. В этот хорошенький домик я сразу по уши влюбился и с восторгом сразу бы туда вошел, чтобы снять там себе уголок, свить гнездо, остаться в этом чудо-домике, в этой жемчужине навсегда, жить-поживать и блаженствовать. Но, увы, как раз почему-то самые лучшие квартиры, как правило, уже заняты. И не везет именно тому, кто ищет себе квартиру, отвечающую его взыскательному вкусу, потому что то, что еще пустует и доступно, чаще всего оказывается безобразным и вызывает отвращение. В сказочном домике наверняка жила какая-нибудь одинокая маленькая женщина, а может старушка, именно так он и выглядел и именно такой шел от него дух. Да позволено мне будет заметить, продолжаю я мое сообщение, что стены домика изобиловали живописными картинами, возвышенными фресками, на которых изящно и затейливо был изображен швейцарский альпийский ландшафт с горной хижиной, какие строят в Бернском Оберланде. Великим произведением искусства это точно не было. Утверждать подобное было бы слишком дерзко. Но мне эта живопись показалась прекрасной, не смотря ни на что. Она восхитила меня своей простотой и наивностью. В сущности, меня восхищает любая живопись, даже самая глупая и неумелая, потому что всякое живописное произведение напоминает о затраченном на него труде и усердии, а еще о Голландии. Разве не кажется прекрасной любая музыка, даже самая убогая, тому, кто влюблен в саму сущность музыки и в само ее существование? Разве для друга человечества не достоин любви любой другой человек, пусть самый злобный и отвратительный? Намалеванный пейзаж на фоне пейзажа живого выглядит аляповато, вычурно. С этим никто спорить не будет. Однако то, что в домике проживает одна добрая старушка, я еще не запротоколировал, так что это еще не является установленным фактом. Написал и сам себе удивился, как это я позволяю себе произносить такие слова, как «запротоколировать», когда все кругом наполнено нежностью и человеческим теплом, словно чаяния и переживания материнского сердца. Кстати говоря, домик был выкрашен в серо-голубой цвет, а ставни – золотисто-зеленые и улыбчивые, и заколдованный сад кругом благоухал ароматом прекраснейших цветов. Розовый куст, усыпанный великолепными бутонами, склонившись, грациозно обвил садовую беседку.
И раз я не болен, а жив и здоров, на что хочу надеяться и в чем не хочу сомневаться, дошел я, спокойно шагая себе дальше, до сельской цирюльни, с содержателем и содержимым которой у меня, пожалуй, еще нет причин связываться, поскольку, на мой взгляд, я могу еще подождать со стрижкой, хотя, возможно, это было бы весьма приятно и забавно. Далее прошел я мимо сапожной мастерской, напомнившей мне о гениальном несчастном поэте Ленце, который во время своего умопомрачения и душевного расстройства выучился тачать башмаки и этим занимался. Не заглянул ли я мимоходом в школу, где в приветливом школьном классе строгая учительница как раз спрашивала учеников и покрикивала на них? Вот представилась возможность обратить внимание читателя на то, до какой степени вашему покорному гуляке вдруг неудержимо захотелось снова вернуться в ребенка, стать непослушным сорванцом, опять ходить в школу и вполне заслуженно получать в наказание за проказы и дурачества хорошенькую взбучку. Раз уж речь зашла о наказаниях, то следует к этому присовокупить, что, на наш взгляд, тот селянин заслуживает хорошенькую порку, у которого не дрогнет рука срубить украшение пейзажа, красу его собственной усадьбы, высокое старое ореховое дерево, чтобы выручить за него презренные, гнусные, дурацкие деньги. Собственно, я проходил мимо крестьянского дома, прямо как с картинки, а рядом рос могучий великолепный орех, тут мне и пришли в голову мысли о порке и деньгах. «Это высоченное величественное дерево, – воскликнул я во весь голос, – так чудесно оберегает и украшает сей дом, придает ему столько настоящего радостного уюта, задушевности, окутывает чувством родного, сокровенного, это дерево, утверждаю я, есть божество, святыня, и тысяча ударов плетью заслужит бессердечный и бездушный хозяин, коли посмеет уничтожить эту крону, это золотое и небесно-зеленое чудо, ради того лишь, чтобы удовлетворить свою алчность, подлейшее и гнуснейшее из всего, что есть на свете. Таких болванов нужно просто исключать из общины. В Сибирь или на Огненную землю таких осквернителей и губителей красоты! Однако сохранились еще на свете, слава Богу, крестьяне, которые не утратили еще чувствительности и открыты красоте и добру».
Положим, что касается дерева, алчности хозяина усадьбы, высылки его в Сибирь и порки, которой он заслужил бы, срубив дерево, меня несколько занесло, и должен признаться, я сам себя так раззадорил, что весь вскипел. Между тем уверен, что друзья прекрасных деревьев вполне разделят мое возмущение и присоединятся к столь горячо выраженному негодованию. Тысячу ударов плетью, так уж и быть, возьму обратно. За «болвана» заступаться тоже не стану. Грубые выражения заслуживают порицания, и посему прошу прощения у читателя. Причем мне уже столько раз пришлось извиняться перед читателем, что я уже изрядно поднаторел в этом искусстве вежливости. Совершенно не к чему было говорить про хозяина «бессердечный и бездушный». Это все заскоки, воспаления ума, которых следует избегать. Это понятно. Но вот боль за гибель прекрасного, огромного, старого дерева остается, и никто не посмеет запретить мне зло нахмуриться. «Исключить из общины» – сказано неосторожно, а что касается алчности, которую я назвал подлейшей, то допускаю, что и сам я на этот счет не без греха, нарушал и преступал, и мне самому приходилось совершать некоторые низости и подлости. Подобными фразами я занимаюсь самоуничижением, так сказать, веду игру на понижение в чистом виде, но такая политика необходима. Чувство приличия обязывает нас следить за тем, чтобы с самим собой мы поступали столь же строго, как с другими, и чтобы других судили столь же мягко и снисходительно, как самих себя, а уж к последнему мы, как известно, всегда невольно готовы. Ну разве это не трогательно, как я тут провожу работу над ошибками и заглаживаю свои грехи? Делая добровольные признания, я стараюсь показать себя смиренным, а закругляя углы и смягчая жесткое, я выступаю в роли деликатного и кроткого утешителя, проявляю умение найти правильный тон и быть тонким дипломатом. Осрамился-то я в любом случае, но зато теперь смею надеяться на то, что мне не откажут в наличии доброй воли.
И если теперь еще кто-то заявит, что я бесцеремонный хам и прущий напролом властолюбец, то я утверждаю, то бишь смею надеяться, что имею право утверждать: человек, заявивший такое, жестоко заблуждается. С такой нежностью и заботой, как я, не думал о своем читателе еще ни один автор.
Так, а теперь могу прелюбезно угостить вас дворцами и знатными поместьями и вот каким манером: хожу прямо с козырного туза – подобным полуразвалившимся замком и домом патрициев, который уже замаячил впереди, подобными горделивыми рыцарскими чертогами, поседевшими от времени и затерянными в разросшемся парке, можно бросать пыль в глаза, притягивать внимание, пробуждать зависть, вызывать восхищение и стяжать почет. Иной бедный, но достойный писатель не прочь был бы с радостным сердцем и превеликим удовольствием поселиться в подобном дворце или замке с внутренним двором и парадным въездом для вельможных, украшенных гербами, карет. Иной бедный художник, сибарит в душе, мечтает о том, чтобы пожить в роскошной старинной усадьбе. Какая-нибудь образованная, скрывающая свою нищету городская барышня самозабвенно грезит с упоением и грустью о прудах, гротах, высоких покоях, паланкинах, видит себя в окружении придворной челяди, благородных рыцарей. На господском доме, который я разглядывал, на фронтоне, можно было заметить дату постройки – 1709, что, разумеется, весьма подогрело мой интерес. С восхищением, присущим мне как естествоведу и любителю древностей, заглянул я в старый, удивительный, заколдованный сад, где в бассейне с чарующе журчащим фонтаном я сразу обнаружил и констатировал диковеннейшую рыбу метровой длины – одинокого сома. Также видел я, и открыл, и с романтическим блаженством засвидетельствовал садовый павильон в мавританском или арабском стиле, красиво и богато расписанный лазурью, таинственным звездным серебром, золотом, каштаном и благородной глубокой смолью. Я сделал предположение и с тончайшим знанием дела доверился своему чутью, подсказавшему, что павильон мог быть сооружен приблизительно в 1858 году – подобное умение расследовать, угадать и вынюхать, быть может, дает мне право с гордым взглядом и самоуверенной миной выступить при случае с докладом или лекцией на эту тему в зале ратуши перед многочисленной восторженной публикой. Мое выступление, весьма вероятно, будет отмечено прессой, что доставит мне, само собой разумеется, радость, ибо бывает, что она и словечком не удостоит. Пока я тщательно обследовал арабский, а может, и персидский садовый павильон, мысли мои приняли такой оборот: «Как чудесно должно быть здесь ночью, когда все окутано почти непроницаемой тьмой, все кругом мирно, черно, безмолвно, из мрака подкрадываются ели, одинокий полуночный путник замирает от какого-то неясного предчувствия, и вот с лампой, отбрасывающей мягкий желтоватый свет, в павильон входит красивая, изящно одетая благородная дама и, повинуясь странному желанию и нечаянному душевному порыву, начинает играть на фортепьяно, которое в таком случае обязательно будет стоять в нашем садовом домике, а потом она принимается петь – мечтать, так уж мечтать – божественным чистым голосом. С каким наслаждением слушал бы ее путник, как замирало бы его мечтающее сердце, каким счастьем переполняла бы его эта ночная музыка!»
Увы, кругом была отнюдь не полночь, не рыцарское средневековье, не пятнадцатое столетье или семнадцатое, а светлый день, причем даже не выходной, и целая компания в одном из самых хамских, нерыцарственных, беспардонных и невыносимых автомобилей, какие мне только попадались, оторвала меня от моих ученых наблюдений и романтических созерцаний и так резко разрушила всю гармонию замковой поэзии и мечтаний о прошлом, что я невольно воскликнул: «Какое хамство отрывать меня от созерцательных занятий и от погружения в благородные глубины духа!» Но вместо негодования сдержусь и проявлю кротость и смирение, и благовоспитанно все стерплю. Как ни пленительны мысли об ушедшей красоте и прелести, как ни обольстительна благородная поблекшая картина исчезнувшего, утонувшего в прошлом прекрасного, это вовсе не причина, чтобы повернуться спиной к современности и современникам, и нельзя думать, будто ты вправе негодовать на людей и устройства за то, что они не замечают, в каком настроении находится тот, кто углубился в туман истории и мыслей.
– Вот бы грянула гроза, – думал я, зашагав дальше. – Какая тут была бы красота! Может, еще выпадет когда-нибудь возможность пережить такое.
Увидев славного, честного, черного, как уголь, пса, лежавшего на дороге, я обратился к нему со следующей шутейной тирадой:
– Эх ты, неотесанный бескультурный увалень, тебе ведь и в голову не придет встать и протянуть мне твою черную лапу, чтобы поприветствовать, хотя мог бы заметить по моему виду и по походке, что перед тобой человек, целых семь лет живший в столицах, где он ни на минуту, а не то чтобы на час, или неделю, или месяц, не прерывал своего общения с людьми наиобразованнейшими. В какой школе тебя обучали, шелудивый ты деревенщина? Что? Даже ответом не хочешь удостоить? Лежишь себе спокойненько, таращишься на меня и даже ухом не поведешь – прямо монумент! И не стыдно?
Псина мне эта ужасно пришлась по душе своим простодушным вниманием, комичным спокойствием и невозмутимостью, и поскольку пес весело уставился на меня, ни слова, разумеется, не понимая, то я принялся его бранить, но без всякой злобы, конечно, что можно легко заметить по стилю моих элоквенций.
При виде холеного чопорного господина, важной поступью вразвалочку несущего свою чванливость, у меня родилась невеселая мысль: «А как же обездоленные маленькие бедные дети в лохмотьях?» Неужели этот одетый с иголочки господин, расфуфыренный и расфранченный, с перстнями и украшениями, лощеный, напомаженный и выутюженный, ни на миг не задумался о бедных юных созданиях, донашивающих отрепья, страдающих от горестного недостатка заботы и ухода, жалких в своей беспризорности. Неужели этому павлину нисколько не совестно? Неужели этого господина Взрослого совершенно не трогает вид грязных, запущенных малюток? Мне сдается, ни один взрослый не может получать удовольствие от своих нарядов и украшений, пока есть дети, которым нечего одеть.
С другой стороны, можно было бы с тем же правом утверждать, что никто не должен посещать концерты и театральные представления или какие-либо другие увеселения, пока на свете существуют тюрьмы и каторга с несчастными заключенными. Но это уже, конечно, слишком. И если бы кто-то вздумал отложить все удовольствия и радости жизни до тех пор, пока в мире не останется больше несчастных и бедных, то ему пришлось бы ждать до беспросветных немыслимых последних дней, до леденящего безлюдного конца света, и тем временем у него бы основательно прошла вся охота поразвлечься, да и жизнь тоже.
Мне встретилась растрепанная, изнуренная, измученная работница, она еле держалась на ногах, но торопилась куда-то, несмотря на свою явную усталость и слабость, ее ждали неотложные дела, и эта встреча напомнила мне дочерей благородных семейств, ухоженных избалованных девочек и девиц, которые целыми днями маются, не зная каким бы аристократическим занятием или развлечением себя занять, которые, быть может, никогда не узнают, что такое трудовая усталость, но зато сутками и неделями ломают голову над вопросом, во что одеться, как придать себе больше блеску, к каким ухищрениям еще прибегнуть, чтобы разукрасить подиковенней свою фигуру, чтобы стала она сладкой и привлекательной, как в витрине у кондитера, и времени у них для этого хоть отбавляй.
Да ведь я и сам первый любитель и поклонник подобных утонченных, ухоженных, будто рожденных из лунного света, нежных оранжерейных созданий. Прикажи мне такая юная чаровница что угодно, я бы ей слепо повиновался. До чего же прекрасно прекрасное и пленительно пленительное!
Снова возвращаюсь к разговору об архитектуре и зодчестве, но не забуду искусство и литературу.
Сперва одно замечание: это крайне дурной вкус отделывать старинные почтенные здания, исторические памятники и сооружения орнаментами из цветочков. Кто поступает так или заставляет делать это других, грешит против духа достоинства и красоты, оскорбляет память наших столь же храбрых, сколь и достойных предков. Во-вторых, никогда не украшай и не увивай цветами статуи фонтанов. Цветы сами по себе, понятное дело, прекрасны, но они не для того, чтобы зацветочить и опошлить благородную строгость и строгую красоту скульптур. Вообще пристрастие к цветочкам может выродиться в глупую навязчивую идею, цветочную болезнь. Ответственные лица, магистраты могут обратиться в авторитетные инстанции и поинтересоваться, прав ли я, и после этого вести себя в этом отношении самым надлежащим образом.