355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт М. Пирсиг » Дзен и искусство ухода за мотоциклом » Текст книги (страница 7)
Дзен и искусство ухода за мотоциклом
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:38

Текст книги "Дзен и искусство ухода за мотоциклом"


Автор книги: Роберт М. Пирсиг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)

Впереди нас катится какая-то картонная коробка, и мы долго смотрим на неё, пока не догоняем. Очевидно, свалилась с чьего-то грузовика.

Теперь я начинаю дрожать. Если бы мы были в машине, то столкнулись бы с ней, или пришлось бы скатиться в канаву.

Мы заезжаем в небольшой городок по виду так похожий на те, что бывают в Айове. Везде растёт высокая кукуруза, а воздух густо пахнет удобрениями. Мы ставим машины на стоянку и заходим в огромный старый дом с высоченными потолками. К пиву я заказываю всевозможные закуски, какие только у них есть, и у нас получился второй завтрак из арахисовых орешков, воздушной кукурузы, сухих крендельков, посыпанных солью, картофельных чипсов, снетков, какой-то вялено-копчёной рыбы с кучей мелких костей в ней, перчиков, жареной картошки, пивных орешков, мясного паштета, корки свиного сала, кунжутных крекеров с какой-то добавкой, которую мне не удаётся определить по вкусу.

Сильвия произносит: “ Мне до сих пор дурно.”

Она почему-то подумала, что картонная коробка – это наш мотоцикл, который катится и переваливается по шоссе.

10

За долиной небо снова ограничено скалами по обе стороны реки, но стоят они теперь гораздо теснее и гораздо ближе к нам, чем были утром. Долина сужается по мере того, как мы приближаемся к истокам реки.

Мы также подошли к начальной точке того, что обсуждается, и теперь, наконец, можно начинать разговор об отходе Федра от главного течения рационального мышления в погоне за призраком рациональности как таковой.

Есть отрывок, который он перечитывал и повторял про себя так много раз, что он сохранился целиком. Он начинается так:

В храме знаний есть много приделов… и те, кто обитают там, так же разнообразны, как и мотивы, которые привели их туда.

Многие идут в науку из радостного чувства высшей интеллектуальной силы; наука – это для них особый спорт, к которому они обращаются за живым опытом и удовлетворением амбиции; в этом же храме есть много таких, кто положил продукт своего ума на этот алтарь из чисто утилитарных соображений. Если бы появился ангел божий и изгнал людей этих двух категорий из храма, то в нём стало бы гораздо свободнее, но внутри остался бы кое-кто как из прежних, так и из нынешних времён… Если бы только что изгнанные типы были там единственными, то храма больше не было бы, как нет дерева, состоящего из одних жуков древоточцев… те же, кто угодили ангелу… какие-то все странные, необщительные, одинокие личности, они гораздо меньше походят друг на друга, чем орды отверженных.

Что привело их в храм… тут нет однозначного ответа… стремление уйти от повседневной жизни с её болезненной грубостью и безнадёжной рутиной, от пут своих собственных переменчивых желаний. Изящно закалённая натура стремится убежать от её шумного тесного окружения в науку горных вершин, где взор свободно блуждает по тихому чистому воздуху и с любовью замечает покойные контуры, построенные очевидно навечно.

Это отрывок из речи, произнесённой в 1918 году молодым немецким учёным по имени Альберт Эйнштейн.

Федр закончил первый год университетской учёбы в возрасте пятнадцати лет. Уже тогда полем его деятельности была биохимия, и он собирался специализироваться на стыке органического и неорганического миров, который теперь известен под названием молекулярной биологии. Но он не считал это карьерой для своего собственного выдвижения. Он был ещё очень молод, и это у него было в некотором роде благородной идеалистической целью.

Состояние ума, которое даёт человеку силы выполнять такого рода работу, сходно с чувствами набожного человека или влюблённого. Повседневные усилия возникают не из преднамеренных желаний или программы, а исходят прямо из сердца.

Если бы Федр пошёл в науку ради амбиций или по утилитарным соображениям, то, возможно, ему бы и в голову не пришло задаваться вопросами о природе научной гипотезы целостной самой по себе. Но он стал задавать их, и ответы его не удовлетворили.

Формирование гипотез – самая таинственная из всех категорий научного метода. Никто не ведает, откуда они возникают. Человек сидит где-то, занимается своим делом, и вдруг – озарение! – он понял нечто, чего не понимал раньше. Пока гипотеза не проверена, она не является истиной. Ибо опыт – не её источник. Её источник находится где-то в другом месте.

Эйнштейн говорил:

“Наиболее подходящим для себя способом человек стремится создать себе упрощённую и понятную картину мира. Затем он пытается в некоторой степени подменить своим космосом мир опыта и таким образом преодолеть его… Он делает этот космос и его сооружение ключевым моментом своей эмоциональной жизни, чтобы таким путём обрести мир и спокойствие, которого не может найти в тесном водовороте своего личного опыта… Высшая цель… состоит в том, чтобы добраться до этих универсальных элементарных законов, по которым простой дедукцией можно построить этот космос. К этим законам нет логического пути, только интуиция на основе систематического понимания опыта поможет добраться до них…

Интуиция? Сочувствие? Странные слова для истоков научного знания.

Ученый меньшего в сравнении с Эйнштейном масштаба мог бы сказать: “Но научные знания исходят из природы. Природа поставляет гипотезы.” Эйнштейн понял, что природа этого не делает. Природа предоставляет только экспериментальные данные.

Менее крупный учёный сказал бы: “Ну тогда гипотезы выдвигает человек.” Но Эйнштейн отрицал и это. “Никто, – говорил он, – из тех, кто по настоящему занимался этим вопросом, не отрицает, что на практике исключительно мир явлений определяет теоретическую систему, несмотря на то, что между явлениями и их теоретическими принципами нет теоретического моста.”

Прорыв у Федра случился тогда, когда в результате лабораторного опыта он заинтересовался гипотезами как таковыми. Он вновь и вновь замечал в своей лабораторной деятельности: то, что казалось самой трудной частью научной работы, придумывание гипотез, неизменно оказывалось самым лёгким. Казалось, что их подсказывает сам акт формальной записи всего точно и ясно. По мере того, как он экспериментальным путём опробовал гипотезу номер один, на ум приходил поток других гипотез, и пока он испытывал их, возникали всё новые и новые. Когда он проверял их, появлялось всё больше и больше новых, пока не стало мучительно очевидно, что по мере проверки гипотез и их исключения число их не убывает. Чем дальше он шёл, тем больше их становилось.

Вначале это показалось ему забавным. Он сочинил даже закон, в котором был юмор законов Паркинсона: “Число рациональных гипотез, которые могут объяснить любое данное явление – бесконечно”. Ему льстило то, что гипотезы у него никогда не иссякают. Даже когда его экспериментальная работа казалось заводила в совершенный тупик, он знал, что если посидеть и позаниматься ею достаточно долго, то абсолютно точно возникнет ещё одна гипотеза. Так выходило всегда. И только несколько месяцев спустя после создания этого закона он начал сомневаться в истинности юмора или его пользы.

Если это так, то закон этот весьма немаловажен в научном мышлении. Он совершенно нигилистичен. Он представляет собой катастрофическое логическое опровержение общей действенности всего научного метода!

Если цель научного метода состоит в отборе гипотез из великого их множества, и если число гипотез растёт быстрее, чем может обработать экспериментальный метод, то тогда ясно, что все гипотезы никогда не проверить. И если всех гипотез проверить нельзя, то результаты любого эксперимента неоднозначны, и весь научный метод не достигает цели об установлении доказанного знания.

Об этом Эйнштейн сказал: “Эволюция показывает, что в любой данный момент одна из всех возможных конструкций всегда может оказаться превосходящей все остальные”, на этом и остановимся. Но Федру этот ответ представлялся невероятно слабым. Его прямо потрясли слова “в любой данный момент”. Действительно ли Эйнштейн считал, что истина – функция времени? Заявлять такое – значит уничтожить самую основополагающую посылку всей науки!

Ведь вот она, вся история науки, четкая история постоянно новых и изменяющихся объяснений старых фактов. Временные границы постоянства кажутся совершенно произвольными, в них не видно никакого порядка. Некоторые научные истины существуют веками, другие же не выдерживают и года. Научная истина – не догма, пригодная для вечности, но всего лишь количественное целое, которое можно изучать как и всё остальное.

Он изучал научные истины, затем расстроился ещё больше по очевидной причине их временного состояния. Дело выглядело так, что протяжённость во времени научных истин находится в обратной зависимости от интенсивности научных усилий. Таким образом, научные истины двадцатого века имеют гораздо меньший срок жизни по сравнению с прошлым веком, ибо научная деятельность сейчас гораздо интенсивнее. Если в следующем веке научная деятельность увеличится в десять раз, то можно ожидать, что продолжительность жизни научных истин составит одну десятую от нынешней. Что больше всего сокращает срок жизни существующих теперь истин, так это объём гипотез, предлагаемых для их замены. Чем больше гипотез, тем короче срок действия истины. А причиной увеличения числа гипотез за последние десятилетия представляется ничто иное, как сам научный метод. Чем больше смотришь, тем больше видишь. Вместо отбора одной истины из множества вы увеличиваете его. И логически это значит, что вместо движения к неизменной правде посредством применения научного метода, вы практически не продвигаетесь к ней вовсе. Вы двигаетесь прочь от неё! И именно применение научного метода вызывает эти перемены!

То, что Федр наблюдал в личном плане, так это явление глубоко характерное для истории науки, которую сметали под ковёр в течение многих лет. Предсказанные результаты научных исследований и фактические их результаты диаметрально противоположны, но никто, вроде бы, не обращает на это внимания. Цель научного метода состоит в выборе единственной истины из множества гипотетических истин. Вот в этом, более чем в чём-либо ином, и состоит наука. Но исторически с наукой всё происходит как раз наоборот. Посредством многократного приумножения фактов, сведений, теорий и гипотез сама наука ведёт человечество от единых абсолютных истин к их множеству, неопределённости и относительности. Основным производителем социального хаоса, неопределённости мыслей и ценностей, которые должны устраняться рациональным знанием, является никто иной, как сама наука. То, что Федр увидел в изолированном пространстве своей собственной лабораторной работы много лет тому назад, теперь видно повсеместно в наш век техники. Научно производимая антинаучность – хаос.

Теперь можно слегка оглянуться назад и обратить внимание на важность разговора об этой личности в связи с тем, что было сказано раньше по поводу разделения классической и романтической действительности и их непримиримости. В отличие от множества романтиков, встревоженных хаотическими переменами, которые наука и техника навязывают духовности человека, Федр со своим научно тренированным классическим умом был способен сделать больше, чем просто в отчаянье ломать себе руки, бежать прочь или огульно проклинать такое положение, не предлагая никаких решений.

Как я уже говорил, в конце концов он предложил ряд решений, но проблема была настолько глубокой и настолько огромной и сложной, что никто толком не понял серьёзности того, что он решал, и поэтому не смог понять или неправильно понял то, что он сказал.

Причина нашего социального кризиса сейчас, сказал бы он, заключена в генетическом дефекте природы самого разума. И пока этот дефект не будет устранён, кризис продолжится. Нынешние приёмы рациональности не движут общество к лучшему устройству мира. Они наоборот уводят его всё дальше и дальше от него. Эти способы действовали с эпохи возрождения. И пока потребность в пище, одежде и крове преобладает, они будут действовать. Но теперь, когда для огромных масс народа эти потребности больше не подавляют всё остальное, вся структура мышления, переданная нам из античных времён, становится неадекватной. Она начинает выглядеть такой, какая есть на самом деле: эмоционально мелкая, эстетически бессмысленная и духовно опустошённая. Вот такова она на сегодняшний день и будет оставаться такой ещё долгое время.

Я предвижу гневный продолжительный социальный кризис, глубину которого никто толком не понимает, не говоря о том, чтобы предлагать какие-либо решения. Я вижу, что люди подобно Джону и Сильвии живут в отрыве и отчуждении от всей рациональной структуры цивилизованной жизни, ищут решения вне этой структуры, но не находят таких, которые по настоящему удовлетворяли бы их на длительный срок. Затем я представляю себе Федра и его одинокие изолированные абстракции в лаборатории, практически относящиеся к тому же кризису, но исходящие из другой точки и двигающиеся в другом направлении. Я же пытаюсь здесь свести всё это воедино. Но это так огромно, что я иногда блуждаю.

Никто из тех, с кем разговаривал Федр, кажется, не был серьёзно озабочен этим явлением, которое сбивало его с толку. Они как бы говорили: “Нам известно, что научный подход действителен, так что зачем спрашивать о нем?”

Федр не понимал такого отношения, не знал, как ему быть с ним, а поскольку он не занимался наукой в силу личных или утилитарных причин, то становился совершенно в тупик. Это как если бы он наблюдал покойный горный пейзаж, который описывал Эйнштейн, и вдруг среди гор появилась расселина, пробел или просто ничто. И медленно, с болью, чтобы объяснить появление этой пустоты, ему пришлось признать, что горы, которые казалось были тут вечно, могут быть чем-то иным… может просто плодом его воображения. И он опять остановился.

И тогда Федра, который в пятнадцать лет закончил первый курс наук, в возрасте семнадцати лет отчислили из университета за неуспеваемость. Официальная формулировка гласила: незрелость и невнимательность.

И никто ничего тут не мог поделать, ни предотвратить этого, ни исправить. Университет не мог оставлять его у себя, не рискуя полностью утратить надлежащие стандарты.

Ошеломлённый Федр начал долгие поиски побочных действий, которые вывели его разум на более высокую орбиту, но в конечном итоге он вернулся на тот путь, которым мы следуем сейчас, к дверям самого университета. Завтра я попробую пройти этим путём.

На ночь мы останавливаемся в Лореле в виду гор. Вечерний ветерок уже прохладен. Он доносится со снежных гор. Хотя солнце скрылось за горами около часу назад, за хребтом всё ещё просматривается светлое небо.

Сильвия, Джон, Крис и я идём по длинной главной улице в сгущающихся сумерках и чувствуем присутствие гор, хоть и говорим совсем о другом. Я счастлив, что нахожусь здесь, и всё-таки мне немного грустно. Иногда сам процесс путешествия всё же лучше прибытия на место.

11

Я просыпаюсь в удивлении, откуда мне известно, что неподалеку горы: то ли по памяти, то ли от чего-то в воздухе. Мы находимся в прекрасной комнате старой гостиницы, отделанной деревом. Солнце сияет на темном дереве, проникая сквозь занавеску, но даже при закрытом окне я чувствую, что горы рядом. В этой комнате горный воздух. Он прохладен, влажен и почти свеж. Один глубокий вдох готовит меня к другому и следующему, и с каждым вдохом я чувствую в себе всё больше готовности вставать. Наконец я выскакиваю из постели, подымаю занавеску и впускаю внутрь весь солнечный свет: сияющий, прохладный, яркий, пронзительный и чистый.

Усиливается желание пойти, поднять и растормошить Криса, чтобы он увидел всё это, но по доброте или, может быть, из уважения к нему я даю ему поспать немного дольше. А сам с бритвой и мылом иду в общую умывальню в конце длинного коридора, отделанного тем же самым тёмным деревом, и полы скрипят всю дорогу. В умывальне вода парит и шипит в трубах, она слишком горяча, чтобы бриться, и я разбавляю её холодной.

Через окно рядом с зеркалом я замечаю, что сзади есть крыльцо, и закончив туалет, выхожу туда постоять. Оно находится вровень с вершинами деревьев вокруг гостиницы, и они как бы воспринимают утренний воздух так же как и я. Ветки и листья шевелятся под каждым порывом ветерка, от них этого как бы ждали всё время.

Вскоре встал Крис, а Сильвия выходит из своей комнаты и говорит, что они с Джоном уже позавтракали, он ушёл куда-то погулять, а она проводит нас с Крисом на завтрак. Нам так всё здесь нравится сегодня утром, и мы, приятно беседуя, идём в ресторан завтракать вниз по залитой солнцем улице. Яйца, горячие булочки и кофе – просто дар небесный. Сильвия с Крисом разговаривают о его школьных друзьях и личных делах, а я слушаю и смотрю сквозь большое окно ресторана на вход в магазин через дорогу. Как всё здесь отличается от той одинокой ночи в Южной Дакоте! Позади этих домов простираются горы и снежные поля.

Сильвия говорит, что Джон разговаривал с кем-то из местных о другом пути в Бозмен, на юг через Йеллоустонский парк.

– На юг? – спрашиваю я. – То есть через Ред-Лодж?

– Наверно.

Мне вспоминаются снежные поля в июне месяце. – Эта дорога поднимается выше границы снегов.

– А это плохо? – спрашивает Сильвия.

– Будет холодно. – Я представляю себе мотоциклы и нас, едущих среди снегов. – Но великолепно.

Мы встречаемся с Джоном и принимаем решение. Вскоре за железнодорожным мостом мы попадаем на извилистую дорогу, вьющуюся среди полей в направлении гор. Этой дорогой Федр пользовался всё время, и повсюду возникают обрывки его воспоминаний. Высокий тёмный хребет Абсарока маячит прямо по курсу.

Мы едем вдоль какой-то речушки к её истокам. В ней течёт вода, которая возможно была снегом ещё час назад. Поток и дорога проходят по зелёным каменистым полям, забираясь с каждым поворотом всё выше. При ярком солнечном свете всё вокруг выглядит так насыщенно. Темная тень, яркий свет. Тёмноголубое небо. Солнце сияет и припекает, но когда проезжаешь в тени деревьев вдоль дороги, то внезапно становится холодно.

Мы гоняем наперегонки с небольшим синим “Порше”, сигналя обгоняем его, затем он нас обгоняет, также сигналя. Так происходит несколько раз на протяжении ряда полей с тёмными осинами и яркой зеленью травы, кое-где растёт горный кустарник. Всё это запомнится надолго.

Он хаживал этим путём, устремившись в горы, затем сворачивал с дороги на три-пять дней, возвращался за провизией и снова лез вверх. Эти горы нужны ему были почти физиологически. Череда его абстракций стала такой длинной и запутанной, что ему нужно было уединиться среди пространства и безмолвия, чтобы удержать всё в порядке. Как если бы многие часы построений могли рухнуть при малейшем отвлечении мысли или других обязанностях. Мышление его было не таким, как у других людей, даже до того, как он обезумел. Оно было на таком уровне, где всё смещается и меняется, где установленные ценности и прописные истины отсутствуют, и где для продолжения пути нет ничего кроме собственного духа. Неудача на такой ранней стадии освободила его от ощутимых обязательств думать по установленным канонам, и его мысли уже стали независимыми до такой степени, которая известна лишь немногим людям. Он чувствовал, что такие институты как разного рода школы, церкви, правительства и политические организации склонны направлять мысли по пути, не ведущему к истине, для увековечивания своих собственных функций и для контроля над людьми, выполняющими эти функции. Он стал считать свою неудачу счастливым случаем, случайным избавлением из ловушки, поставленной для него, и стал очень осторожен в отношении ловушек в виде установленных истин на всю оставшуюся жизнь. Хотя вначале он этого не замечал и не думал таким образом. Я здесь несколько нарушаю последовательность событий. Всё это пришло гораздо позднее.

Вначале Федр устремился за побочными истинами, не фронтальными истинами науки, на которые указывала дисциплина, а за такими истинами, которые видны побочно, как бы краем глаза. В лабораторной обстановке, где вся процедура идёт кувырком, где всё получается не так, или неопределённо, или настолько искажено неожиданными результатами, что ровным счётом ничего нельзя понять, начинаешь видеть боковым зрением. Это слово он позднее использовал для описания роста знаний, которые не движутся вперёд как стрела в полёте, а расширяются в стороны, или как лучник, обнаруживший, что хоть он и попал в яблочко и получил приз, голова его покоится на подушке, и солнце заглядывает в окно. Боковое знание – это знание, которое возникло из совсем неожиданного направления, с направления, которое даже и не воспринимается как направление до тех пор, пока знание не наваливается на тебя само. Боковые истины указывают на ложность аксиом и постулатов, лежащих в основе существующей системы подхода к истине.

Внешне он как бы плыл по течению. Так оно и было в действительности. Если смотришь на боковую истину, то просто плывёшь по течению. Он не мог следовать какой-либо известной методике или процедуре для выяснения причин этого, ибо эти методы и процедуры были изначально извращены. Итак, он плыл по воле волн. Только это ему и оставалось.

С этим потоком он попал в армию, и его послали служить в Корею. У него в памяти остался фрагмент, картина стены, видимой с борта корабля, которая ярко блестела, как ворота рая за скрытой в тумане гаванью. Он, должно быть, очень дорожил этим отрывком и часто думал о нём, потому что он, хоть и никуда не вписывается, так ясен, настолько ярок, что я сам возвращался к нему много раз. Он вроде бы символизирует нечто очень важное, поворотный момент.

Его письма из Кореи в корне отличаются от того, что он писал раньше, указывая на тот же поворотный момент. Они просто бурлят эмоциями. Он исписывает страницу за страницей мелкими деталями, которые видит вокруг: базары, магазины со сдвигающимися в сторону стеклянными дверьми, шиферными крышами, дорогами, избушками под соломой, всё, что угодно. Иногда он полон необузданного энтузиазма, иногда расстроен, временами сердит, временами даже юмористичен, он был как некое существо, нашедшее выход из клетки, о наличии которой и не подозревало, и стало бесцельно блуждать по местности, жадно пожирая взором всё вокруг.

Позднее он подружился с корейскими работниками, которые немного говорили по-английски, но хотели выучить его лучше с тем, чтобы можно было работать переводчиком. Он проводил с ними время после работы, а они взамен брали его по выходным в поход через холмы к себе домой, чтобы познакомить с друзьями и показать ему, как они живут и мыслят, показать другую культуру.

Вот он сидит у тропинки на чудесном овеваемом ветрами склоне холма над Желтым морем. Рис на террасе ниже тропы уже созрел и побурел. Друзья вместе с ним смотрят вниз на море и острова вдали от берега. Они едят взятое с собой и разговаривают с ним и друг с другом на тему об алфавите и его отношении к действительности. Он отмечает, как удивительно, что всё во вселенной можно описать двадцатью шестью письменными знаками, с которыми они имеют дело. Его друзья кивают, улыбаются, достают из банок еду, едят и любезно не соглашаются с ним.

Его удивляют согласные кивки и отрицательный ответ, и он снова повторяет фразу. И снова согласный кивок и отрицательный ответ. На этом воспоминание обрывается, но как и в случае со стеной он много раз задумывался о нём.

И последнее сильное впечатление из этой части мира относится к каюте на военном корабле. Он возвращается домой. Отсек пуст и заброшен. Он лежит один на брезентовом гамаке, подвязанном как батут к стальной раме. Гамаки расположены в пять ярусов, ряд за рядом заполняя пустой отсек для солдат.

Отсек находится в самом носу корабля, и брезент на соседних гамаках вздымается и падает в такт волнам у него в животе. Он размышляет обо всём этом под гулкие удары волн об обшивку корабля и сознаёт, что за исключением этого нет никаких признаков того, что весь отсек тяжело вздымается в воздух и затем вновь и вновь падает вниз. Он думает, не оттого ли ему так трудно сосредоточится на книге, которую держит перед собой, но понимает, что это не так, просто книга сложная. В ней текст по восточной философии, и такой трудной книги ему не приходилось читать. Он рад тому, что один, и в то же время ему одиноко в пустом отсеке, иначе он никогда бы не одолел её.

В книге говорится, что есть теоретический компонент существования человека, который по преимуществу западного свойства (и это соответствует лабораторному прошлому Федра) и эстетический компонент в его жизни, который чётче просматривается на востоке (что соответствует корейскому прошлому Федра), и что они по видимому никогда не сходятся. Эти термины “теоретический” и “эстетический” соответствуют тому, что Федр позднее стал называть классическим и романтическим видами реальности и возможно, сам того не сознавая, сформировал эти термины у себя в мозгу. Разница в том, что классическая действительность по преимуществу теоретична, но обладает и своей собственной эстетикой. Романтическая реальность по преимуществу эстетична, но имеет собственную теорию. Теоретический и эстетический разрыв происходит между составляющими единого мира. Расхождение классического и романтического – это расхождение двух раздельных миров. В философской книге Ф.С.Ц. Нортропа под названием “Встреча Востока и Запада” предлагается больше познавать “недифференцированное эстетическое единство”, из которого вытекает теория.

Федр не понимал этого, но после прибытия в Сиэтл и увольнения из армии он провёл в гостиничном номере целых две недели, ел огромные вашингтонские яблоки и думал, снова ел и снова размышлял, и в результате этих размышлений и воспоминаний он вернулся в университет изучать философию. Боковой дрейф закончился. Он теперь активно устремился к чему-то.

Внезапно наваливается боковой порыв холодного ветра с густым запахом хвои, за ним ещё и ещё один, и когда мы подъезжаем к Ред-Лоджу, я весь дрожу.

В Ред-Лодже дорога почти сливается с основанием горы. Темная грозная масса маячит даже над крышами домов по обе стороны главной улицы. Мы ставим мотоциклы на стоянку и распаковываем багаж, чтобы достать тёплые вещи. Проходим мимо магазинов, где продают лыжи, к ресторану, на стенах которого висят огромные фотографии маршрута, по которому мы поедем. Всё выше и выше по одной из самых высокогорных мощёных дорог в мире. Я чувствую некоторое волнение, оно мне кажется иррациональным, и я стараюсь избавиться от этого чувства, заговорив о дороге с остальными. Возможности свалиться нет. Мотоциклу ничто не угрожает. Лишь воспоминания о местах, где бросишь камень, и тот пролетит тысячу футов прежде чем замрёт, и некоторым образом этот камень ассоциируется с мотоциклом и ездоком.

Покончив с кофе, мы надеваем тёплую одежду, снова упаковываем багаж и вскоре едем по первому из колен дороги, зигзагом вьющейся по склону горы.

Асфальт на дороге гораздо шире и надежнее, чем помнится. На мотоцикле везде больше места. Джон и Сильвия впереди делают поворот и, улыбаясь, едут уже навстречу нам ярусом выше. Вскоре мы подъезжаем к этому повороту и снова видим их спину. Новый поворот, и мы снова со смехом встречаемся. Когда думаешь об этом заранее, то кажется трудно, а на деле всё так просто.

Я уже толковал о боковом дрейфе Федра, который закончился его подходом к дисциплине философии. Он видел философию как высший эшелон всей иерархии знания. В среде философов это мнение настолько широко распространено, что считается почти банальностью, а для него это было откровением. Он обнаружил, что наука, которую он считал почти всем миром знаний, оказалась лишь одной из ветвей философии, которая гораздо шире и намного обобщённее. Вопросы, которые он ставил о бесконечных гипотезах, науку не интересовали потому, что не были научными проблемами. Наука не может изучать какой-либо научный метод, не увязнув в клубке проблем, который разрушает действенность ответов. Вопросы, которые он ставил, были на более высоком уровне, чем их рассматривает наука. Итак, в философии Федр нашёл естественное продолжение вопроса, который изначально привёл его в науку. Что всё это значит? В чём цель всего этого?

На одном из поворотов мы останавливаемся, делаем несколько снимков на память и по узенькой тропинке поднимаемся на вершину утёса. Отсюда мотоцикл на дороге под нами едва различим. От холода мы застёгиваемся поплотней и продолжаем путь вверх.

Лиственных деревьев уже больше нет. Остались лишь небольшие сосенки. Стволы многих из них искривлены и изогнуты.

Вскоре и эти сосны исчезают, и мы уже в альпийских лугах. Нигде больше нет ни деревца, кругом одна трава, испещрённая алыми, голубыми и белыми пятнышками яркого цвета. Везде одни дикие травы! Здесь могут жить только травы, мхи и лишайники. Мы добрались до высоты, где деревьев больше нет.

Я оглядываюсь, чтобы в последний раз взглянуть на ущелье. Ощущение такое, что смотришь на дно океана. А ведь люди живут всю жизнь там внизу и не подозревают, что существует такая удивительная страна, высокогорье.

Дорога сворачивает в сторону от ущелья, и мы попадаем на снежные поля.

Мотор начинает отчаянно чихать от нехватки кислорода, грозит заглохнуть, но этого не происходит. Вскоре мы оказываемся среди сугробов старого снега, какой бывает ранней весной после оттепели. Ручейки повсюду стекают в мшистую грязь, затем чуть ниже в свежую траву и дальше в поросль диких цветов, крохотных алых, голубых, желтых и белых, которые, кажется, так и брызжут в лучах солнца среди темных теней. И всё кругом вот такое! Лучики разноцветного света летят ко мне с темнозелёного и черного сурового фона. Небо теперь темное и холодное. Кроме тех мест, куда попадает солнце. На солнечной стороне рука, нога и куртка нагрелись, а с другой стороны в глубокой тени, очень холодно.

Снежные поля потяжелели, и снег круто вздымается там, где проходили снегоочистители. Стенки становятся высотой в четыре, шесть и затем двенадцать футов. Мы едем между двумя стенами, чуть ли не по туннелю из снега. Затем туннель раскрывается, снова видно черное небо, и когда мы выезжаем на простор, то оказываемся уже на вершине.

Дальше уже совсем другая страна. Горные озёра, сосны и снежные поля остались внизу. Выше и дальше, насколько хватает взгляд, теснятся только горные хребты, покрытые снегом. Это высокогорье.

Мы останавливаемся на повороте, где несколько туристов фотографируют виды вокруг и друг друга, оглядывают окрестности. Джон достаёт свой фотоаппарат из поклажи. Я же достаю набор инструментов, раскладываю его на сиденье, беру отвертку, завожу мотор и начинаю регулировать карбюратор до тех пор, пока от захлёбывающегося кашля он не переходит к лёгкому чиханью. Я просто удивляюсь, как он всю дорогу вверх задыхался, давал сбои и готов был вот-вот остановиться, но всё-таки выдержал. Я же не регулировал его просто из любопытства, чтобы посмотреть, как он поведёт себя на высоте одиннадцати тысяч футов. Я делаю смесь немного побогаче, поскольку теперь мы будем спускаться к Йеллоустонскому парку, и если смесь не будет слегка переобогащённой сейчас, то она станет слишком бедной позднее, что опасно, ибо мотор может перегреться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю