355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Льюис Стивенсон » Преступник (сборник) » Текст книги (страница 6)
Преступник (сборник)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:18

Текст книги "Преступник (сборник)"


Автор книги: Роберт Льюис Стивенсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Поэтому, оправив на себе кое-как платье, я кликнул проезжавший мимо кеб, сел в него и велел вознице ехать в гостиницу на Портленд-стрит, название которой по счастливой случайности всплыло в моей памяти. Увидев меня (я действительно смешно выглядел, какую бы трагическую судьбу мой костюм ни скрывал), извозчик не мог сдержать смех. Но я заскрежетал зубами в таком неистовом припадке дьявольской ярости, что улыбка растаяла на его лице – к счастью для него, да и для меня тоже, – так как еще мгновение, и я бы стащил его с козел. Войдя в гостиницу, я так мрачно на всех взглянул, что слуги задрожали. Они даже не посмели в моем присутствии обменяться взглядами, но почтительно выслушали мои распоряжения, провели меня в комнату и принесли бумаги и чернил. Хайд, опасавшийся за свою жизнь, был существом для меня совершенно новым, незнакомым: он дрожал от плохо сдерживаемого гнева, был настолько взбудоражен, что мог совершить убийство, изнывал от жажды причинить боль. Но все же это было существо крайне хитрое, огромной силой воли умевшее совладать со своей яростью; сдерживая себя, он сочинил два важных письма – одно Лэньону, другое Пулу, – и, чтобы быть уверенным, что они действительно отправлены, велел прислуге послать их как заказные.

После этого Хайд уселся в комнате у камина и остаток дня провел, грызя свои ногти; у себя же в номере он и пообедал, наедине со своим страхом, в то время как лакей явно дрожал под его взглядом. Когда наступил вечер и стемнело, он забился в угол закрытого кеба и велел вознице беспрестанно разъезжать по улицам города. Я говорю – «он», поскольку не могу сказать «я». В этом исчадии ада не осталось ничего человеческого. В нем не существовало ничего, кроме ненависти и страха. Когда под конец он отпустил кеб, предполагая, что извозчик начал что-то подозревать, и дальше уже отправился пешком, одетый в свое платье не по мерке, привлекая всеобщее внимание ночных прохожих, эти две низкие страсти все еще бушевали в нем, словно буря. Он передвигался очень быстро, преследуемый своими страхами, разговаривая сам с собой, слоняясь по менее людным улицам и считая минуты, остававшиеся до полночи. Однажды с ним заговорила какая-то женщина, предлагая, кажется, коробку спичек. Он ударил ее по лицу, и пострадавшая убежала.

Когда я пришел в себя у Лэньона, то, быть может, ужас моего старого друга немного на меня подействовал – я точно не помню. Это было лишь каплей в море тех ужасов, которые я пережил за предыдущие часы. Во мне произошла глубокая перемена. Теперь меня преследовал не ужас перед виселицей, а страх остаться Хайдом. Словно во сне я выслушал укоры и проклятия Лэньона. Словно во сне я вернулся к себе и улегся в постель. После пережитых днем мук и от неимоверной усталости я погрузился в такой глубокий и крепкий сон, которого не могли нарушить даже преследовавшие меня кошмары. Утром я проснулся разбитым и ослабевшим, но несколько успокоенным. Я все еще ненавидел то дикое существо и боялся мысли о звере, спавшем внутри меня, и, конечно, я не забыл об опасностях, окружавших меня минувшим днем. Но теперь я снова находился у себя, вблизи от своих снадобий. И признательность за спасение, которую я чувствовал, была настолько сильна, что почти сравнялась с возникшей в моей душе надеждой.

После завтрака я беззаботно гулял по двору, наслаждаясь свежим воздухом, как вдруг опять почувствовал неописуемые ощущения, являвшиеся предвестниками перевоплощения. И я едва успел укрыться в своем кабинете, как уже снова неистовствовал и бушевал страстями Хайда. На этот раз понадобилась двойная доза, чтобы вернуть меня к моему прежнему облику. Но, увы! Спустя шесть часов, когда я сидел в своем кресле и печально глядел на пламя, пылавшее в камине, судороги вернулись, и мне снова пришлось прибегнуть к действию питья. Одним словом, с того дня, казалось, только усилием воли, похожим на своего рода гимнастику, и под непосредственным влиянием питья, я мог сохранять облик Джекила. В любое время дня и ночи со мной мог сделаться озноб, и стоило мне заснуть или даже на мгновение задремать в кресле, как я непременно просыпался Хайдом. Под гнетом этого вечно тяготеющего надо мной проклятия и из-за бессонницы, на которую теперь, не в меру сил человеческих, я обрек себя – я превратился в существо, поедаемое и опустошаемое лихорадкой, расслабленное телесно и духовно и всецело поглощенное одной мыслью: ужасом перед своим другим «я». Но, когда я спал или когда заканчивалось действие лекарства, в моем сознании почти незаметно (судороги перевоплощения с каждым днем становились все менее болезненными и ощутимыми), воскрешались ужасные видения, душа моя кипела беспричинным гневом, а тело оставалось как будто слишком слабым, чтобы заключать в себе будущую энергию жизни. Силы Хайда, казалось, возрастали одновременно с болезненной слабостью Джекила. И, без сомнения, сила ненависти, разделявшей их, была равна с обеих сторон. У Джекила она была природно-инстинктивна. Он теперь явственно увидел нравственное уродство существа, которое разделяло какие-то свойства его личности и должно было разделить с ним смерть. Из-за этих же общих для них свойств, повергавших Джекила в отчаяние, он думал о Хайде, несмотря на всю его жизненную энергию, как о чем-то не только адском, но и неорганическом. И это было самое ужасное: что зловоние ада как будто кричит и подает голос, что аморфное нечто – жестикулирует и грешит; то, что мертво и не имеет образа, – узурпирует права и обязанности жизни. И это воплощение ужаса было связано с ним теснее, чем что-либо и кто-либо; оно заключалось в его собственной плоти, и он слышал, как это нечто трепетало и билось, чтобы вырваться на свет. В каждую минуту слабости и в спокойствии сна оно боролось с ним и одерживало верх.

Ненависть же Хайда к Джекилу была другого порядка. Страх перед виселицей заставлял его постоянно совершать временное самоубийство и возвращаться к положению подчиненной части вместо целой личности. Но он ненавидел эту необходимость, ненавидел зависимость от Джекила и злился за ту неприязнь, с которой относились к нему самому. Отсюда происходили те злые обезьяньи шутки, которые он надо мной постоянно проделывал – то моим почерком вписывая кощунства в мои книги, то сжигая письма и даже портрет моего отца. И если бы не его собственный страх перед смертью, он давно бы погубил себя, чтобы этим и меня уничтожить. Но его любовь к жизни поразительна. Я скажу больше: когда я, Джекил, который слабеет и заболевает при одной мысли о Хайде, вспоминаю беззаветность и страсть этой его привязанности к жизни, вспоминаю, как он боится, что я уничтожу его посредством самоубийства, – я нахожу в своем сердце жалость к нему.

Бесполезно, да и времени у меня осталось мало, продолжать это описание. Никто не переживал подобных мук. Того, что уже рассказано, будет достаточно. И все же даже при этих муках привычка приносила – не облегчение, нет, – но некоторое душевное отупение, некоторую покорность отчаяния. И мое наказание могло продолжаться много лет, если бы не это последнее, свалившееся на меня несчастье, окончательно отрезавшее меня от моего собственного лика и собственной натуры. Мой запас соли, который не возобновлялся с момента проведения первого опыта, начал понемногу истощаться. Я послал за новым запасом и приготовил из вновь приобретенного вещества напиток; произошло обычное шипение и первая перемена окраски, но второй не было. Я выпил его, но никакого результата не последовало. Вы, наверно, узнаете от Пула, как я велел обыскать весь Лондон, но все оказалось напрасно; и теперь я убежден, что первая партия была недостаточно чиста, содержала какую-то примесь, и именно благодаря этому неизвестному дополнению питье и производило свое чудотворное воздействие.

С тех пор прошло около недели, и теперь я заканчиваю свое признание под влиянием последнего из старых порошков. И это последний день, если только не свершится чудо, когда Генри Джекил может думать свои собственные думы или видеть в зеркале свое собственное лицо (теперь, увы, ужасно изменившееся). Поэтому я не должен откладывать надолго завершение этого письма. Поскольку если до сих пор мое признание и не было уничтожено, то только благодаря сочетанию крайней осторожности и большой удачливости. Если судороги перевоплощения захватят меня в то время, когда я еще продолжаю писать, Хайд разорвет письмо на клочки. Но если пройдет некоторое время после того, как я отложу его в сторону, то его поразительное себялюбие и минутные заботы, по всей вероятности, снова спасут написанное от ярости его обезьяноподобной злобы. Впрочем, тяготеющее над нами обоими проклятие и неизбежная для нас обоих участь изменили и его. Спустя полчаса, когда я снова и теперь уже навсегда превращусь в это ненавистное существо, знаю, я буду сидеть, дрожа и рыдая, в своем кресле или продолжать со страхом прислушиваться ко всякому звуку, шагать взад-вперед по этой комнате (последнее мое земное пристанище). Умрет ли Хайд на виселице? Или он все-таки найдет силы освободить себя в последнюю минуту? Бог знает. Мне же все равно. Час моей настоящей смерти уже наступил, а что будет потом, касается уже не меня, а другого. Итак, откладывая в сторону перо и запечатывая это свое признание, я вместе с тем привожу к концу и жизнь несчастного Генри Джекила.

Преступник

– Да, – сказал торговец, – разные бывают случаи и ситуации, из которых мы извлекаем выгоду. Одни покупатели невежественны, и тогда мои знания приносят мне дивиденды. Другие – мошенники, – и тут он поднял свечу так, что свет от нее падал прямо на лицо посетителя, – и тогда, – продолжал он, – я зарабатываю на своей добродетели.

Маркхейм только что вошел в помещение с яркого дневного света улицы, и глаза его еще не привыкли к той смеси блеска и тьмы, которая царила в лавке. При многозначительных словах, произнесенных хозяином заведения, и из-за чрезмерной близости поднесенной к нему свечи он как-то болезненно замигал и отвернул лицо в сторону.

Торговец самодовольно захихикал.

– Вы приходите ко мне в первый день Рождества, – продолжал он, – когда, знаете ли, я один в доме, ставни в заведении закрыты, и я не собираюсь торговать. Ну что ж, вам придется заплатить за причиняемое беспокойство, вам придется заплатить за время, которое сейчас теряю с вами, вместо того чтобы заниматься подведением итогов в своей бухгалтерии. Вам придется, кроме того, заплатить за некую странность ваших манер, которую я сейчас наблюдаю. Я – олицетворение деликатности и никогда не задаю лишних и неудобных вопросов. Но, когда покупатель избегает смотреть мне прямо в глаза, ему приходится за это платить!

Торговец снова захихикал, а потом, заговорив своим обычным деловым тоном, хотя и с заметной ноткой иронии, продолжал:

– Конечно, вы, как обычно, можете дать определенный и ясный отчет, каким образом попала к вам в собственность вещь, которую вы сейчас желаете мне предложить. Опять из коллекции вашего дядюшки? Он выдающийся коллекционер, я должен заметить, сэр!

Маленький, бледнолицый, с покатыми плечами, владелец лавки стоял почти на цыпочках, глядя поверх своих очков в золотой оправе и покачивая головой, всем своим видом выказывая недоверие к гостю. Маркхейм, в свою очередь, бросил на него бесконечно жалостливый взгляд с легкой примесью ужаса.

– На этот раз, – проговорил он, – вы ошибаетесь. Я пришел не продавать, а покупать. У меня нет больше редкостных вещиц для продажи. Коллекция моего дяди иссякла. Но даже если бы она была еще цела, то, скорее, сегодня я что-нибудь к ней добавил бы, чем убавил, поскольку хорошо заработал на бирже. Пришел же я к вам по очень простому делу. Мне нужен рождественский подарок для дамы… – продолжал нежданный посетитель, становясь все более развязным и спокойным по мере того, как переходил к заранее подготовленной речи, – и я очень извиняюсь за то, что беспокою вас из-за такого пустяка. Но вчера я совсем забыл об этом, а сегодня за обедом я непременно должен поднести свой подарок. Как вы и сами прекрасно знаете, богатой невестой пренебрегать нельзя.

Последовала пауза, в течение которой торговец как будто с недоверием обдумывал слова молодого человека. Тиканье бесконечного множества часов, находившихся в набитой всякой любопытной всячиной лавке, и глухой шум экипажей, проезжавших по соседней людной улице, заполняли возникшую паузу.

– Что ж, сэр, – наконец проговорил торговец, – предположим, это так. В конце концов, вы мой постоянный клиент, и если, как вы говорите, вы можете надеяться на выгодную партию, я далек от того, чтобы мешать вам в этом. Вот, например, прехорошенький подарочек для дамы, – продолжал он, – ручное зеркальце… работа пятнадцатого века… Происходит из очень известной коллекции, но я не могу назвать имени его бывшего владельца в интересах клиента, уступившего мне его, который так же, как и вы, дорогой сэр, был племянником и единственным наследником выдающегося коллекционера.

Хозяин лавки, произнося эти слова своим сухим, язвительным голосом, нагнулся, чтобы достать зеркало со своего места. И, пока он нагибался, по Маркхейму словно пробежал разряд электрического тока – у него задергались руки и ноги, а на лице его отразилось множество бурных переживаний. Но это продолжалось считаные мгновения и почти тотчас прошло, не оставив после себя никаких следов, кроме едва заметного дрожания руки, в которой он теперь держал зеркало.

– Зеркало! – произнес он хрипло, потом немного помолчал и повторил уже отчетливее: – Зеркало? На Рождество? Что вы!

– А почему нет? – воскликнул коммерсант. – Почему зеркало не годится?

Маркхейм глядел на него с каким-то неопределенным выражением лица.

– Вы меня спрашиваете почему? Да сами посмотрите!.. Взгляните на него… сами взгляните на него. Вам приятно видеть, что в нем отражается? Нет? Ну вот, и мне… да и никому другому не понравится!

Маленький человечек отскочил было в сторону, когда Маркхейм так неожиданно поднес к его лицу зеркало, но теперь, убедившись, что ничего более страшного ему не угрожает, захихикал.

– Ваша будущая супруга, сэр, должно быть, немного обижена судьбой? – сказал он.

– Я спрашиваю у вас, – произнес Маркхейм, – рождественский подарок, а вы предлагаете мне это… это проклятое напоминание о годах, грехах и ошибках… эту ручную совесть. Что вы имели в виду? У вас была какая-нибудь задняя мысль? Объяснитесь же! Для вас будет лучше, если вы прямо мне скажете! Ну, расскажите мне о себе. Мне почему-то кажется, что вы, в сущности, очень добрый и щедрый человек.

Торговец внимательно посмотрел на своего собеседника. Странно, но Маркхейм как будто не смеялся: лицо его озарялось неким чувством, вроде жаждущей надежды, но иронии или насмешки в нем не было.

– Куда это вы гнете? – настороженно поинтересовался владелец лавки.

– Как, вы не добры, не милосердны? – вопросом на вопрос ответил посетитель. – Не добры, не милосердны, не благочестивы? У вас нет совести? Вы никого не любите? Вас никто не любит? Вы только загребаете деньги и прячете их в несгораемый шкаф? И это все? Господи боже мой, скажите, неужели дело обстоит именно так?

– Знаете что, я скажу вам, в чем дело… – начал было несколько резким тоном хозяин лавки, но потом снова захихикал. – Но, я вижу, вы женитесь по любви и недавно пили за здоровье своей невесты!

– А! – воскликнул Маркхейм со странным любопытством. – Вы сами тоже когда-то были влюблены, любили? Расскажите мне, как это было!

– Я? – воскликнул торговец. – Я был влюблен, любил? Да у меня никогда на это времени не было, точно так же, как и сегодня у меня нет времени выслушивать всю эту чепуху!.. Так вы берете зеркало?

– А куда нам спешить? – оживился Маркхейм. – Так приятно стоять здесь и беседовать с вами. Жизнь ведь коротка и ненадежна, потому я не стал бы отказываться ни от одного удовольствия… пусть даже такого скромного и незначительного, как это. Наоборот, скорее мы должны хвататься, хвататься за то малое, что выпадает нам на долю, хвататься, как человек за край утеса над пропастью. Когда вы об этом подумаете, то каждая секунда жизни начинает казаться утесом… утесом высотой в целую милю, достаточно высоким для того, чтобы мы, если с него сорвемся, превратились в бесформенную массу. Поэтому лучше побеседуем! Давайте поговорим друг о друге: зачем нам прятаться за этими масками? Будем откровенны друг с другом. Кто знает, быть может, мы станем друзьями?

– Я могу сказать вам только одно, – ответил торговец, – или покупайте скорее, что вам нужно, или убирайтесь вон из лавки.

– Верно, верно! – воскликнул гость. – Довольно глупостей! Ближе к делу. Покажите мне еще что-нибудь.

Хозяин лавки снова нагнулся, на этот раз – чтобы поставить зеркало на его место, на полку; когда он нагибался, жидкие, светлые волосы упали ему на лоб и закрыли глаза. Маркхейм приблизился, одну руку он держал в кармане пальто. Он вытянулся, глубоко вздохнул, набирая побольше воздуха в легкие. На лице его в это время отразились противоречивые переживания и чувства: ужас, страх и решимость, какое-то непреодолимое очарование и физическое отвращение; верхняя губа как-то жутко приподнялась, и из-под нее показались зубы.

– Вот, посмотрите, может быть, это подойдет? – проговорил коммерсант.

И тогда, как только лавочник начал распрямляться, Маркхейм набросился на него сзади. Длинный кинжал с узким, похожим на шило клинком сверкнул и упал. Торговец забился как курица, ударился виском о полку и рухнул на пол.

У часов в лавке было десятка два голосов – одни из них были величественные и медлительные, как подобало в их почтенном возрасте, другие – сварливые и торопливые. И все они смешанным хором тиканья отсчитывали секунды. Затем шаги быстро бегущего по мостовой мальчика на минуту заглушили эти более тихие голоса и вернули Маркхейма к действительности. Он в ужасе оглянулся. Свеча стояла на прилавке, и пламя ее зловеще колебалось на сквозняке; от этого ничтожного движения вся комната была наполнена бесшумной суматохой и колыхалась, словно море: качались высокие тени, вздымались и таяли, словно от чьего-то дыхания, густые пятна тьмы, лица на портретах и фарфоровые фигурки меняли свои очертания и переливались, как отражения на воде. Дверь в соседнюю комнату была раскрыта, и сквозь нее, словно указующий перст, врывался в наполненную тенями лавку луч дневного света.

Окинув все это блуждающим взором, охваченный ужасом Маркхейм перевел глаза на труп своей жертвы, туда, где на полу лежал хозяин лавки, съежившись и в то же время вытянув свои члены, невероятно маленький и куда ничтожнее, чем в жизни. В этом убогом, нищенском одеянии, в этой невзрачной позе торговец напоминал кучу опилок. Маркхейм сначала боялся взглянуть на него, а когда взглянул – перед его глазами предстало ничто. И все же, пока он глядел, эта куча старого платья и эта лужа крови словно заговорили с ним красноречивым языком. И он должен лежать на том месте, некому привести в действие волшебные пружины, некому управлять чудом передвижения – он должен лежать там, пока не будет обнаружен. Обнаружен! О! А тогда? Тогда это мертвое тело поднимет крик, который пронесется по всей Англии и наполнит мир эхом преследования. Да, мертвый или живой, но враг все еще был здесь.

«Время бежит… бежит», – подумал убийца. И первое слово застряло у него в сознании. Теперь, когда дело было сделано, время, завершившее свой бег для жертвы, становилось для преступника неизбежностью…

Эта мысль еще не успела покинуть его, как вдруг вначале одни, затем другие – одни гулкими голосами, словно колокола на соборной башне, другие тоненьким перезвоном, будто наигрывая прелюдию к вальсу, – начали бить часы… Было три часа пополудни.

Этот неожиданный взрыв стольких голосов в немой комнате ошеломил преступника. Он начал ходить взад-вперед по лавке, со свечой в руках, преследуемый движущимися тенями и напуганный до глубины души случайными отражениями. В многочисленных дорогих зеркалах – одни местных мастеров, другие родом из Венеции и Амстердама – он видел свое лицо, многократно повторенное, словно легион шпионов; он встречался взором с собственными глазами, и они как будто выдавали его, а звуки собственных шагов, как бы они ни были легки, нарушали и оскорбляли окружающую тишину. По мере того как он наполнял свои карманы, его мысли с мучительной настойчивостью обвиняли его в тысяче недоработок его плана. Он должен был выбрать более тихий час, должен был придумать и приготовить себе алиби, он должен был вести себя осторожнее: ему следовало только связать торговца и заткнуть ему рот, а не убивать его, следовало быть смелее и убить также служанку. Да и вообще все надо было сделать совсем иначе.

И Маркхейма охватило острое раскаяние, навязчивые мысли, беспрерывно работающие в стремлении изменить то, что уже неизменимо, придумать другой план, который теперь бесполезен, перестроить прошлое, в которое уже нельзя вернуться. В то же время прятавшиеся за этой активной мыслительной деятельностью жестокие страхи, словно шмыганье крыс по пустому чердаку, наполняли ужасом и беспокойством самые удаленные уголки его ума. Вот будто опускалась на его плечо тяжелая рука констебля – и, словно рыба на крючке, вздрагивали его натянутые нервы. Или вдруг перед ним быстрой чередой проносились видения скамьи подсудимых, тюрьмы, виселицы, черного гроба…

Страх перед людьми на улице предстал перед ним, словно осаждающая вражеская армия. «Не может быть, – подумал он, – чтобы какой-нибудь отзвук борьбы не донесся до их слуха и не возбудил любопытства». И теперь убийце мерещилось, что во всех окрестных домах неподвижно сидят, напряженно прислушиваясь, их обитатели – одинокие люди, вынужденные провести Рождество в одиночестве, лишь в обществе воспоминаний о славном прошлом, и теперь внезапно оторванные от этих размышлений. Счастливая семья, вдруг замолчавшая за столом, почтенная мать семейства со все еще приподнятым пальцем, горожане всех состояний, возрастов и настроений, но все у собственных очагов, прислушивающиеся, присматривающиеся, вьющие веревку, на которой его повесят.

Временами Маркхейму казалось, что он не может передвигаться достаточно тихо; случайно задетые высокие богемские бокалы издавали звон, который, казалось, исходил от большого колокола, и, устрашенный громкостью тиканья, он испытал огромное желание остановить все часы в комнате. А потом страхи снова изменили свое направление: молчание и тишина комнаты начали казаться ему источником опасности – вдруг это-то и привлечет и остановит прохожего. И тогда он начинал ходить более смело и громко возиться среди содержимого лавки, с нарочито вызывающим видом подражать движениям занятого человека, свободно занимающегося чем-то у себя дома.

Он теперь был настолько издерган всяческими страхами и опасениями, что в то время, когда часть его разума бодрствовала и была все еще начеку, другая трепетала на пороге сумасшествия. Особенно его тревожили образы, порожденные галлюцинациями: сосед, с бледным от ужаса лицом подслушивающий у окна; прохожий, остановленный страшным подозрением на тротуаре… Но эти в худшем случае могли только подозревать, знать же они не могли, ведь сквозь кирпичные стены и закрытые ставнями окна могут проникать только звуки. Но здесь, в самом доме, один ли он? Он знал, что один. Убийца ведь выследил, как служанка отправилась куда-то на свидание в своем жалком праздничном наряде; на каждой ленточке, в каждой улыбочке на ее лице было написано: «Свободна на целый день». Да, конечно, он один, и все же над головой, в гулкой пустоте верхней половины дома, Маркхейм как будто ясно различал чьи-то тихие шаги, он бесспорно ощущал, необъяснимо ощущал чье-то присутствие. Из комнаты в комнату, из угла в угол следовало его воображение за невидимым обитателем дома. То это было нечто безликое, но с глазами, способными видеть, то его собственная тень, то образ убитого им торговца, одушевленный ненавистью.

Временами, сделав над собой огромное усилие, он бросал взгляд на раскрытую дверь, которая до сих пор все еще притягивала его взор. Дом был высокий, слуховое окно под потолком – маленькое и пыльное, день – пасмурный и туманный. Свет едва проникал вниз, с трудом достигая нижнего этажа, и еле освещал порог лавки. А там, в этой зыбкой полоске призрачного света, даже скорее полумрака, не шевелится ли чья-то тень?

Вдруг на улице какой-то господин, должно быть навеселе, начал стучать тростью в дверь лавки, сопровождая свои удары криками и шутками, в которых часто упоминалось имя хозяина. Маркхейм, похолодевший от ужаса, взглянул на мертвеца. Но нет – тот лежал совершенно неподвижно. Он унесся далеко, туда, куда не могли уже долететь никакие стуки или крики; он погрузился на дно моря безмолвия, и имя его, которое прежде он сумел бы расслышать даже среди рева бури, теперь стало пустым звуком. Веселому джентльмену вскоре надоело колотить в дверь, и он ушел.

Этот случай словно послужил намеком поскорее покончить с тем, что Маркхейму еще оставалось сделать: поскорее удалиться из этого небезопасного места, погрузиться в бесконечную лондонскую толпу и добраться к вечеру в гавань безопасную и заведомо мирную – в постель. Вот уже объявился один посетитель, в любую минуту легко мог последовать и другой, более настойчивый. Совершив преступление, не собрать всех его плодов было бы глупо. Деньги – вот чем преступнику следовало немедленно заняться, а для этого он должен был отыскать ключи.

Маркхейм взглянул через плечо на раскрытую дверь, в проеме которой все еще таилась и дрожала тень, и без малейшего душевного содрогания, но с некоторым животным страхом приблизился к трупу своей жертвы. Он уже совсем утратил человеческий облик. Убитый лежал на полу, словно мешок, наполовину заполненный опилками, с разметавшимися руками и ногами, с согнутым вдвое туловищем. И все же сей бездушный предмет вызывал в преступнике отвращение и ужас. Маркхейм опасался, что эта ноша окажется для него весьма тяжелой.

Он взял лавочника за плечи и перевернул его на спину. Тот оказался удивительно легок и гибок, и конечности, словно сломанные, принимали самые смешные и неожиданные положения. Лицо, лишенное какого бы то ни было выражения, залила бледность, как во время глубокого сна или при обмороке, а один из висков был вымазан кровью – единственное неприятное для Маркхейма обстоятельство, которое тотчас заставило его унестись воспоминаниями к одному происшествию на ярмарке. Это случилось много лет назад в рыбачьей деревушке: пасмурный серый день, пронизывающий ветер, запруженная толпой улица, выкрики медных труб, буханье барабанов, гнусавый исполнитель баллад; мальчик, шныряющий взад-вперед в толпе, раздираемый страхом и любопытством. Это длилось до тех пор, пока, наконец, он не вынырнул из людского водоворота на главной площади, где стоял балаган с огромным щитом, облепленным со всех сторон плакатами, отвратительно нарисованными кричащими яркими красками, с изображениями знаменитых преступников Англии: Браунриг с ее сообщником, оба Маннинга с умерщвленным ими гостем, Уэр в мертвой хватке пятерни Тертелля и десятка два других известных злоумышленников. Мальчишке все было понятно и без слов.

Маркхейм снова ощутил себя тем маленьким мальчиком, оказавшимся в разгар ярмарки перед памятным щитом, и снова он глядел, с тем же самым чувством физического отвращения, на ужасные изображения, все еще оглушенный буханьем барабанов. В памяти воскресли несколько тактов мотива, услышанного в тот день, и впервые его охватила дрожь, у него закружилась голова, появилась слабость в ногах. Он сделал усилие над собой, чтобы немедленно побороть эти ощущения.

Он решил, что будет благоразумнее мужественно встретиться лицом к лицу со всеми этими призраками воображения, чем бежать от них. Для этого он смело и даже с неким вызовом посмотрел в лицо своей жертве, напрягая разум, чтобы как можно полнее осознать характер и значение своего преступления. Еще совсем недавно это лицо изменяло свое выражение вместе с каждым малейшим изменением настроения его владельца, эти бледные губы изрекали слова, это тело действовало, свободно управляемое жизненной энергией. И вот теперь его собственной рукой этот кусочек жизни был остановлен, как часовщик останавливает пальцем ход часов. Так рассуждал Маркхейм, но понапрасну. Он не мог вызвать в себе, даже принудительно, никаких угрызений совести. То самое сердце, трепетавшее и замиравшее перед изображениями жестоких преступлений, теперь оставалось холодным и безучастным перед злодеянием, совершенным в действительности. В лучшем случае убийца испытывал лишь слабое подобие жалости к человеку, у которого были все данные для того, чтобы превратить свою жизнь в сад наслаждений, но который никогда не жил, а теперь погиб. Но раскаяния в нем не было ни тени, ни проблеска…

Тогда, стряхнув с себя эти мысли, Маркхейм разыскал ключи и направился к открытой двери лавки. На дворе уже лил дождь, и звуки водяных потоков, хлещущих по крыше, изгнали тишину. Словно в пещере, сквозь стены которой просачивается струями сырость, во всех закоулках дома раздавалось бесконечное эхо, заполнявшее пространство и смешивавшееся с тиканьем многочисленных часов… А когда Маркхейм приблизился к двери, ему показалось, что он услышал, словно в ответ на свои осторожные шаги, шаги других ног, крадучись удалявшиеся от него вверх по лестнице. А в дверном проеме все еще покачивалась и трепетала тень. Маркхейм собрался с духом, напряг мышцы рук и закрыл-таки дверь.

Бледный, призрачный дневной свет слабо струился на голый пол и ступени лестницы, на отполированные рыцарские доспехи, стоявшие с алебардой в железной перчатке на площадке, на резьбу темного дерева, на картины в рамах, висевшие на желтых деревянных панелях обшивки стен. Так громко раздавался во всем доме шум дождя, что в ушах Маркхейма он начал распадаться на множество разных отдельных звуков. Шаги и вздохи, топот марширующих вдали полков, звон отсчитываемых монет, скрип осторожно раскрываемых дверей как будто смешивались со стуком капель о крышу и шумом воды, вырывающейся из водосточных труб.

Ощущение того, что он не один, начало охватывать убийцу и почти сводило его с ума. Со всех сторон его кто-то или что-то преследовало и окружало. Он слышал, как невидимые существа двигались по комнатам над его головой; ему чудилось, что убитый пытается подняться на ноги в лавке, а когда он начал с большим усилием подниматься по лестнице, шаги быстро удалялись от него впереди и медленно крались за его спиной. «Если бы я только был глух, – думал он, – как спокойна была бы моя душа!» А потом, снова прислушиваясь со все обостряющимся вниманием, он благословлял себя за то недремлющее чувство, которое охраняло передовую линию его обороны и было верным часовым его жизни. Голова преступника не переставая поворачивалась из стороны в сторону; его глаза, едва ли не выскакивая из орбит, всматривались во все мельчайшие детали и бывали вознаграждены, когда им как будто удавалось заметить исчезающий хвост чего-то безымянного. Двадцать четыре ступени, которые вели на второй этаж, были двадцатью четырьмя муками ада.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю